Творчество и общение интересных людей

Многоточия — это точки, которые пока не поставили над «i»

(Яна Джангирова)

Сегодня
28 марта 2024 г.

Дни рожденья

28 марта OPENyourSOUL
28 марта Niki
28 марта PapaRammstain
28 марта Lea
28 марта mltywxnrjsea
28 марта Ale-zZ
28 марта sasha

Здесь и сейчас:

На сайте - никого? Значит, все в Общалке...

Все авторы > 

Все даты
В 1931 году, 93 года назад:
Осип Мандельштам завершил стихотворение «За гремучую доблесть грядущих веков…»

Проза

Все произведения   Избранные   Потрошенные

Вернуться

Художественная

Хорошая Жизнь Маргарита Олари

Здоровый сон

Общими усилиями сестер наш монастырь постепенно достраивался, начинал походить на благоустроенную обитель, с территории убрали строительную технику, газоны больше не топтали. К нам стало приходить много желающих стать послушницами. Преимущественно это были молодые девушки, а в них монастырь особенно нуждался, поскольку костяк монашествующих по-прежнему составляли монахини-пенсионерки. Наступило время, когда послушницы приходили каждый день, так что Игуменье пришлось начать думать над строительством новой трапезной и еще одного сестринского корпуса. Гостиница была переполнена, в нашем корпусе тоже не оставалось мест. В трапезной мы теснились, как могли, и даже трапезничали по очереди, но радовались происходящему. И я в том числе. Мы были открыты для желающих приобщиться к нашей жизни, но совершенно не ожидали, что за эту детскую непосредственность, нам придется заплатить.
В монастыре появилась странного вида женщина, напомнившая мне всех вместе взятых гадалок, промышляющих на Кишиневском рынке. Она была плохо одета, изношена лицом, и в целом не производила приятного впечатления. Оказалось, что она монахиня, но Игуменья не могла принять ее, без благословения Митрополита. Кажется, Игуменье она тоже не понравилась. Мы могли рассчитывать на проницательность Митрополита, который вряд ли разрешил бы неблаговидной монахине остаться у нас. Рассчитывать-то могли, но вышло иначе. Игуменья не испытывала особой радости, однако поднялась к себе в келью с новоприбывшей, чтобы узнать кто она, откуда и что умеет.
Не знаю, что о себе рассказала монахиня. Мне вообще сложно представить, что можно было рассказать Игуменье, чтобы на следующий день выйти с ней из корпуса под руку. Сестры становились похожими на кипарисы, при виде Игуменьи и монахини, которые шли, радостно улыбаясь, снисходительно кивая сестрам. В этот же день сестре-швее было дано задание срочно сшить для монахини облачение. В этот же день вместе с Игуменьей монахиня отправилась к стоматологу, вставила себе неестественной белизны передние зубы, от чего стала выглядеть весьма зловеще. Игуменья дала ей свою одежду. Подрясник, ряса и мантия были новой монахине немного коротки, так что стали видны стоптанные ботинки, но этот вопрос Игуменья тоже решила. Мы недоумевали. Мы наивно рассуждали, с кем из нас Игуменья поселит новенькую, кому из нас так повезет. Но никому из нас не повезло, монахиня осталась ночевать в келье Игуменьи, чем совершенно добила кипарисы. Сестры перестали обсуждать происходящее, сестры стали молчать как рыбы.
На второй день пребывания у нас, монахиня уже ходила в новой одежде, а вечером третьего дня, Игуменья пригласила ее читать за трапезой проповедь, вместо Жития Святых. В трапезной столы буквой П, на перекладине сидит Игуменья, а сестры сидят по правую и левую руку от нее. По левую руку сидела я, и по левую руку от Игуменьи монахиня во время вечерней трапезы читала проповедь. К тому моменту я бросила думать над тем, кто она, мне было безразлично, почему Игуменья ведет себя странно, поэтому я спокойно ужинала. Правда, ужинала недолго, ровно до тех пор, пока не поняла, что сестры делают что-то не то. Я оглянулась, - все сестры делали что-то не то, все они попросту не ужинали, чинно сидели за столами и слушали проповедь. В трапезной ели только два человека, Игуменья и я. Видимо, тем вечером подобострастие достигло своего апогея, потому что сестры, несшие послушание на кухне, не подали вовремя чай. Все они стояли в трапезной и тоже слушали проповедь. Не послушать ли и мне, подумала я. Чай все равно никто не собирался приносить. Пять-семь минут я пыталась понять, о чем говорит монахиня. Она читала проповедь адской скороговоркой, подсвистывала, произнося шипящие буквы, и зачем-то затягивала окончания фраз. Из-за постоянного свиста и сбивающегося ритма, я не могла сосредоточиться на смысле, но когда сосредоточилась, была близка к обмороку. Розы-мимозы. Из «роз-мимоз» и «палок-селедок» состояла вся проповедь. Может быть не вся, может быть, я пропустила что-то про мишку косолапого, в любом случае, проповедь была полным бредом. Трапеза длилась два часа вместо сорока минут, и вопреки обычаю, будто у нас праздник, Игуменья велела не читать вечерние молитвы в церкви, а прочесть их в кельях.
Уже вполне осознавая, чем обусловлен сумасшедший успех монахини, с тяжелым сердцем я шла к Игуменье, чтобы донести до нее сакральный смысл хорошей и плохой рифмы. Игуменья приняла меня радостно. Рядом с ней, улыбаясь, сидело белозубое зло. Я была очень раздражена на Игуменью, и в присутствии монахини совершенно ясно, не скрывая раздражения, попросила ее о приватной беседе. Ты не знаешь, кто эта сестра, Маргарита, сказала мне Игуменья, если бы знала, то беседовала со мной при ней. В этот момент монахиня встала, вежливо поклонилась, и сообщила, что оставит нас. Действительно, она вышла в другую комнату. Я начала увещевать Игуменью очнуться и посмотреть на происходящее своими, если не моими глазами, потому что глаза ее замечательной монахини нам никак не подходят. Игуменья оставалась непреклонной в своей убежденности относительно святости белозубой розы. Она резко меня осадила, а монахиня, прекрасно слышавшая наш разговор, вернулась с уже традиционным вежливым поклоном и неизменной улыбкой. Маргарита, поклонись этой сестре и попроси у нее прощения, приказала Игуменья. «Эта сестра» смотрела на меня с плохо скрываемым злорадством. Ее губы были искривлены, она с трудом улыбалась мне, смотрела на меня вызывающе. Все в ней словно говорило, я понимаю, что ты понимаешь, только, кому ты это объяснишь. Все в ней тогда говорило о превосходстве надо мной. Наверное, именно поэтому, отражаясь в ее зубах, будучи не в состоянии поверить в демоническое происхождение монахини или в абсолютную глупость Игуменьи, я тихо и просто сказала, что не знаю эту сестру, и кланяться ей не буду. Игуменья разочарованно развела руками, она дала мне понять, что если так, очевидно, я не в числе избранных. Значит, время собирать камни и вещи.
Все сестры понимали, что больше дня я в монастыре не продержусь. Все были солидарны со мной, и все были солидарны с Игуменьей. Но, вряд ли, хоть одна из них могла честно сказать, что, действительно, дикая роза прекрасна. Все сестры молчали как рыбы. Они всегда молчали, но в этот раз сестры молчали мертвецки. Наступила суббота, утром монахиня ходила с игуменским крестом и благословляла сестер во дворе. Она встала читать утренние молитвы на игуменский коврик, и простояла вместе с Игуменьей всю службу на игуменском месте. Удвоение Игуменьи произошло за неделю. Я искренне жалела о том, что душившая меня инокиня доит коров в скиту. Даже учитывая то, что спала она с гранатой, которую нашла во время полевых работ. Когда-то я считала, что монастырская келья не место для хранения гранаты. Но представляла себе замечательную картину, инокиня с гранатой в руке и ультиматум. Если разумные доводы не помогают, нужно прибегать к любым другим. Жизнь каждой из нас тогда была под угрозой, и я не знаю, понимал ли это еще кто-нибудь.
После трапезы, на которой монахиня вновь читала проповедь, мы разбрелись по кельям. Вечером нужно было идти на службу, мы отдыхали. Напротив моей кельи жила очень непослушная послушница Галя. Она была маленькой девочкой с непростой судьбой. Насколько я помню, в свое время Игуменья оказала Гале большую услугу, когда позвала в монастырь. Галя любила Игуменью, любила просто и по-детски. Наверное, так можно было бы любить мать. Когда Игуменья уехала в Иерусалим, Галя выпила какие-то таблетки, ее спасли, но отпуск Игуменьи был испорчен. Она звонила каждый день, несколько раз в день затем, чтобы узнать, как себя чувствует Галя. Непонятно зачем Галя выпила таблетки, возможно, она просто не хотела, чтобы Игуменья уезжала. Возможно, просто случился кризис. Случай с таблетками не имел для меня значения. Галя была в тот момент единственным человеком, с которым можно было говорить о происходящем. Я объяснила ей что вижу, спросила о том, что видит она. Галя отвечала неохотно и уклончиво, мне не удалось добиться от нее ничего внятного, поэтому в предчувствии большой беды я отправилась к себе ждать. Ждать, когда Игуменья откроет дверь и скажет, что мне пора уходить, ибо я нисколько не чту хороших сестер. И это правда.
Дверь открылась, вошла Галя. Скрытная девочка решила обсудить мой вопрос тогда, когда мне стало казаться, что я схожу с ума. Я как-то не вижу благообразия и величия новой монахини, в то время как его видят остальные. Мы поговорили, Галя ушла, а спустя пять минут вернулась. За эти пять минут мир стал лучше. Галя ничего не объясняла Игуменье. Гале не нужна была приватная беседа. Она просто встала перед Игуменьей на колени, сложила руки на груди и попросила ее ради любви, именно ради любви опомниться. Так и стояла на коленях только с одной просьбой до тех пор, пока Игуменья не подняла ее и не отправила к себе. После того как Галя ушла, Игуменья увидела в чудесной монахине Василиска. Монахиня не сказала ей ни слова, она быстро оделась и ушла. Больше мы ее не видели.
Несмотря на то, что почти неделю все сестры притворялись рыбами, служба субботним вечером прошла так, будто это главная служба в нашей жизни. У меня было ощущение, что мы отстояли Православие. Игуменья плакала во время службы, плакала после службы, плакала еще несколько дней, и, думаю, она не смогла забыть случившееся до сих пор. Во время ужина Игуменья рассказала нам, что чудо-сестра выдавала себя за Богородицу, а со дня на день к нам должен был прибыть ее сын. Нет, не сын монахини, Сын Той, за Кого она себя выдавала. Я видела много сумасшедших до этого случая, и много сумасшедших после, но мне не доводилось видеть массового помешательства. Мое предложение разобраться в том, почему эта монахиня появилась именно у нас, рассмотреть предпосылки с тем, чтобы обезопасить себя на будущее, Игуменья категорически отвергла, и запретила обсуждать эту тему. Может быть, она была права. Ни тогда, ни сейчас мне не интересно, что же сказала ей монахиня. Важно другое. У нее не было шансов прийти в себя, если бы она не любила Галю. У Гали не было шансов спасти Игуменью и нас, если бы она не любила Игуменью. А у меня не было шансов растрясти Галю, если бы я не пеклась о правде, которая тогда для меня еще имела значение. Даже молчавшие рыбы гармонично вписались во все произошедшее, сделай они шаг, скажи слово, и неизвестно что могло произойти с любой из них. Эта история всеми нами была глубоко спрятана. Кому-то не хотелось вспоминать свое заблуждение, кому-то понимать, что отсутствие внятного вывода неизбежно приведет к еще одному заблуждению, кому-то просто не хотелось спорить. Мне не хотелось спорить. Мне казалось, худшее произойти уже не может. Но худшее, все же, произошло.

Пестрая толпа наблюдает игру в крикет

С Настей я начинала совместную жизнь в полной нищете и без работы, зато с множеством счетов, которые нужно было оплачивать. Ей шел двадцать первый год, мне двадцать седьмой. Настя училась, не имела представления об истинном положении дел с деньгами, а мне не хотелось, чтобы она знала о существующих проблемах. Я любила ее. Одалживала деньги, пока еще возможно, создавала атмосферу беспечности, вела себя так, будто все тылы прикрыты. В существующем тогда раскладе, за ее благополучие несла ответственность я. У меня не возникало страха, что Настя уйдет, если узнает правду. Мое убеждение состояло в том, что ей незачем сейчас знать, как в жизни бывает. Незачем знать то, с чем она сама неизбежно столкнется. Будь у меня возможность изменить свое детство, стереть из памяти все знания, я сделала бы это. Не задумываясь. Если ей суждено столкнуться с проблемами такого рода, пусть это случится без меня.
Чтобы как-то удержаться на плаву, я завела два романа с мужчинами в годах. Оба они были немного потрепанные жизнью и уставшие от разводов. С обоими честно говорила о любви, от обоих приняла предложение выйти замуж, обоим обещала подумать над их предложением. Один из них просто давал деньги, время от времени звал меня к себе на ужин, злился, если я не оставалась на ночь, а я не оставалась на ночь. Я отрабатывала деньги после ужина и ехала домой. Другой не только давал деньги, но часто приезжал к в гости, спрашивал, что нужно купить, привозил необходимое, и даже готовил нам обеды. Он не злился, если я не оставалась на ночь. Я ведь все равно отрабатывала деньги. Настя наблюдала за этой странной дружбой, может быть, что-то подозревая, но мы с ней никогда об этом не разговаривали. Если ей не нужно было знать, что у нас кризис с деньгами, ей определенно не нужно было знать, каким образом у меня деньги появляются. Просто странная дружба, два месяца постели с каждым ради продуктов в холодильнике, ради оплаченных счетов и карманных расходов.
Я понимала, что моя проституция не может продолжаться. И не потому, что мужчины чувствовали обман. Мне было проще обменивать любовь на восхищение и краски, но не на деньги. Поэтому, как только появилась крошечная надежда на работу, я отказала в продолжении отношений первому, всегда злящемуся. Он обиделся, обвинил меня в непорядочности, и попросил вернуть все, что на меня потратил. Чтобы расплатиться с ним мне пришлось уже работая, еще два месяца спать с тем, кто не злился. Теперь я даже не помню, объяснилась ли уходя, или просто прервала общение. Второй не потребовал никакой компенсации, да и я была в том состоянии, что вряд ли подчинилась бы. Прошло пять лет, и все эти годы он исправно поздравляет меня со всеми праздниками, зовет встречаться, и не оставляет надежды на лучшее. Никто из них, по большому счету, так ничего и не понял.
Любила Настю. Мы выжили. У нас были мы, пусть она и не знала о цене. Мы читали друг другу книги, мечтали о будущем, гуляли, разговаривали о том, что внутри. Мы были счастливы. Любовь не прекращается даже с наступлением эры Адидас. Даже если тебя перепиливают вдоль, не прекращается. Не истощается. Если бы тогда я знала, что меня ждут впереди четыре года постоянной головной боли, Настиных романов, уходов и возвращений, я все равно продала бы себя. Это не сермяжная правда. Это даже не сермяжная ложь. Как лето матери с ножом в груди, как чайный сервиз отца, все это иррациональность. Это безумная любовь.
Уже после случая с заезжей монахиней, Игуменья собрала всех нас и сообщила, что монастырю угрожает опасность. Сейчас мы двенадцать раз обойдем монастырь под звон колоколов, и с пением тропаря. После этого опасность нас минует. Никак будущее стала видеть, подумала я. Оказалось, в монастырь пришла сестра от другой сестры, живущей в миру. Сестра, живущая в миру, была тяжело больна, но она как раз и предсказывала будущее. К ней обращались как сестры, так и обычные верующие. Она прислала Игуменье записку с предупреждением об опасности, а также с наставлением как этой опасности избежать. В моем понимании сестра немного припозднилась. Я спросила Игуменью, почему нужно обойти монастырь именно двенадцать раз. Игуменья ответила, потому что так положено. Где так положено и кем так положено, почему не двадцать девять, почему не тридцать один, почему не сто, почему именно двенадцать, возмущалась я. Но Игуменья повела сестер обходить монастырь. Все сестры-рыбы помнили зловещую монахиню, и монастырь они обходили с очень серьезными лицами. Мы тогда промахнулись, но теперь не дадим врагу попасть в наш дом, приблизительно такой мотив руководил всеми.
Меньше всего на свете тогда мне хотелось двенадцать раз обходить монастырь, но мы уже шли, колокола звенели, мы пели тропарь, заканчивался восьмой или девятый круг, и тут Игуменья свернула наш поход. Рядом с монастырем располагалась Митрополия, в ней жил Митрополит, который вставал утром, брал бинокль, и рассматривал монастырский двор. Если сестры разговаривали во дворе, он тут же звонил Игуменье и отчитывал ее за то, что сестры ведут праздный образ жизни. Конечно, Митрополит не знал, зачем мы ходим вокруг монастыря. Он нас, в общем-то, не видел. Просто слышал колокольный звон, который длился более получаса, и его это напрягло. Он вновь позвонил Игуменье и свирепо кричал в трубку, чтобы мы прекратили праздновать Пасхальную седмицу в октябре немедленно. Это «немедленно» понравилось мне больше всего. Тогда я подумала, что если для человека в принципе не существует никаких разумных доводов, если ему не нужны никакие аргументы, если он считает, что прав, всегда найдется кто-то, всегда придет кто-то, кто скажет ему «нет». Нет, не прав ты. Так что звонить в колокола мы не будем, сестер свернем, и что самое удивительное, ничего страшного после этого не случится.
Мы смешные люди, мы всегда делаем одно и то же, всегда. Игуменья, которая, совершив ошибку, споткнулась все там же, все на том же. Это мистика. Митрополит, каждое утро разглядывающий монастырский двор и считающий своим долгом следить за тем, чтобы сестры не слонялись во дворе праздно, хотя он не был нашим духовником. Сестры, точная копия рыб, не перечащие Игуменье потому, что есть в монастыре такая штука как послушание. Не выполнение работ, подчинение. Сестры читали Жития Святых, читали о послушнике, сажавшем капусту черенком вверх, и о другом послушнике, годами поливавшем воткнутую в землю сухую палку. У первого послушника капуста выросла капустой, у второго палка стала деревом, они верили в то, что их наставники не могут ошибаться. Это сестры понимали точно. Не то чтобы мне хотелось думать, что Игуменья ужасно далека от святости, и не то чтобы мне хотелось думать о себе, будто я совершу подвиг тех послушников. Мне было понятно, что мы живем в такое время, когда капуста больше не будет расти, если ее посадить черенком вверх. Наше время, это время чудес, которые нужно уметь видеть, и послушание, как составляющая монастырской жизни тоже приобрело иной смысл. Возможно, только для меня, возможно, в плане общем. Но если Игуменья торопила сестер поливающих помидоры, тогда как в небе сгущались грозовые облака, я понимала, - мы напрасно тратимся. Даже те, кто при словах, сестры, поливайте помидоры быстрее, скоро начнется дождь, делал лицо рыбы, не могли не осознавать бессмысленность такого послушания. Роптали все. Все и всегда роптали. Разгружая машины кирпичей, перебирая картошку, умирая на строительстве митрополичьей гостиницы, шлифуя доски наждачной бумагой, глотая древесную пыль, или отправляясь в скит доить коров. Можно принудить себя делать то, чего тебе делать не хочется. Определенно можно, ведь кто-то должен это сделать, все равно сделает. Другая сестра, так же как и ты будет здесь трудиться. Ты ничем не лучше ее, это правда. Но отключить мозг тогда, когда он отказывается делать то, чего делать в принципе не следует, для меня не представлялось возможным. Тогда я вполне отчетливо видела цикличность других, и совсем не думала о том, что ждет меня дальше.
Настя ушла в четвертый раз, а я устала. Мне больше не хотелось строить здесь. Если Настя не уйдет навсегда, она навсегда останется тенью. Не в моем, в своем понимании. Она уже именно так идентифицировала себя, кто мог разубедить ее. Эта ломка Женечки Базарова длилась бы вечно. Настя не понимала, что дает мне больше, чем я даю ей. Не завтраки, не кошечки-рыбки, не подарки, нет. Не понимала, что подрывает мою веру в собственную непогрешимость и всеведение. Она никогда не умела видеть того, что дает. Я никогда не умела сказать ей, что она не видит. Так и оставалась человеком, который, по ее мнению, дорого стоит. Она оставалась человеком, который дорого стоит для меня. Я любила в ней себя, потому что меня в ней было много. Очень много.
Четвертый уход Насти стал последним. С ним пришла война, которая прописана в клинических случаях. Чем больше Настя поносила меня, тем больше я радовалась. Вот, думаю, у кого научилась так давать отпор. У кого еще, у меня и научилась. Потом я думала, вот ведь, пытается переехать меня катком, закатать в асфальт, чтобы не оставить себе ни одного воспоминания. Потому что до тех пор, пока она будет помнить, из чего состоит, она не будет собой. Насте всего-то нужно было понять, что я вообще никто. Нисколько я не стою, ничего не стою, ни слез, ни денег, ни сожалений, ничего. Вот уже год с лишним она решает эту простую задачу. Она плюс я, - равно. Чтобы в результате получился файл. Да, были вместе. Да, любили. Да, многое пережили. Да, непростые люди. Это было, это останется, этого никто не отменит. За прошедший год я начала просто смотреть на вещи, просто смотреть на Настю, которая в попытке обнаружить себя в себе, из самой себя уже вырывает сердце. Может быть, мне нужно было сказать ей, что дело не во мне, если меня нет, а проблемы те же. Но я не стала. Мы с ней очень похожи, поэтому, я оставила ее с мыслями, что если кто-то и был виноват, то виновата я. Отчасти, так и есть. Я виновата в том, что подогревала ее комплексы, в том, что не позволяла ей быть самостоятельной, в том, что залюбила ее почти до смерти. Но в том, что мы с ней говорим на одном языке, нет моей вины. Нет моей вины в том, что мы одинаково воем на луну, одинаково лаем на всех, одинаково и безнадежно любим тех, кого любить нельзя. И нет моей вины в том, что мы одной породы, это не наш выбор.
Я долгое время считала, что так плохо как мне, не было еще никому, но потом оставила. Причем оставила не тогда, когда нашла тех, кому хуже, а когда нашла тех, кому лучше. Возможно, мысли о том, что все плохо, оставит и Настя, в этом моя надежда. Памяти почти нет, а надежда есть. Все что у меня осталось после ее ухода это война. Теперь покой и два ослика, нарисованных ею. Один ослик черно-белый, грустный, другой ослик цветной, радостный. На боках обоих написано «Рита». Ни о чем не жалею. Надеюсь, она когда-нибудь поймет, что я не герой, не всех лучше, не семи пядей во лбу, не образчик добродетели, не руководство для желающих упасть. Я такой же человек, как все, и отличает меня от других лишь то, что я любила ее. Даже среди тех, кто ее любил, только я любила ее так и затем, чтобы почти все забыть. Чтобы не огорчаться этому обстоятельству. Чтобы просто констатировать, да, бывает. И если я забыла о четырех годах, не представляю, какая из всех ее Любовей и что может помнить.
Настя ушла четвертый раз, Марина пришла второй раз. Решила повторить судьбу Маши. И мне бы рассмеяться, но я забыла каску, а кирпичи все падали. Марина принесла сырный пирог и себя. Я сказала, Марина, ты собираешь оловянных солдатиков. Они пылятся у тебя на полке, они падают и больше не встают, не хочу, Марина, не хочу. Марина удивилась, ведь лужайка, гномы, радуга, какие солдатики, какая полка. Я умирала в радужном мире Марины, о котором не имела никакого представления. Меня вообще раздражают яркие цвета, я с детства боюсь гномов, ненавижу лужайку, потому что у меня аллергия на травы. Ненавижу радугу, ненавижу все, что может скрасить жизнь. Вот эти краски, кисточки, - ненавижу. И Франсуазу Саган тоже. И всегда книжку в руках, и пижаму с мишками, и ванну со свечами. Ну не я это. Это не я. Это декорации на руинах. Могли бы построить дом, но не строители. На декорации хватило, на крышу нет. Мы с Мариной расстались жестко, без файла. Закончилась сказка о сиротке Марысе и семи гномах. Все хорошее когда-нибудь кончается, и все плохое когда-нибудь кончается. А теперь, когда я наблюдаю за Мариной, то думаю о том, что наши закончившиеся отношения были для меня благом. Это только при мне она три года кряду водит своих гномов по лужайке кругом. Одна и та же лужайка, одни и те же гномы. Все одно и то же. Круг за кругом. Ненавижу все, что красит жизнь. Ненавижу.
Когда я вспоминаю падение регентши со стремянки, и, как результат, появление у нас певчих Кафедрального Собора, мне кажется, в мире все предопределено. Мне так кажется, потому что я знаю, все равно остается шанс. Одна певчая старше, другая младше. Влада была младше, восприимчивей, ко всем внимательней. Ко мне она была внимательна в особенности. Сложно сказать, почему из всех сестер в монастыре именно я привлекала ее. Зато она стала привлекать меня потому, что я привлекала ее. Влада задавала множество вопросов о монастыре и монастырской жизни. Подружилась с Валюшей, восхищенно рассказывала ей какой я замечательный человек, после чего Валюша смотрела на Владу с неподдельным интересом, и просила рассказать обо мне подробней. Пользуясь отношением Влады, Валя сетовала на скудный монастырский рацион, так что я одна удивилась, когда Влада стала передавать мне фрукты и шоколад. Принимала посылки, делилась с Валей. Валюша довольна, Влада довольна, я довольна, все в порядке. Наша регентша уже давно поправилась, но Игуменья решила, что певчие останутся нам помогать. Останутся и останутся. Мое небо по-прежнему было безоблачным.
Наступило лето, Влада попросила меня о беседе. Выглядела она растерянно, и это означало, что у нее проблемы. С пионерской готовностью выслушать, а так же помочь решить проблемы, я повела Владу по монастырскому двору. Она начала рассказывать о своем прошлом. О сексуальном опыте с девушкой, о том, что у них были отношения, но потом не сложилось. Мне это может показаться страшным, но я должна знать, что Влада делала в прошлом. Слабо понимая, зачем мне знать, что Влада делала в прошлом, я шла и слушала ее. Я, матушка Маргарита, как меня называла Влада, слушала не очень короткую историю ее взаимоотношений с девушкой. Я, за год жизни в монастыре ни разу не вспомнившая о сексе. У меня не было ее сексуального опыта, так что я находилась в большом затруднении, и когда поняла, что не смогу ответить ей ничего внятного, то спросила, почему она предпочла поделиться своей историей со мной, вместо того, чтобы пойти на исповедь. Понимаете, матушка Маргарита, неуверенно начала Влада, я рассказываю это Вам потому, что больше не люблю ту девушку, теперь я люблю Вас. Я застыла в позе богомола и подумала, чудно. Вот и приехали.



Бритва

На этом свете есть вещи, в которые хочется верить до конца, а есть вещи, в которые до конца верить не хочется. Если бы ты знала, сколько раз я думала о том, чтобы перечеркнуть все, вычеркнуть. Оставить чистый лист. Оставить так, как для тебя было. Так, как для тебя есть. Распечатать страницы, сложить их факелом, поджечь, выйти на улицу и кричать тебе, посмотри. Кричать, посмотри на меня. Подумай обо мне хорошо. Все хорошо. Не бойся бумажной правды, бумажная правда сгорает. Никто не узнает кто ты. И я сгораю вместе с бумагами, скомканный носитель твоего и своего сокровенного. Если бы ты знала, сколько раз мне хотелось стать электричеством. Бежать по проводам, минуя распределительные щиты, нарушая правила сетевого движения, обнимая шаровые молнии, приводя к замыканию извилин. Лишь бы попасть к тебе. Лишь бы до конца верить в то, что тебе можно верить. Что в хосписе я по ошибке вышиваю на пяльцах гладью «нечего», и ниже еще, - «ничего». А скоро меня отпустят, выпустят. Верить, что ты настоящая. Стать дверным глазком или камерой наблюдения, или залом ожидания перед вылетом, чтобы смотреть и смотреть в ожидании, где же ты. Где же ты. Ты не знаешь, а я не вижу, душечка. Верить, что ты существуешь, отдушина. До конца верить тому, что ты и есть оправдание мне самой, моему безумному прошлому. Тому, что ты и есть подаяние тем, кто искал у тебя большего.
Вера уехала на море, я осталась в ее квартире. Десять дней, может быть две недели, ленивые дни в отсутствии Веры. Брожу по квартире, рассматриваю фотографии, часами пишу Вере письма. Ломаю голову над тем, как написать что-то новое, то, чего никто никогда не читал. Принимай, veravera5@yandex.ru. Часами жду ответа. veravera5@yandex.ru отвечает, «мы будем долго и хорошо жить» и «девочка моя, какое счастье, что ты есть у меня». Невозможно сказать, сколько мегабайт любви продуцировал и поставлял на рынок этот почтовый ящик. И хоть август был самым счастливым месяцем, я не радовалась контрольному пакету акций в нашем предприятии. Меня никогда не покидало ощущение того, что простые, шаблонные фразы от veravera5@yandex.ru не персонифицированы. Девочка, мальчик, без разницы. Когда я читала «мы будем долго и хорошо жить», комсомолец Максим читал «миленький, не грусти, скоро приеду, люблю». Ревнуя Веру друг к другу, мы с Максимом читали ее письма и хорошо жили.
Вера приехала, а я сказала ей, вот, живу, никому не мешаю, хожу по квартире, нюхаю твои вещи. Вера кивнула, я знаю, всегда так бывает. У меня впереди еще четырнадцать лет для того, чтобы так же просто сообщить кому-нибудь, всегда так бывает. Я первый раз нюхала вещи того, кого люблю, и меня огорчил ответ Веры, лишенный напряжения, интонационно подразумевающий, что иначе и быть не может. Тогда мне пришлось утешать себя, возможно, в мое отсутствие, Вера тоже нюхала мои вещи. Но если так, то, чьи еще и когда. Если все нюхают вещи, я не должна этого делать. А если я это делаю, значит, этого не должны делать остальные. Такой простой расклад. Глядя на Верины отточенные движения, на механистичность, с какой она обнимает, улыбается, оборачивается или печалится, я думала о том, чего не хватает этой безупречности, и поэтому обреченности. У Веры еще четырнадцать лет назад не осталось ничего, что она могла бы дать мне. Ни слов, ни молчания, ни жеста, ни взгляда. Все было потрачено, оставлено где-то там, кому-то другому, другим. И в моей жизни тоже не осталось ничего, что не было бы использовано другими, к чему другие не прикасались бы, о чем другие не знали бы. Жаль, что важное и нужное отдано бездарным и безобразным дням. Жаль, что мне хватало терпения там, где нужно было просто встать и уйти. Жаль, что удалось себя как-то преждевременно потратить, даже не принадлежать теперь себе. Жаль, что мое тело было с другими телами. И нет ничего нового, ничего важного, ничего сокровенного. Я презираю свои губы, столько раз произносившие то, о чем уже больше не могут говорить. Но я хочу сказать, хочу найти новые слова, хочу найти новое. Найду. Когда этот монолог услышала Вера, она вяло отмахнулась, я тебя прошу. Не нужно искать ничего нового, зачем ты мудришь. Покупай мне путевку раз в месяц, мне нужно уезжать из Москвы, это будет новым. Но и после этих слов, я все равно презирала свои губы, правда, уже не совсем понимая, для кого мне было беречь слова любви. «Путевка» раздробила меня на множество частей, и большинство из них хотело домой. Меньшинство как всегда верило до конца. В этом, пожалуй, всегда и заключалось основное отличие между мной и Верой. Существует множество прекрасно работающих схем. По ним можно действовать, по ним можно жить, по ним можно любить. Только не меня.
Я засыпаю и просыпаюсь с тобой, душечка, вздрагиваю от шороха в прихожей, бегу открывать дверь, до конца верю, что ты еще можешь прийти. Ты еще можешь прийти. Мне не нужна картошка. Ты еще можешь прийти. Мне не нужна картошка. Ты еще можешь прийти. Я не хожу на собрание жильцов. Ты еще можешь прийти. Мне не нужна картошка. Ты еще можешь прийти. Я не читаю журналы баптистов. Ты еще можешь прийти. Мне не нужна картошка. А когда дадут горячую воду. Ты еще можешь прийти. Мне не нужна картошка. Ты еще можешь прийти. Я не хожу на собрание жильцов. Ты еще можешь прийти. Мне не нужна картошка. Ты еще можешь прийти. Сколько стоит килограмм. Ты еще можешь прийти. Ты еще можешь прийти, душечка, есть вещи, в которые хочется верить до конца. Никто не знает, где заканчивается вера.
Осенью мы с Верой поссорились, и она послала мне письмо с картинкой опасной куколки. Отправитель «byvshaya». Бывшая. Ничего личного, все поставлено на конвейер. У любви и расставанья промышленный масштаб. Этот адрес, очевидно, был заведен до моего появления в жизни Веры. Возможно, картинка опасной куколки тоже использовалась раньше. От «бывшей» письма уходили «бывшим», без обид, извращенно и скромно. Мне следовало бы еще тогда понять, что наши отношения уже стали бывшими, но ведь есть вещи, в которые хочется верить до конца. Поэтому, получив от Веры sms «не звони больше», я сидела и теребила волосы на голове, к моменту получения этого сообщения, я не звонила ей две недели. Теребила волосы, думала, почему мне, почему сейчас, что произошло. Да, что произошло. А потом поняла, - да ничего не произошло. Ничего личного. До меня такое же сообщение получили десять человек, и я была одиннадцатой. Кто-то в это время смотрел телевизор, прочел sms, вспомнил Веру, огорчился, пожалел о том, что Веры нет рядом, и остался в одиночестве с испорченным настроением. Кто-то принялся звонить Вере немедленно, выяснять, почему ему больше не нужно звонить. Кто-то спокойно ужинал со своей новой любовницей, прочел, сравнил Веру с любовницей, в зависимости от результата анализа ощутил покой или беспокойство. Кто-то просто спал, и наутро не до sms ему было.
Прекрасно работающие схемы, кнопки, булавки, крючки, клей, пролитый на брюки кофе, все было поставлено на конвейер. И нет печали, нет обиды, обмануть тех, кто сам обманываться рад действительно не трудно. А на тех, кто не рад обманываться существует исключительно простой способ воздействия. Достаточно воззвать к их совести, как ты мог так обо мне подумать. Действительно, как. Когда я сказала Вере, ты не умеешь любить, ты людьми свою жизнь драпируешь и декорируешь, Вера ответила, как ты могла так обо мне подумать. И что на это возразить. Ничего. Прости, Вера, бес попутал. До конца верить, до конца. В то, что у Веры впали или выпали шейные позвонки, потому что она всегда отворачивалась от меня, занимаясь сексом. Даже испытывая оргазм, отворачивалась. Прятала страх, закрывала глаза как дети, которым кажется, если они никого не видят, то их тоже никто не видят. Спрятались. Я до конца притворялась, что не вижу Веру, когда она отворачивается. Что нет в интимной близости ничего личного. Просто Вера мастурбирует, а я как бы ассистирую, и при этом как бы отсутствую. Она может быть собой, никто не увидит. Слабости, зависимости, любви или ее отсутствия, удовольствия или напряжения, стыда или бесстыдства, оргазма или притворства, ничего вообще.
Засыпаю и просыпаюсь с тобой, душечка. Разговариваю в темноте, при свете дня мучаюсь, то ли святая ты, то ли дура, то ли злодейка. Красива ли, отвратительна ли, мучаюсь, кто ты, невозможная реальность или плод моего воображения. Навсегда жалею тебя, навсегда люблю, навсегда ненавижу. Изменила ли ты меня навсегда, изменила ли я тебя, вспоминаю твое лицо. Пойми меня, вспоминаю твое лицо, умираю. Пойми меня. Тебе не так много осталось, как кажется. В тебе не так много осталось, с тобой не так много осталось. Тебя не так много осталось, как кажется. Как мне бы хотелось, пойми меня. В твоих чертах неизбывность, смешение и сумасшествие.
Сознание, это чистая, глубокая река. Каждый вечер я прихожу к реке и ложусь в воду. Плыву вниз по теченью, все дальше и дальше, больней и больней. Проплываю жизнь, просматриваю слайд за слайдом, как презентацию в Power Point, трезво и нервно. А потом выхожу на берег, поднимаюсь вверх, и оттуда гляжу на реку. Она полна людей. Все плывут к тебе и никто от тебя. Они видят те же слайды, что я. У них счастливые лица, они плывут дальше и улыбаются. Захлебываются радостью. Сходят с ума от радости. Камнем ко дну от радости. Каленым железом от радости. Твоими письмами, твоими звонками, твоими надеждами. Твоими детьми, твоей жизнью, твоими заботами. Все дальше и дальше, больней и больней. Они давно утонули, душечка. Только ты им об этом не скажешь. Ты выделишь койки в хосписе, и станешь за ними ухаживать, поддерживать непоправимое. Поддерживать это безумие, в котором умерший надеется, что был для тебя единственным. Чистая, глубокая река, но ты любишь мутную воду. Ты лежишь одна в своем хосписе, совершенно одна. Совершаешь осмотр пустых коек, кашеваришь, несешь белье в прачечную, закупаешь бинты, закупаешь сердечные капли, продолжаешь себя обманывать. И тебе об этом не скажут, потому что есть вещи, в которые до конца верить не хочется. До конца. Никто не знает, где заканчивается терпение.

Здесь такие не живут

Три года назад Влада пыталась найти меня. Передавала через всех знакомых просьбу связаться с ней, говорила, что родила двоих детей, но живет без мужа. Мне передали ее просьбу. Спросили, можно ли дать Владе мой номер телефона, и я ответила, зачем, дети точно не от меня. В искаженной форме, но не изменившийся в сути, этот ответ Влада получила вместо номера телефона. Может быть, в то время она нуждалась в поддержке. Может быть, просто хотела сказать, что живет хорошо, и дети ее радуют. Может быть, она хотела узнать, радуюсь ли я. Все может быть. Тогда мне не было до нее никакого дела. Я не думала, что когда-нибудь увижу ее, так что спокойно существовала в своем тесном мире, а Влада осталась в своем. С удивлением и обидой, которая начинает заменять долгую память, вытесняя все, что было началом, оставляя только последние слова. А дети не от меня.
Я так часто вела себя безобразно по отношению к людям, что совершенно не понимаю, зачем они меня помнят. Зачем борются с собой, чтобы сохранить первую память. Я всегда делала то, что хотела. Уходила когда хотела, не спрашивая. Мне не было чуждо чувство ответственности, но я все равно уходила, когда хотела. Потом могла вернуться, и меня вновь принимали. Ни с кем в жизни я не расставалась однажды и навсегда, даже если очень старалась. Мне хотелось расстаться с Владой, я постановила не знать о ней больше, но это постановление, как и многие другие, было всего лишь декларацией. А моя память о тех, кто был со мной, всегда память первая. Без усилий я запоминаю лишь то, что хочу помнить. И хочу помнить лишь то, что было светлым. От этого мне не удавалось понять внутреннюю борьбу других, их выбор между мной когда-то и мной сейчас. Никто из нас никого не знает, видит что видит, не больше. Наверное, в этом простом отношении к другим и себе, есть что-то здоровое, но, в этом точно нет моей заслуги. После детской травмы меня больше никогда не оставляли. Уходили и возвращались. А если не возвращались, то все равно уносили меня с собой. Мной никто не пренебрегал. Меня берегли и любили. Со мной всегда считались. Я попросту не знаю, кто позволил бы себе сказать обо мне то, что я сказала о Владе. Меня никто не использовал, я не видела грязи и пошлости в отношениях. И все это оказалось единственной причиной для безграничного удивления, с наступлением Веры-Адидас. Я могла поверить в то, что кто-то меня не любит, но тот, кто меня не любит, не спит со мной. Тот, кто меня не любит ничего мне не говорит, и ничего от меня не слышит. Он не со мной. А если со мной. Как же быть с первой памятью. Бороться за нее, или навсегда запомнить последнее. С криком «ебтвою» выйти в чистое поле, или выйти в чистое поле с криком «ебтвою». Не вижу различия. Тот, кто видит, должно быть, счастливый человек.
Двенадцать лет назад мы с Валюшей долго готовились ко дню рождения Влады. Влада хотела остаться ночевать в монастыре, чтобы в день рожденья исповедоваться и причаститься. Если она остается ночевать, мы лишаемся возможности заниматься подарками вечером. Кроме того, нам хотелось поздравить ее так, чтобы при этом не присутствовать. В течение недели мы заказывали шоферу Игуменьи то, что он должен привезти, выезжая в город. Так, постепенно, мы собирали для Влады подарки. Нерешенным оставался вопрос цветов, их невозможно было купить заранее. Влада совершенно точно заметила бы одну из нас с цветами. Она пристально наблюдала за нашим поведением. Ей, как и любому ребенку, было чрезвычайно интересно знать, что ей подарят. Но мы с Валюшей делали честные и простые лица. По разработанной схеме, я ушла со службы на пять минут в уборную. По схеме Валя, не певшая на клиросе, должна была подойти к Владе и отвлечь ее внимание. Куда бы я не выходила со службы, Влада всегда смотрела на меня из окна, поэтому я невозмутимо прошло мимо шофера Игуменьи, который настойчиво сигналил, давая понять, что нужно забрать цветы. Вошла в корпус, вышла через минуту, забрала цветы, отнесла к себе в келью и вернулась на службу. Тогда со службы ушла Валюша, зашла ко мне, взяла цветы и отнесла их в подвал. Не знаю, насколько это было законным, но Валюша положила цветы в ванну, где стирали облачение священников. Эта ванна стояла в отдельной комнате, и запиралась на замок. Валя пользовалась служебным положением. За цветы мы были спокойны. За подарки тоже. Мы прекрасно понимали, что Влада совершенно непринужденно может войти в келью ко мне или к Валюше, и так же непринужденно может открыть любой шкаф. Мы подстраховались от ее непринужденности, и оставили подарки рядом с ванной, в которой лежали розы. Сейчас, когда я вспоминаю о нашей возне с подарками, мне становится смешно. Конечно, мы не могли подарить Владе ничего, что стоило бы дорого. У нас почти не было денег. Наши подарки были очень простыми. Наверное, именно поэтому нам так хотелось помимо подарков создать атмосферу праздника. И мы создали праздник, который стал главным праздником в жизни каждой из нас.
После службы и вечерней трапезы Влада действительно зашла ко мне, чтобы обнаружить какие-нибудь признаки приготовления к ее дню рождения. Потом зашла к Валюше, но и там все было чисто. По-моему Влада даже огорчилась. Она ночевала в келье для гостей, располагавшейся на первом этаже, через келью от моей, так что до двенадцати ночи Влада заходила ко мне еще несколько раз, в надежде застать врасплох. Я читала книгу, и всякий раз как она заходила, настойчиво предлагала ей отправиться спать. Когда Влада, наконец, закрылась у себя, мы с Валюшей еще раз проговорили все детали завтрашнего утреннего плана. План был не очень прост, но ведь никто из нас не хотел вручать подарки лично. По плану мне предстояло встать в пять утра, подняться на второй этаж к Вале и разбудить ее стуком в дверь. Затем вернуться к себе и надеть рясу для службы. Валюша должна была успеть умыться, одеться, и ровно в пол шестого, когда я пойду по коридору поднимать сестер отвратительным звоном колокола, выйти из кельи, чтобы разбудить Владу. Мы сомневались в том, что она проснется сама. По плану Влада должна была встать не позже половины шестого, и не позже пяти сорока пойти умываться. После этого у нас было ровно семь минут для того, чтобы занести подарки в келью для гостей, расставить их, и успеть выйти из корпуса к чтению утренних молитв. Может быть не семь минут, может и десять, но мы ориентировались на семь с учетом форс-мажорных обстоятельств. В ту ночь я плохо спала, а Валя не спала вообще.
Проснувшись, я помчалась на второй этаж, поскребла Валюшину дверь, пробежала коридор, и спустилась по второй лестнице. Эта лестница упиралась в дверь кельи, где спала Влада, и я чуть не пересчитала все ступени, когда увидела Валюшу, спящую стоя рядом с гостиной кельей. В любом случае, я ее разбудила. Взяла колокол, и начала обход двух этажей. К этому времени пожилые монахини уже просыпались. Как правило, от звона колокола просыпались только молодые. В коридорах слышалась шарканье и старческое покашливанье. Я обходила корпус, с ужасом думая о том, что произойдет, если наш план сорвется. Мы готовились к этому дню так долго, а теперь, когда он наступил, мне стало страшно. Наверное, Валюше тоже было страшно, но на ней лежала основная задача. Я вернулась в свою келью и начала ждать, когда Валя подаст сигнал. Она так стучала в дверь кельи для гостей, что не проснулся бы только покойник. Когда Влада открыла дверь, Валюша, схватив полотенце, под руку потащила ее умываться. На месте Влады я бы сильно удивилась такому поведению. Впрочем, не спросонья. Начался отсчет, семь минут. Я мысленно считала секунды. Чтобы сэкономить время, спустилась в подвал вместе с Валей. Нам нужно было не только успеть осуществить задуманное, нам нужно было сделать это так, чтобы никто из сестер нас не видел. Пару минут мы стояли в подвале и ждали, когда наверху стихнут шаги. Когда мы вошли в келью для гостей, у нас оставалось четыре минуты, но Валя уронила свой пакет на пороге кельи. Я посмотрела на нее как на вредителя. Валюша, заметившая в моих глазах упрек и таймер, знаком показала мне, сейчас все подниму. И тут я бросила считать, Валя, давай все так и оставим. Что значит так и оставим. Вот прямо так и оставим, здесь на пороге. Ну, нет же, не на пороге. Разбросаем по всей келье, будет весело. Маргарита, сухо сказала Валюша, мне никогда не приходилось сталкиваться с таким весельем, но если ты считаешь, что нужно все разбросать, знай, я разбросаю. Мы обе давились смехом. Валя увлеченно разбрасывала подарки, а я сосредоточено оформляла журнальный столик, чтобы хоть несколько сантиметров в этой комнате выглядели пристойно. Бежим, сказала я, и мы с Валюшей рванули к выходу, но обе остановились, посмотрели друг на друга и обернулись. Окно кельи закрывала темная гардина, и мы стояли в полумраке среди разбросанных по полу апельсинов, бананов, яблок, шоколадных конфет, коробок конфет и просто плиток шоколада. Стоявшее у стены пианино было засыпано розами, розы лежали на постели, прятались в складках одеяла, выглядывали из-под подушки. На журнальном столике, рядом с огромной митрополичьей просфорой и серебряным крестиком, горела высокая восковая свеча. И еще открытка, которую, никто из нас не подписал. Пламя свечи отражалось в фольге конфет, так что весь пол странно подсвечивался. Запах шоколада смешался с запахом цедры, роз и тающего воска. Никогда в жизни не видела ничего красивее. У меня больше не будет такого праздника. Мы с Валюшей еще раз посмотрели друг на друга. Наверное, в моем взгляде тоже сквозило это сожаление, нужно уходить, а так хочется остаться. Нужно уходить. Мы вышли, и Валя осторожно прикрыла дверь.
Я пошла к себе, Валюша поднялась к себе. Теперь нам осталось ждать, когда Влада вернется, чтобы мы могли выйти из корпуса, пока она будет одеваться. Конечно, мы погорячились с семью минутами, зато успели. Я сидела на кровати в полной амуниции, прислушивалась к шагам в коридоре, и улыбалась. В церкви уже читали утренние молитвы, на которые мы с Валей безнадежно опаздывали. Прошло еще десять минут, но Влада не возвращалась. Меня успокаивало лишь то, что в своем напряженном ожидании я не одна. Валюша в это время стояла у лестницы и не могла спуститься. В отличие от меня, она слышала льющуюся воду, но боялась встретить Владу, так что мы обе опаздывали на молитвы. Я стояла в келье прямо перед дверью, поглядывала на часы, и вдруг в коридоре раздался кашель. Так по утрам кашляют только певчие. Потом послышались быстрые шажки, не тяжелое, привычное слуху шарканье, нет, быстрые, легкие шаги. Влада неслась по коридору мимо моей кельи, еще два шага и она все увидит. Еще два шага. Раз. Два. Я слышала, как засопела дверь ее кельи, а дальше тишина. Влада не вошла и не вышла. Тогда я поняла, что наш план был хорош всем. Да, это был прекрасный план. Мы не предусмотрели только одного. Влада должна была зайти ко мне, после того как обнаружит подарки. Она сделала бы это при любом раскладе, так что, оставшись в келье, я обрекла себя на то самое личное поздравление, которого мне так хотелось избежать. С минуту я слушала тишину, а потом два шага. Раз. Два. Дверь в мою келью распахнулась, на пороге стояла Влада. Полотенце на плече, зубная щетка в руках, капли воды, стекающие с волос на шею, и слезы в глазах. Она смотрела на меня так, как никто и никогда больше не будет смотреть. Я смотрела на нее понимая, что этот день не забуду. Объясняла ей взглядом, пойми меня, пойми мое положение. Влада поняла. Она опустила голову, кивнула, и ушла к себе, не сказав ни слова.
На службе мы с Валюшей стояли очень важные. Изредка кто-то из нас задумчиво улыбался, но спохватывался, и прятал улыбку. А Влада пела службу где-то между землей и небом. Стоя на клиросе, она всегда смотрела на меня, но на той службе Влада смотрела вверх, почти под купол храма. Один Бог знает, о чем она думала тогда. Она была абсолютно счастлива. И мы. Когда Влада уходила из монастыря после службы и трапезы, мы с Валюшей долго смотрели ей в след. Она шла, зная, что мы смотрим, и не оборачивалась. Мы знали, почему она не оборачивается, и хитро поглядывали друг на друга. Влада так и не узнала о нашем плане, обо всех деталях и нюансах, о том, как мы прожили месяц ожиданием одного дня. Стоя на крыльце сестринского корпуса, мы завидовали ей. А когда Влада скрылась за монастырскими воротами, мы нехотя разошлись по кельям.
Недавно мне захотелось найти Владу. Я замучила справочные службы, утомила поисковые базы, выучила наизусть базы данных небольшого провинциального города. Влада сменила место жительства, вместе с ним сменился телефон, и, скорее всего, она сменила фамилию. Но я все равно продолжала звонить ее бывшим соседям по дому, потом соседям по улице. Потом я звонила всем Владам. Наверное, своей настойчивостью я поражала этих спокойных людей, ведущих размеренную жизнь, которые и при междугороднем звонке могут сказать, перезвоните через пятнадцать минут. Почему бы и нет. Но они поразили меня больше. С каждым звонком не в ту квартиру, я понимала, что реальности нет. На мою просьбу пригласить Владу к телефону, мне отвечали, здесь такие не живут. Здесь такие не живут, тоскливо повторяла я, и стирала номер. Впервые за одиннадцать лет я мечтала о том, чтобы «такие» там жили. Не другие. Именно «такие». Бывшие дети, выплывавшие из монастырских ворот с горой подарков. Чтобы они уже где-то жили. Со своими детьми, с мужем или без, но «такие». Так я мечтала. Только проблема в том, что «таких» там действительно больше нет. Как и меня.

Электричество

Настя сидела на полу, раскачивалась из стороны в сторону, плакала и монотонно произносила, я торт наполеон. Полтора часа она повторяла только одну фразу. Почти каждая наша ссора заканчивалась моим настойчивым предложением собрать вещи и уйти. Насте некуда было идти, мне некуда было отступать, я понимала, что вынудить ее поступить так, как мне хочется, можно шантажом. Можно было бы и не вынуждать, можно было обойтись и без шантажа, но шантаж действенное средство, решающее проблему в данную минуту, именно сейчас. Действенное средство для тех, кто собрался жить вечно, чтобы вечно пожинать плоды своих трудов. Если ты не хочешь меня слушать, тогда не живи в моем доме. Не пользуйся моими деньгами, не имей возможности говорить со мной, забудь о любви. Бесчисленное количество раз я выбрасывала вещи из гардероба. Настя плакала, упаковывала их в сумки. Долго, долго собирала вещи. Иногда мне хватало этого времени для того, чтобы прийти в себя, иногда нет.
Она никого не убивала. Не крала. Не предавала. Просто хотела поступить так, как считала нужным. Как разумный человек, она хотела быть свободной. Понимала она, что имеет передо мной обязательства или не понимала, или уже не хотела понимать. Она хотела быть свободной. Всего лишь решать за себя, совершить ошибку или поступить верно. Она имела на это право. Как она может решать за себя, если мы живем вместе. Где же я в ее решении. Меня в нем нет. Если меня в нем нет, значит, нет и отношений. Я любила Настю и выгоняла ее. Раз от раза, с завидным упорством делала одно и то же. Во мне с детства жил страх остаться без дома. Для меня лишиться дома означало лишиться жизни, это наказание несопоставимое с преступлением. Я привила Насте свой страх, он жил в ней, превращал ее в мою собственность, вынуждал делать то, чего я хочу. Со временем она стала ненавидеть меня за это. Я тоже ненавидела себя. Я смотрела в ее сумасшедшие от ужаса глаза и думала, какое же я животное. Настя не знала, что за моим шантажом, за всеми истериками, за бетонной непримиримостью с ее свободой, скрывается совершенная беззащитность и боязнь потерять того, кто мне дорог. Она умирала, не была собой, сходила с ума за мою возможность спокойно жить. Я вела себя так, как Вера, приносившая мне продукты. Да, Вера не любила меня, да, я любила Настю, только в сухом остатке ничего кроме необходимости любой ценой добиться собственного благополучия не выходило. Настя карманная любовь, я карманный предмет декора. Ни мне, ни Вере никто закладную на чувства человека не выдавал. Но мы, почему-то, считали иначе.
Даша, как и Настя, тоже со слезами долго собирала свои вещи. Вообще, для решения возникающих между мной и людьми проблем, у меня было два топора. Один топор «уйди-уйди», другой топор «уйду-уйду». Все как в детстве, вспоминая свой страх, когда нужно было уходить, и страх семьи, когда ушла я. Топор «уйду-уйду» возможно, мог стать грозным оружием, но когда я достала его очередной раз, Настя облегченно вздохнула. И Даша облегченно вздохнула. А я тяжело вздохнула, и достала топор «уйди-уйди». Что, не ожидали. Даша платила только за то, что я не любила ее. Она не понимала, почему это происходит, и для нее собирать вещи было вовсе тоскливо. Ей не нужно было начинать со мной жить, это мне было нужно, и когда мне было нужно, я умело прятала свои топоры. Даша ни о чем не могла знать, поэтому в тоске собирала вещи. Удивительно, но когда Вера забрала меня из моей квартиры, когда я жила у нее в ожидании переезда Даши, она звонила и звонила, просила не жить у Веры, жить дома. Думала, я вернусь, войду в привычную колею, все встанет на свои места. Зачем это Даше. Зачем ей мои топоры, они ведь никуда не денутся. Зачем жить в постоянном страхе. Зачем она хочет, как и прежде готовить мне завтраки, ходить вместе со мной в магазин, обсуждать будущее, и собирать, собирать, собирать вещи.
Мы с Верой понимали, что наступают дни Геннадия. У меня Даша, у Веры дела и дети. Дашей, делами и детьми какое-то время можно было прикрываться. Даша уехала встречаться с родителями, а я отправилась к Вере в гости. Она планировала сесть на поезд тем вечером, но день прошел так, что Вера спросила, скажи, что мне делать. А что мне делать. Мы провели ослепительный день. Не касались друг друга, разговаривали ни о чем, много улыбались, были распахнуты, девственны и совершенно невинны. А что мне делать после такого дня. Нам не хотелось расставаться, и все же, я была убеждена, нам не стоит продолжать, иначе мы потеряем нас. Я убежденно ответила, нужно ехать. Говорила убежденно. Жалела о том, что говорила. Не могла сказать иначе. Хотела, чтобы Вера осталась, но оставаться не нужно. Ослепительный день закончился сумбурно. Не знаю, о чем думала Вера, а я думала, все это к лучшему, хорошо бы ей уехать. Хорошо было Даше не приезжать завтра, потому что к завтрашнему дню я не приду в себя. Она вернется, но меня прежней нет.
К возвращению Даши мне удалось избавиться от странной улыбки и блуждающего взгляда, правда, для этого пришлось замкнуться. Так или иначе, я не была прежней. Даша, поборница правды, пыталась выяснить, что произошло в ее отсутствие. Я молчала. Даша спрашивала. А я молчала. А Даша спрашивала. И тогда, с каким-то потрясающим ехидством я осведомилась у нее, уверена ли она в том, что хочет узнать, что случилось. И сможет ли потом спокойно жить с этим. Да, ответила простая Даша. Ладно, говорю, слушай. Мы с Верой провели один день вместе, и нам было хорошо. Мы обе чувствовали сильное влечение друг к другу, нам совершенно не хотелось отвлекаться, однако, в ключевой момент мы обе нашли в себе силы и остановились. Даша осталась сидеть перегоревшей лампочкой. Мне показалось, я слышу, как рвется нить накала. Нет выражения, нет реакции. Когда она пришла в себя, то спросила, почему же вы не сделали это. Мы. Не сделали это. Это. Отвечаю, я не сочла возможным сделать это с Верой, потому что Вера взрослый человек. У нее положение, о ней мнение, ей это не нужно. Мне стало жаль ее, вот и все. Даша перегорела дважды. Это. Даша начала возмущенно выговаривать, вместо того, чтобы сказать, что ты не сделала это из-за меня, потому что ты меня любишь, ты говоришь, что не сделала это из-за Веры. Все правильно, из-за Веры, не хочу портить ей жизнь. Даша перегорела третий раз. Следующие дни были кошмарными. Она притворялась ко всему безразличной. Я понимала, что она может уйти, а может и остаться, но, в любом случае, погубит мои нервы.
Поэтому, когда Вера приехала, я попросила ее поговорить с Дашей, обсудить с то, что между нами случилось. Донести до сознания Даши простую мысль, - никто ее не собирается бросать, мы удержались от соблазна. Вера удивилась моей просьбе, и я удивилась своей просьбе. Но, все же, Вера взяла себя в руки, и начала с Дашей телефонный разговор. Вере сорок шесть, Даше двадцать три. Вера годится Даше в матери, что Даша ей и транслирует. Вера, я смотрю на Вас и удивляюсь. Вы мне в матери годитесь, но то, что Вы говорите, звучит смешно. Даша перегибала палку, но будь я на ее месте, я бы перегнула больше. Вера, допустим, Вы любите Риту, но жить с ней Вы не можете, тогда скажите, что Вы намерены делать. Выращивать тыквы, что же еще, подумала я. Вера ответила, я могла бы проявлять свою любовь, заботясь о Рите. Так замкнулся круг. В тот момент, именно тогда замкнулся круг. Сбылась мечта идиота в словах «заботиться о Рите». Вот Вера и заботилась. Как могла и когда могла. Честно заботилась обо мне. В собственном понимании значения этого слова заботилась. Сейчас мне даже не на что жаловаться, меня еще в начале пути предупредили, любовь проявляется в заботе, и я не только услышала, я прочно запомнила. Но тогда, на фоне маленькой, глупо добивающейся своего сомнительного счастья Даши, Вера выглядела мудрой и благородной. Она тонко и умно обвела Дашу вокруг ели трижды, смущаясь и показывая неловкость, вызвала в Даше слепую ненависть. И меня обвела вокруг ели, и себя. На всякий случай. Все мы были готовы к тому, что Даша сорвется. Следом сорвусь я, а Вера останется Верой. Она нисколько не удивится моему ночному звонку с жалобой. После слов «проявлять свою любовь, заботясь о Рите», машина Веры будет стоять с поднятыми парусами, а ее квартира будет готова принять меня. Импровизированная режиссура после ослепительного дня невинности.
Спустя пять месяцев я спрошу у Веры, зачем ты построила для меня хоспис. И не только для меня, для всех, кто хоть как-нибудь с тобой связан. Любой приходящий к тебе может надеяться на то, что ты погладишь его по голове и выслушаешь длящееся годами нытье. Ты никогда не скажешь ему, что он сорокалетний подкаблучник, ненавидящий свою жену. Он спокойно мог бы развестись с ней хотя бы потому, что давно ее ненавидит. Но он не может с ней развестись, потому что он трус. И этого мало. Он пораженческих настроений, он завидует партийным товарищам и не может преуспеть ни на одной работе. Даже на той, о которой пол года назад мечтал. Он полный мудак, и у него нет шансов узнать о себе ничего до тех пор, пока ты гладишь его по мудацкой его голове. Гладишь, и слушаешь новый бред о деньгах, которые ему сегодня нужно отнести жене. Только денег нет, потому что вчера он потратил их на очередную шлюху. Я скажу, Вера, так происходит всегда, это отчетливо видно, и это малопонятно. Скажу, не хочешь лечить его, не лечи, но зачем я лежу в твоем хосписе вместе с ним. Либо поставь диагноз и начни интенсивную терапию, либо выпиши меня. Вера ответит, в твоих словах что-то есть, мне нужно подумать, возможно, ты права. Вряд ли она всерьез думала об этом. Когда твоя жизнь становится похожей на удобную обувь, тебе незачем покупать новую. В старой уже хорошо.

Аплодисменты

На вопрос, почему ты не хочешь встречаться с Андреем, он же тебе подходит, Галя ответит, потому что он молдаванин. Ну и что, удивлюсь я, подходит же. Подходит, согласится Галя, но ведь я уехала из Молдавии, чтобы не видеть молдаван, так что у нас ничего не выйдет. Анжела вытрет слезы, Рита он спит со своей матерью. Ты можешь такое представить. Не могу, ответила я. Вот и я об этом не думала. Пришла домой, а он с матерью лежит в нашей спальне. Я говорю им, значит так, собираете вещи, и уезжаете домой, в Питер, поняли. А они говорят, Анжела, это не то, что ты подумала. Ты представляешь. Нет, не представляю. Лида перебьет, Риточка, у меня была такая жизнь, такая жизнь, меня так много любили. Я спрошу, Лида, вы прожили шестьдесят лет, и вот сейчас, когда можно подвести итоги, скажите, что в вашей жизни было главным. Что, задумается Лида, ну, у меня была такая жизнь, такая жизнь, меня так много любили. И заплачет. Света скажет, Рита, эти люди жуткие бараны. Галя добавит, зачем мне такие козлы. Катя сотый раз позвонит и предложит встретиться. Как вас зовут, спросит Катина мама. Рита. Так вы и есть та самая Рита. Наверное, отвечу я, а что происходит, я вашу дочь вообще не видела. Вы уверены. Уверена. Странно, она четыре года о вас рассказывает. Я скажу, мне жаль, а что происходит. Катя не очень здорова. Это многое объясняет. Лида вновь перебьет, Риточка, а почему все так хотят ебаться, что в этом такого. Я выпью корвалол и скажу, Лида, вы за шестьдесят лет сами хоть раз пробовали. Ну конечно, у меня мужики какие были, все большие умницы, но козлы. Когда даже тот, кто не переносил табачный дым, стоял передо мной на коленях с пепельницей, ты же знаешь, не могу без сигарет, я подумала, какое жлобство. Все готовы пресмыкаться, нет никакого достоинства. Лида, а что с сексом. Да, так вот другой говорил мне, Лида, давай я приведу тебе мужика, он будет прыгать на тебя как гепард со шкафа. А вы. А я сказала, нахрена мне мужик, который будет прыгать на меня со шкафа, что за ужас. Лида, миленькая, вы оргазм испытывали. Ну, наверно испытывала. Клиторальный или вагинальный. Не знаю, в чем их отличие. Лида, подождите, вы что, действительно никогда не испытывали удовольствие, занимаясь сексом. Испытывала, если сама на кого-то бросалась, с теми, кого потом не увижу рядом. Подождите, остановит Ляля, вот мы с мужем прожили десять лет. Так вышло, что он успел стать богатым. Я отвечу, не вижу проблемы. Подождите, Рита, вот объясните мне, почему так случилось, когда успела произойти мутация. Мы жили нормально, но однажды я поняла, что он давно сошел с ума от денег, а я вела себя как обычно. Тратила деньги как прежде, так же экономила, будто у нас ничего нет. Когда с ним произошла эта перемена, почему он стал одеваться в золото. Ляля, это родовая травма. Вы думаете. Я убеждена. Маруся скажет, он подталкивает меня к замужеству и рождению ребенка, потому что понимает, что я материально от него не завишу, и могу уйти в любой момент. Ляля добавит, я ушла после десяти лет брака, не взяв с собой ничего. Я отвечу Марусе, он понимает, что ты его не любишь. И это тоже, кивнет Маруся. А Вера выступит с неожиданным предложением, Рита, можно продать картины. Ой, Вера, не нужно продавать картины. Почему не нужно, на эти деньги можно прожить несколько месяцев. И что будет после. После найдется работа. Нет, Вера, не нужно продавать картины. Таня начнет выть, моя дочь пропала, ее украли, ты можешь это представить. Нет, не могу. Света объяснит, Рита, не пропадала ее дочь, она сама продала ее в Турцию, можешь такое представить. Не могу. Катя спросит, зачем ты хочешь встретиться со мной. Я отвечу, хочу знать, за что тебя любит Настя. Настя поинтересуется, и как Катя. Я скажу, она умная, я думала, будет хуже. Инга одернет, прекрати все валить на Веру, ты сама во всем виновата. Нет, Инга, я не могу быть виноватой во всем. Можешь. Взять, к примеру, наши с тобой отношения. Ты говорила, что любишь меня. Да, говорила. Но ты меня не любила. Это не так. Так, не так, ты не любила меня, как любила других, признайся. Признаюсь, тебя я любила иначе. Рита, это не правда. Инга, какая разница, ты все равно не поверишь, и что. А то, что ты не виновата в том, что не любила меня. Да, застыну я, тогда кто же виноват. Я сама виновата, мне не нужно было тебе доверять, а я доверилась, это мой прокол. Вот и у тебя с Верой так же. Не, мать, погоди, это с каких пор, мы считаем доверие людям проколом. С тех пор, как обманываемся. Вера скажет, знаешь, я позвонила насчет картин, но они стоят очень мало. Вот и хорошо. Инга, если мы обманываемся, нас обманули. Или все выжили из ума. У меня перед тобой в наших отношениях были обязательства, так. Допустим, кивнет Инга. Теперь допустим, что я свои обязательства не выполнила. Допустим. Ну и в чем здесь твой прокол. Да в том, что я могла бы догадаться, что ты не выполнишь обязательства. Инга, это фантастика, ты кого-нибудь в этой жизни вообще любила. Аня с грустью посмотрит, и тихо произнесет, Рита, не могла бы ты не уходить. Могла бы, Аня, когда угодно, только не сейчас. Валерия сквозь зубы процедит, не хочу тебя больше знать. Я отвечу, и не надо. Потом процедит, мои соболезнования. Я отвечу, это еще кто кому. Люда скажет, я понимаю, что ты в Москве стала акулой, но знай, мы здесь пираньи. Как верно подмечено твоим примитивным сознанием, Люда. Мачеха пригрозит, тебе не достанется квартира, так и знай. Неужели, Катя. Да, ты плюешь на брата, на сына твоего родного отца. Твой брат, между прочим, тебе тоже родственник. Счастлива, что до тебя это дошло восемь лет спустя. Тетя Женя, почему вы не закрываете за собой дверь. Не знаю. Лида, разбудит криком «люблю». Я упрекну, Лида, вы ведь этой фразой с людьми играете. Да, обрадуется Лида, Риточка, они как дети. Им всем нужна любовь, посмотри. Я вкладываю в это слово один смысл, но каждый из них понимает его по-своему. В меня даже девочка одна влюбилась, хорошая девчонка такая, но звонила и звонила по ночам. А потом сказала, что убьет себя, и мне стало так неприятно. От чего вам стало неприятно, Лида. Ну, а если бы она убила себя, знаешь, пусть даже я понимала, что не убьет, а все равно неприятно, понимаешь. Понимаю. Алена ворвется, возмущаясь, сестра, так мы делаем что-нибудь или мы ничего не делаем. Делаем, Алена, мы все делаем. И где же ты делаешь, я не вижу. Ты не понимаешь, что тебя просто имеют. Нет, не понимаю. Что же ты дура-то такая, Рита, открой глаза, ты видишь, что вокруг происходит. Наверное, не вижу. Я спрошу, Алена, какого хрена ты перепрыгнула через мою голову, и позвонила Илье сама. А я что, не имею права знать, что происходит, опять возмутится Алена. Имеешь, я же тебе рассказываю, что происходит. Ну и что, а я хочу узнать сама. В конце концов, он сам дал мне телефон, и я могу ему звонить. Звонить ты ему можешь, но только не тогда, когда мы работаем вместе, и я тебя нанимаю, вот не ты меня, а я тебя. И что. Как что, ты варварски растоптала деловую этику. Да пошла ты нахер, Рита, вместе со своей деловой этикой и вместе со своим Ильей. Влада спросит, и зачем ты звонишь сейчас, тебе же три года назад не было интересно, как я живу. Я отвечу, Влада, это было три года назад. А что с тех пор изменилось. Я изменилась, Владуся, я очень изменилась. С трудом верится. Я скажу, ладно, позвоню тебе позже, или ты мне. На то, что я тебе позвоню, можешь не рассчитывать. Хорошо, не буду. Спрошу у Алены, мать, что ты меня все время посылаешь. Алена ответит, неужели ты на самом деле ничего не понимаешь. Нет, не понимаю. Я настолько утомлена бессмысленным общением, что у меня нет никакого желания размышлять над всемирным заговором. Мне кажется, это может получиться, вставила Наташа. Очередная безумная идея, не согласилась Марина. Сама во всем виновата, отчеканила Инга. Минуточку, сказала, Лена, может быть нам провести вечер вместе. Ира спросила, всем вместе. Оля спросила, Рита, где деньги. Маша предложила пойти выпить кофе. Маруся уехала играть в покер. Кошка истошно завыла. Я проснулась в два часа дня. В квартире пахло сгоревшей проводкой. В дверь настойчиво звонили. Елки, подумала я, елки горят. Встала и открыла дверь. На лестничной площадке веселый узбек старательно крепил листовку с надписью «суши» к кнопке звонка на моей двери.

Пляж

Все дальше и дальше, больней и больней. Хожу босиком по стеклу. Ложусь спиной на гвозди. Задыхаюсь между верой и Верой, ничего не понимаю. Беседую с подругой. Говорю о том, что вижу край, у него стою, смотрю вниз, мне придется упасть. Говорю, что выбирать уже не из чего. Подруга отвечает, нет, это не край. Ты отжила один этап, а второй еще не начался. Между ними грань и эту грань ты болезненно воспринимаешь. Я в крик тогда, я в шепот. Какая там грань, какой этап. Передо мной пропасть, моста нет, позади меня стадо диких бизонов, это падение, понимаешь. И я сейчас упаду, потому что не смогу перепрыгнуть пропасть, только в нее, и как из нее выбираться. А подруга гнет свое, нет, это всего лишь грань, никакое не падение. Ты потом поймешь, ты никогда не догоняешь сразу, так что напрасно ноешь. Я остолбенела, возразила, чушь, мне видней падаю я, или не падаю. Резонно, отвечает подруга, тогда разберемся что такое падение, у меня не было падений, только этапы, грани и переходы. Здорово, говорю, падение это вот что. Ты возвращаешься с работы домой, едешь спокойно в машине, приезжаешь, ужинаешь, смотришь телевизор, все размеренно, все как всегда, идешь в душ, готовишься ко сну. Ну, спрашивает подруга. Вот, продолжаю, ложишься в постель, закрываешь глаза и думаешь, как прошел день. Думаешь, что будет завтра. Начинаешь засыпать, но дверь в твою комнату внезапно открывается, и входит огромная, мохнатая, белая дурища со страшенными красными глазами. Ногами топ-топ, клешнями щелк-щелк, зубами клацает и говорит тебе, здравствуй, дорогое дитя, я побуду с тобой немного. Понимаешь в чем ужас. Ты не ждешь ее, ты живешь как жила, ты не чувствуешь ни этапа, ни грани, ни перехода. Ты вообще ни о чем не думаешь, но дурища приходит и начинает жить в твоей квартире. Она может тебя сожрать, может тебя послать, может освежевать, может выжать, а может и просто выкинуть. Только ты ничего не можешь с ней сделать. Пойми, люди потому и падают, что меньше всего ожидают падения. Подруга посмотрела на меня с неподдельным изумлением и спросила, скажи, к тебе приходило это мохнатое белое чудовище. Да, ответила я, два раза. Первый раз одиннадцать лет назад, второй раз сейчас.
Выслушав Владу, без сомнений и колебаний я отправила ее исповедоваться нашему общему духовнику. Без сомнений и колебаний Влада отправилась к нему на исповедь. Она вернулась светлой и свежей, теперь я уже не помню, была ли у нее епитимья после исповеди, но это не имеет значения. Я пыталась обнаружить у Влады какие-нибудь признаки если не глубокого раскаянья, то хотя бы поверхностного сожаленья, но они отсутствовали. Духовник передал суть исповеди Игуменье, и с того момента моя жизнь в монастыре стала искушением длиной в три года. Вопреки моим ожиданиям, Игуменья не только не отстранила Владу от хора, но стала вдвойне поощрять. Влада приносила фрукты и шоколад с прежним усердием, с большим усердием добивалась моего внимания. Она четко понимала, - исповедь сделала свое дело. Не навсегда, но надолго Влада получила индульгенцию в глазах Игуменьи, духовника, и, наверное, моих. Возможно, Игуменья решила, что главная задача в такой ситуации не дать Владе уйти из церкви. Уйти как пропасть. Но Влада пропадала непосредственно в церкви. Пропадала не без видимого удовольствия, и тянула за собой меня. Среди сестер-рыб, конечно, она была человеком. На фоне наших условностей, ограничений и даже на фоне безусловного, ее непосредственное поведение выдавало в ней человека. Противоречивого, слабого, падающего, неизвестно куда идущего, неизвестно зачем идущего, неизвестно зачем живущего, но это и было самым привлекательным. Я пропадала в монастыре и церкви. Мне очень нравилась Влада. Мне нравилась наблюдать за тем, как в ней кипит жизнь. Просто так кипит, ни для чего. И все же, наступило беспощадное время выбора.
Раздражаясь на Владу за то, что она мне нравится, я попросила ее больше не приносить фрукты и шоколад, не искать встречи со мной, изыскать внутренний резерв для того, чтобы со мной вообще не общаться. Тогда уже было совершенно очевидно, никакая исповедь ей не поможет. Никакая исповедь не поможет мне, только внутренняя борьба и внешнее бегство, вот где моя надежда. За эту надежду мне пришлось внутренне бежать и бороться внешне. Влада не собиралась останавливаться, она попросту не могла. Валюша принимала и принимала для меня передачи, к которым Влада прикладывала записки. В них старательно выводила «берегите себя, матушка Маргарита». Я берегла себя, строго объясняла Валюше, почему нельзя брать у Влады посылки или записки, но Валюша была намного умнее меня. Сейчас я понимаю, что во время моей борьбы с ветряными мельницами, Валя уже знала, чем все закончится. Она вздыхала, притворялась расстроенной, и все передавала мне то, что передавала ей Влада. В ответ на мое гневное, я не возьму, пожимала плечами. А на прощанье оставляла мне очередную записку. Я видела в ней почтальона, говорила, нет запискам, но ждала их, дожидалась, выбрасывала, и опять начинала ждать. Передачи и записки поступали в будние дни, когда Влада не пела, а в субботу и воскресенье мы вместе стояли на клиросе. Она смотрела всю службу на меня, я всю службу смотрела в окно. Влада смотрела на меня и улыбалась. Меня настолько увлек процесс борьбы, что я перестала понимать, с чем борюсь, но продолжала молчать как рыба, как все сестры. Я даже перестала думать, мне всего-то и нужно было, всего-то не разговаривать.
Влада улыбалась. Улыбалась, писала записки, носила передачи. Валя доставляла их мне. Я не сопротивлялась. Я оставила нотации, потому что молчала. Оставалось ждать, когда время выявит самого терпеливого. Проходили месяцы, они проходили как дни. Влада улыбалась, я молчала. Казалось, это никогда не кончится, но кончилось. Наступила счастливая неделя, когда я не получила ни посылки, ни записки. Наступили счастливые выходные, когда Влады не было на службе. Марафон закончился, победа была моей. Она действительно была моей, эта победа, выстраданная, и от этого очень ценная. Но уже в понедельник, Влада вновь пришла, она стояла в церковном притворе, с опухшими глазами, и больше не улыбалась. Она пришла задолго до начала службы, в это время мы читали утренние молитвы, и когда я увидела ее, мне показалось, я сейчас сойду с ума. Победа была моей, а Влада стояла в церкви. С того дня она приходила в монастырь дважды в день. Не пела службы, не приближалась ко мне, ничего не передавала, не пыталась поговорить, не смотрела в мою сторону. Каждый день, два раза в день она стояла в церкви тенью. Она молчала как рыба, молчала и плакала. Каждый день, два раза в день, а в выходные дни, стоя на клиросе, она не смотрела на меня. Только ее лицо передавало страдание, несопоставимое с теми угрызениями совести, которые бы я испытала, поговорив с ней. Но я вспомнила, что не люблю давление. Не переношу давление. Сопротивляюсь давлению. Сторонюсь тех, кто давит. Мне было больно видеть такую Владу, но я пошла на второй марафон. Ради себя и ради нее. Ради здравого смысла, который можно легко разменять на эмоции. Проходили месяцы, они проходили как дни, я настолько привыкла к тому, что Влада всегда стоит в церкви, что как-то не сразу заметила ее отсутствия. А она ушла. Ушла, оставила мне вторую выстраданную победу и записку со своим номером телефона.
Ее уход и записка означали только одно. Начинается третий марафон, хочу я того или нет, он начинается сам по себе, автоматически, неминуемо. Проходили месяцы, они проходили как годы. Беспощадные месяцы борьбы только с собой, потому что больше не с кем было бороться, никакие внешние факторы не могли определить исход третьего марафона. Для борьбы с Владой мне нужна была Влада, но ее нет. А для борьбы с самой собой мне никто не нужен, поэтому я нуждалась в ней как никогда раньше. Настал день, когда я ушла со службы на несколько минут, зашла в корпус, подошла к телефону и набрала ее номер. Влада подняла трубку, но я ничего не сказала. Просто слушала голос, который мне так хотелось услышать. Знала, что Влада поймет, кто звонит. Надеялась, она не скажет лишнего. Влада поняла. Мы несколько минут слушали тишину, а потом я положила трубку, вернулась на службу, и уговаривала себя поверить в то, что этот звонок не проигрыш, просто беспокойство о человеке. Влада пришла на следующий день. Она действительно очень любила меня. Не победившая и не проигравшая, просто любящая. И я, истощенная своими марафонами, тоже любила ее, но так и не хотела признаваться в этом ни ей, ни себе. Влада изменилась, в ней не было прежней беспечности и ветрености. Пока я боролась как могла и с чем могла, она стала делать то, чего никогда в жизни не делала, - молиться. У нее была своя борьба, свой враг, свое понимание очевидного ужаса того положения, в котором она оказалась. Я не оставила бы монастырь, она никогда не пошла бы в монастырь, Влада пыталась смириться с этой мыслью, и в марафоне наступила пауза. Бегуны застыли в неестественных позах. Мы обе ждали, когда разрешат бежать, или скажут сойти с дистанции.
С субботы на воскресенье Влада осталась ночевать в сестринском корпусе, в келье для гостей. Мне оставалось лишь удивляться игуменской мудрости. Келья для гостей находилась рядом с моей кельей, пройти нужно всего два шага. Так нам разрешили бежать, так марафон продолжился. Так Влада постучалась ко мне и попросила зайти к ней. Всего два шага, а казалось, я иду километр, за несколько секунд я перебрала все возможные варианты дальнейшего развития событий. Вошла в келью, где был выключен свет, по счастливой случайности угадала, что Влада сидит на диване, по той же счастливой случайности села в кресло напротив, и поняла, что марафон подходит к концу, сейчас будет финиш. Нас разделял журнальный столик, никому в мире не было дела до того, что происходит в келье для гостей, и мне тоже. Влада встала, подошла ко мне, присела рядом, и взяла меня за руки. Она ничего не говорила, держала мои руки, это был вопрос, помнишь ли ты кто ты. Влада ждала ответа. Я помнила кто я. Меня вывел из себя ее поступок. Меня добивал выключенный свет. Я была в гневе от того, что она прикоснулась ко мне. Но это был просто вопрос. И чтобы не сорваться, чтобы не сказать ей лишнее, чтобы не обидеть и не оскорбить, я устало и очень естественно прошептала, не нужно. Не нужно. Это был ответ. Влада не шевелилась. В коридоре раздался голос Игуменьи, он проявлялся отчетливей, и не оставалось сомнений в том, что Игуменья идет именно сюда. Она войдет, увидит в кресле меня, увидит Владу, держащую меня за руки. Она запалит нас на финише. Мы не сможем доказать, что не использовали допинг. От этой мысли я покрылась инеем и на всякий случай закрыла глаза. Игуменья открыла дверь в келью, но свет был выключен, спасибо Владе, наша настоятельница ничего не увидела, не сразу зрение адаптируется. Она решила, здесь никого нет, и отправилась искать Владу дальше. Так закончился третий марафон, который я начинала в гордом одиночестве, третий марафон стал нашим, и мы победили. Ничего важнее тогда не существовало, мы победили. Не я Владу, не Влада меня, не кто кого в итоге возьмет измором. Не нужно. Оставалось еще всего лишь два года искушений. Два года жизни в постоянном страхе. Придет Влада или не придет Влада. Всего лишь два года.
Из пожилых монахинь в монастыре только одна монахиня была девственницей. Она разительно отличалась от прочих, походила на ребенка лет семидесяти. Пока еще без старческого маразма, с легкой инфантильностью, открытая как все дети, как ребенок говорящая правду и как ребенок лгущая. Она тоже была непослушной, часто сверлила Игуменские уши, но Игуменье это было полезно. Шла Пасхальная неделя, на столе куличи, крашеные яйца, творожная пасха, - весь пасхальный набор. Монахиня-девственница обнаружила протухшее яйцо, решительно перекрестила его, прочла молитву и съела. При этом она воздела указательный палец и сказала, вот посмотрите, со мной ничего не случится. Ровно в три часа ночи весь сестринский корпус был разбужен жуткими криками, монахине-девственнице стало плохо. Приехала скорая, ей сделали промывание желудка, увезли в больницу, но после этого она еще несколько дней ходила с вопросом на лице, как же так случилось, где же чудо. Чудо состояло в том, что, будучи человеком преклонного возраста, она вообще выжила после тяжелого отравления. Не думаю, что кто-нибудь сказал ей об этом. Все считали чудо тайной, а видеть хотели явно. И даже когда видели явно, проходили мимо думая, что уж чудо-то точно будет выглядеть как чудо. С тех пор сестры подолгу, вдумчиво нюхали крашенки. На всякий случай, чтобы не искушать судьбу.


Автор:dunnock
Опубликовано:14.09.2009 13:21
Создано:25.04.2006
Просмотров:3246
Рейтинг:0
Комментариев:0
Добавили в Избранное:0

ВАШИ КОММЕНТАРИИ

Чтобы оставить комментарий необходимо авторизоваться


Потрошители:


Авторизация

Колонка редактора

Новости литературы

Сетевые новости

События сайта

Собственное мнение

Золотая коллекция

Жемчужинки

Народ хочет знать!

Автограф

Решетотека

По всем вопросам пишите на info@resheto.ru
© При полном или частичном использовании материалов сайта гиперссылка на resheto.ru обязательна Ссылки по теме

  Яндекс цитирования  Rambler's Top100 Content.Mail.Ru