РЕШЕТО - независимый литературный портал
Евгений Dr.Faustus Грязин / Проза

СНЫ ДУХА роман Глава - 1

853 просмотра

"...Так у сосенки у красной Каплет красная смола Так в ночи моей прекрасной Ходит по сердцук пила..." М. Цветвева

                                                                           

                                                                            «…Так у сосенки у красной

                                                                            Каплет красная смола,

                                                                            Так в ночи моей прекрасной

                                                                             Ходит по сердцу пила…» 

                                                                                               М. Цветаева.

Глава - 1

К А Ч Е Л И

сон первый  ( ларго аппассионато)

 
Софронов уже не спал, но еще не пришел окончательно в себя от ог­лушающе- тяжелого беспокойного сна. Где-то за ним тускло маячила неясная болезненная тревога. Она угадывалась в душном, настоянном на табачном дыме и выдавленных на палитру красках, воздухе мастерской, в обыденно­сти предметов, в привычном беспорядке рабочего помещения, но была неуловима, ускользала от притушенного сознания в таинственной неопределенности сумерек и звуков.

         Отдаленно, с утренней истомой в медном голосе, тенькнул трамвай, громыхнул на стрелках и убежал, постукивая колесами, словно подкован­ный конь. Хлопали двери подъездов - рассыпали по асфальту разноголо­сый перестук каблуков. Сквозь стены просачивался невнятный говор, скупой, хрипловатый  с утра  смех. Просигналила машина, мягко хлопнула дверца, коротко уркнул двигатель и все снова замерло, притаи­лось в темных углах шепотливой тишиной, жестяно названивало прохудившимся на кухне краном:

          -Кап!..  Кап!.. Кап!..  

          «Одна капля – одно мгновение моей жизни. Неповторимое… Невоз­вратное… Они проходят одно - за одним, мои летящие в бездну мгно­ве­ния. Не поймать, не остановить. Жизнь каждого из них неуловимо бы­ст­ротечна. Мгновение…»

         -Кап!..

          «Мгновение, мгновение…»

-Кап!..   Кап!..

«Я могу только помнить, что оно было и ожидать следующего. Пред­чувствие и память, а между ними сознание моего Я, - короткое, как укол.  Вся жизнь – укол созна­ния…»

         -Кап!..

         «Жизнь и этой капли стала моим мгновением. Моей мелькнувшей историей. Я такая же короткая история в бесконечности вселенной. Ее ка­пля-мгновение…»

         - Кап!..

         «И все! Уже история. Чья еще история мелькнула сейчас? Чье мгнове­ние остановилось? Чье мгновение стало первым в жизни и первым  кри­ком? Почему ребенок кричит, появляясь на свет?  Ему больно? Страшно? Зачем боль и страх, если человек родился жить,  встречать и провожать свои мгновения, радоваться им? Значит ли это, что боль и жизнь – сино­нимы? Боль, как выражение жизни. Не в этом ли идея природы человека и его наказания за первородный грех? Тогда благо ли жизнь? А кто сказал, что она должна быть благом? Каждый из нас несет в себе боль бытия и передает ее другому. В этом мы едины. А в чем разница между НИМ и МНОЙ? В количестве мгновений между предчувствием и памятью беско­нечности, в их неравнозначном выражении? В соотношении добра и зла на единицу времени? Но тогда, что есть добро и что есть зло?  Я – ху­дож­ник, избранник духовной истории народа  и ее выражение в искусстве  - я добро? Но вот рядом со мной погибает от душевного одиночества не абстрактный, а близкий человек – я зло? Могу ли я предугадать, что мгнове­ние моего ДОБРА станет для кого-то мгновением ЗЛА? Думал ли великий Гойя, что его бессмертные творения станут когда-нибудь причи­ной мно­гих кровавых историй потомков?  «Сны разума» - это кошмары, не даю­щие ему покоя, или он сумел заглянуть в бездну вечности и разга­дал тайну бытия?»

         -Кап!.. Кап!.. Кап!..

         «Что еще могло случиться между рождением и смертью одной ка­пли? Во тьме вселенной вспыхнуло еще одно солнце, и родилась новая галактика? Погасла звезда? В пыль превратилась планета? Исчезла в ка­таклизмах вселенной неведомая цивилизация?..

         Это мало или много для одного укола моего сознания?  Я не могу это представить в столь краткий миг. Тогда что достаточно?»

         -Кап!..

          «Канула в бездну еще одна история вселенского миропорядка. Где-то из земли проклюнулся зеленый росток, рухнуло на землю отжившее дерево, на белый снег упала капля крови.  Это мне по силам - я могу это представить, изобразить на холсте. Это мгновение принадлежит ИМ  и МНЕ. Мы связаны одной каплей бытия. Что я в ней? Что она во мне? Я стал другим или я тот же? Мне больно или мне все равно? Мне «больно» и я живу? Мне «все равно» и я тоже живу? Что значу я, Капля-мгновение, в бесконечности времени? Неподвластная моему мозгу длинная цепь мгновений должна была протянуться из пустынь космоса, через ужасы и боль земных веков, чтобы в мире появился я. Для чего? Какая роль мне отведена? Жить, чтобы « не распалась связь времен»?  Но что значит жить? Отвечать перед прошлым и будущим за свой миг бытия? Предчув­ствие и память бесконечности, а между ними я, отвечающий за вселен­ский порядок?.. И что же получается? Космическое мгновение, со всеми невообразимыми катаклизмами, творящими и разрушающими, умеща­ются в одном моем? Бесконечно малое умещает в себе бесконечно боль­шое?  Я, мгновение космоса и его выражение, равен космосу в моем мгновении!? И тогда мы, в одном отрезке времени, равны?..»

          -Кап!.. Кап!.. Кап!..

           « На самом деле, это всего лишь вода, утекающая в канализацию вместе с моими мгновениями. Раздавленный равнодушной ногой  червяк на дороге, – это тоже мгнове­ние моей жизни. Так что есть  мера всему?  Зачем мне все это? Господи, Отец мой небесный, до чего же я устал! Я схожу с ума, или что-то хочу понять? Но что? Я должен по­нять, что я потерял, чтобы знать, что искать.  Да - да, я знаю, все в про­шлом, там все ответы. Все там, в том сне и - ни­чего здесь.  Но, что же там я не понял?» И снова удушливое покрывало тягостного сна накрыло его с головой.

          …Они все так  же сидели на перевернутой лодке, той самой, поседев­шей от времени, изъеденной дождями, ветрами и снегами, лежав­шей в их дворе с незапамятного детства. Здесь родители поджидали  его те­плыми летними вечерами, но теперь - посреди пустынного, мрачного поля с дымящейся, бурой землей. Отец, сгорбившись, расслабленно упира­ется локтями в худые колени, неподвижно смотрит перед собой. Ря­дом -  мать. Ее руки сложены пригоршнями в подоле передника. Глаза  с невыплакан­ной лаской и ожиданием невидяще смотрят сквозь него, Илью Софро­нова, всегда маленького и виноватого перед ней. Этот взгляд сквозняком летит по жилам, колючей изморозью оседает на сердце. Как оживить его? Как заставить узнать себя? И отец не видит, не знает, что он, Илюшка, стоит перед ними… «Что же это, мои сны разума? Или я все придумываю себе за чем-то?» И все повторяется сначала. Он уже знает, что будет дальше. Словно его живого, в полном сознании, но лишенного воли над собой, ввели в мир его снов. И это было еще мучительнее самих снов.

Краешком па­мяти он осознает, что дальше только ужас погони и нечеловеческая боль смерти. Но не может ничего изменить, противопоставить той силе, стоящей где-то за спиной и толкающей его, поэтому гибельному пути. И все невыносимее ощущение  собственного  бессилия, а нужно понять то, главное, что не сумел там, без чего не будет ему жизни в мире без сна. Ему ничего не от кого не нужно. Пусть все идет своим чередом к обето­ванному раю или к страшному концу. Глоток!.. Один милосердный глоток истины!.. Почему так плохо, так больно, так стыдно за свою жизнь после смерти Анны? Почему он не думал об этом при ней? Чем же она была для него в его жизни?  И чем был он для нее? Почему эти вопросы никогда не возни­кали у него раньше?

         Анна ушла из жизни, и мир стал другим. И сам  он изменился тоже, иначе стал смотреть на привычные вещи, понимая, что все вокруг него, осталось таким, каким и было всегда, только видит он все это  не так как раньше…

Но вот уже поднимается и взваливает на плечо гремящую цепь отец. Мать, маленькая, согбенная, помогает ему слабыми руками и тоже, не обернувшись, уходит вместе с ним. Илья видит, как им неимоверно тя­жело тащить по искореженной дымящейся земле эту нелепую здесь лодку, и не может сдвинуться с места. Его ноги вросли в выжженную до пепла почву, и яд этой земли по корням проникает в его кровь, разъедает обжигающей кислотой, парализует волю, а две согбенные фигурки тянут и тянут за собой обуглившуюся колоду. Уходят все дальше,  дальше, а он не может сдвинуться с места, чтобы помочь им. Корчась от боли, огнем полыхающей в голове,  рвет, расшатывает, выкорчевывает, помогая себе руками, вросшие ноги. Делает шаг, другой, путаясь в сплетенных корнях, слышит их сухой треск. Но  вот он свободен,  бежит, задыхаясь раскаленным воздухом. И думает только об одном, - там, впереди него последняя надежда, его единственный глоток  осве­жаю­щей ясности, который уносят родители, так и не увидевшие его.

Их очертания тускнеют, расплываются в струящемся раскаленном мареве. И когда он окончательно теряет их из виду, на него обрушивается  холодный ливень. Земля до пустынного бесприютного горизонта превра­щается в осклизлую болотную жижу. Сейчас только по следам, глубоко вдавленным в землю и залитым водой, он знает, куда нужно бежать.

Горизонт, которому не было края, неожиданно приблизился и внизу, под высоким обрывом, перед ним открылся широкий, мутный, клокочущий поток. Посреди него медленно плывет знакомая  лодка, а в ней сидит мохнатая черная собака. Повернув к нему ощеренную пасть, она с голодной ненавистью сверлит его горящими глазами, хищно гото­вится к прыжку…

         «Опять!.. Опять эта жуткая тварь!.. Где же отец с матерью? Неужели я больше их не увижу и не о чем не спрошу? Не узнаю главного? Ради чего тогда все эти муки?!»

         И тут на него навалилась такая безысходная тоска, словно глазами этой твари в лодке на него смотрела сама смерть.  И снова он бежал, ос­тупаясь и падая, в воняющую прогорклой гарью грязь, и слышал за спи­ной тяжелый, хлесткий в  мокряди топот. И снова перед ним вставало ог­ромное обуглившееся дерево с жестяно-названивающими ржавыми ли­стьями, и этот распахнутый, угольно-черный зев дупла; те же антрацитно-маслянистые стены мрачного коридора, дрожащий, раскаленный пол под ногами и гулкий, сотрясающий душу, бой невидимых часов. Он узнает их шагающий ритм, скрежещущий звук мощных, тяжело поворачивающихся шестерен. Он почти летит, распростершись над обжигающим ступни по­лом, по бесконечному лабиринту с бесконечными поворотами и дверьми. Среди них должна быть только  одна, за которой он может спастись от настигающей, грозящей смертью, погони. И, наконец, добежав до нее, по­следней в запутанном коридоре, он чувствует, как на него наваливается клокочущая ненавистью тяжесть. Валит на пол. Когтистые пальцы сти­скивают горло. Острая боль раздирает тело, и родная теплая кровь бежит по коже, брызжет в лицо, заливает глаза. Он пытается защититься, но не может поднять немеющих рук. Хочет закричать, но распухший, запол­нивший рот, язык, едва шевелится студенистой массой.  И уже задыхаясь, теряя сознание, он в последней аспидной вспышке жизни, понимает, что это может быть только сон. Нездоровый, без конца терзающий его стра­хом и болью… «Глоток!.. Еще один глоток напоследок…»

         Софронов рывком сдернул спутанное на голове одеяло, спустил на холодный пол влажные, в испарине, ноги. «Сон!.. Опять этот сон!.. -  Облегченно подумал он, прислушиваясь к загнанно бьющемуся, болью прострелянному, сердцу. -  Что же я хочу понять там, в этом сне?.. И каж­дый раз это адское умирание?…»

    Сквозь бязевую занавесь чуть светился осенний сонный день. Из-под лессировки сумерек высвечивали позолотой иконы в углу, картины на стенах, полки с книгами. Все это привычное, сроднившееся с ним за долгие годы, сейчас не успокаивало, не отгораживало спасительной не­проницаемостью от бредовых снов и воспоминаний, от того прошлого, которое когда-то было его жизнью. Было, но не продолжилось естествен­ным ходом, а, однажды прервавшись, замкнулось в тесной мастерской, и не то искало выхода в муках нового рождения, не то погибало в послед­ней агонии без примирения, без оправдания. И уже уставший от этих мук, почти побежденный ими, он не жил здесь, в этом дне, а странной прихо­тью памяти брел к себе, сегодняшнему, из невозвратного далека. Видел себя там и одновременно чувствовал течение той жизни здесь. А эта, се­годняшняя, была досадно неудобна. Требовала заботы о себе, внимания к мелким неинтересным подробностям.

         Этот час привычного пробуждения был для Софронова  еще год на­зад нетерпеливо-желанным, обещавшим встречу с Анной и продолжение работы. Еще не открывая глаз, помнил, в каком месте холста сделал по­следний мазок вчера и точно знал, с чего начнет сегодня. Ждал, когда от­кроется дверь, и он услышит легкие шаги.

         Анна никогда не входила сразу, а останавливалась у порога и долго разглядывала его вчерашнюю работу. Ему было забавно наблюдать за ней из-под приспущенных век. Особенно повергала в восторг ее поза. Она пе­реносила тяжесть своего стройного девического тела на одну ногу, по-птичьи склоняла голову к плечу, а левой рукой бережно, словно больную, прижимала к груди правую и что-то неслышно шептала.

         Если в этот момент он подавал признаки жизни, Анна, как бы еще не очнувшись, поворачивала к нему задумчивое, матово-бледное лицо. Но улыбка уже оживляла затуманенный взгляд, расправлялась поникшая фи­гура и она спрашивала всегдашнее:

         -Ой, ты не спишь? Я разбудила тебя, да?

         -Ты похожа на птицу, - Сказал он как-то.

         -На какую?

         -На маленькую задумчивую птичку, которая живет в моей мастер­ской.

         Анна опять слегка склонила голову к плечу, посмотрев невидяще куда-то вниз, и, вдруг произнесла неожиданное, как-то по-особенному глянув на Софронова.

         -…Которая живет в твоей клетке, а по утрам садится тебе на плечо и поет свои глупые, птичьи песенки? 

         -Почему же -  в клетке?..

          -Сейчас все птицы живут в клетках, особенно певчие. Только воро­бьи – сами по себе и вороны. Никто не хочет держать в клетке ворону. Потому, что она большая и некрасивая. И орет, как мужик с похмелья…

        -Что плохого, если каждый хочет иметь в своей клетке симпатичную певчую птичку, а не глупую серую ворону?! Ну, а если ты считаешь, что живешь в клетке, то – в моей, то бишь, - в  грудной…

        -Это, к сожалению, правда. -  Вздохнула она.

        -Ну вот, почему, вдруг, к сожалению?

        -Да потому, Илюшенька, что далеко не каждый сегодня может жить в своей клетке. Не всем это по силам. Я, вот, обжила твою клетку, пусть даже грудную, и без нее уже не смогу. А ты живешь в - другой, без кото­рой, тоже погибнешь.

        -Интересно, какую же клетку ты приготовила мне? Я-то полагал, что живу в - твоей.

         -В моей клетке тебе будет тесно, Илюшенька. Твоя клетка вон, -  Анна показала кивком головы на мольберт, - Это я тебе принадлежу, а ты не мне, ты – ему… - и она снова показало на холст.

         -Это плохо?

          -Для меня – да. Но, к сожалению, я ничего не могу изменить.

Анна как-то суетливо, короткими быстрыми жестами поправила на себе кофточку, одернула платье и, резко повернувшись, исчезла из проема двери. Софронов услышал, как ее каблучки простучали на кухню, что-то там зашуршало, звякнуло, минут через пять до него донесся волнующий аромат кофе. Появилась Анна с подносом и установила его на тумбочке у дивана, на котором все еще нежился Илья. Разлив дымящийся напиток по чаш­кам, протянула ему  одну, с другой уселась в просторное старинное кресло и прикурила сигарету.

-Видишь - ли, Илья, - Продолжила она, наконец, выпустив тонкую, длинную струю дыма, глядя куда-то в пространство, -  я знаю, ты не лю­бишь моих доморощенных рассуждений и прочую кухонную философию, но за любой банальностью, так или иначе, всегда стоит неопровержимая сермяжная правда. Как, впрочем, и то, что никогда два человека не могут одновременно принадлежать друг другу. Кто-то один все­гда в плену, в клетке,  Чаще всего это бывает женщина. И если она этого не понимает, то рискует быть изгнанной из  клетки, как Ева из рая, и стать никому не нужной вороной.

 Она закинула ногу на ногу, повернула к Илье грустное лицо и, пристально глядя ему в глаза, закончила  мысль:

- В своей клетке, Илюша, простые смертные жить не могут. Они по­гибают там от одиночества и бесцельности жизни. Им всегда нужны по­водыри.

         Илья встал с дивана, загасил недокуренную сигарету на столике ря­дом с Анной и начал одеваться.

         -Интересно знать, Аня, тебе тоже нужен поводырь?

         -Зачем? У меня есть, как ты мог бы  догадаться.

         -Я неуверен, что гожусь в поводыри, дорогая. Но, если продолжать зоологическую тему, то, видишь ли, я тоже птица певчая. Живу в своей клетке, пока пою, а начну каркать, и меня попросят, так что, твоя теория однобока. Мы все пленники друг у друга, или у тирана, которого сами же для себя и выбираем.   

  Анна грустно покачала головой…

         -Ты мой тиран, Илюша. Я тебя выбрала».

          Страх жил где-то под сердцем. То обдавал его легким дуновением, то прятался обратно. Омерзительная потная слабость растекалась по всему телу, тяжело вдавливала в диван. Что в таких случаях нужно делать он не знал. Понимал, что болен, и нужно лежать, но не хватало воздуха, физически неприятен был склепный сумрак мастерской, раздражала бес­помощность. Долго сидел на диване, собираясь с силами, брезгливо разглядывал высвечивающие неживой бледностью ступни. Поднимался трудно и мед­ленно. Все тело текло, струилось болезненной влагой. Неуверенно, словно нес в руке полную чашку горячего чая, подошел к окну, отдернул пыль­ную драпировку, настежь распахнул раму.

         Влажно-студеный, запахами близкого снега и квашеного листа, хлы­нул на него осенний воздух. Вдыхал его осторожно, словно скупец, мел­кими порциями, чувствуя, как расправляются увядшие легкие, с притор­ной томностью обносит голову. Прислушался к себе, ждал притаившийся страх. И он пришел, обдул сквозняком неуверенно бьющееся сердце. Чу­гунная рука просунулась в его грудь, несколько раз сжала сердце - не больно, будто пробуя на крепость, и отпустила…

         Утро было ярким, тихим. Распахнув  пустые ветви, обнимали ясное небо уныло-нагие клены, сыто багровели кусты рябины, неестественно радостно сверкала росой увядшая, побитая первыми заморозками трава под окном. Солнце, веселое и холодное, забавлялось засыпающей приро­дой. А она, словно постаревшая, но не  смирившаяся красавица, бодри­лась, прихорашивалась тенями и румянами, не замечала, как тщетны ее попытки, вернуть былую свежесть.

         Из подъезда дома напротив хромой утицей вывалилась старушка с тросточкой. За ее руку, перекосив слабое тельце, держалась трехлетняя девочка. Вместе они не спеша поковыляли к детской площадке.

         Давно, до кислой скуки, известная Илье картина. Пока нагревается песок под грибком, старушка  посадит внучку на скрипучие качели и та, без эмоций на глупом личике, будет меланхолично раскачиваться: и-у-у-у…уви-и-ить,  иу-у-у-у…уви-и-ить…

         Тем временем, к старушке подсядет полный, с отечным лицом, пен­сионер. У его ног, пока они разговаривают, будет неподвижно стоять на паучьих лапках безобразно пузатый тойтерьер. Еще год назад, примерно в это же время,  в арке дома появ­лялась Анна. Она коротко, из-под ладони, бросала взгляд в окно мас­терской, и подходила к старикам. Черт знает, о чем она могла говорить с ними?! Он никогда не мог понять, на какие темы можно говорить с незна­комыми людьми, - о погоде,  о здоровье?.. Однажды, они чуть не поссо­рились по этому поводу.      

         -Ты еще молодой, здоровый, - раздраженно выговаривала ему Анна. 

У тебя много времени для жизни впереди, а у них его нет, как и здоровья. Старик, между прочим, живет совсем один. У него нет семьи.

         -Как же?!.. У него обаятельно  рахитичный друг на поводке или под­ружка, уж не разберу.

         -Ты эгоист, тебе этого не понять. У старушки дочь задыхается от аст­мы, ее муж бросил, и дочка слабенькая родилась.

         -А причем здесь ты?

         -А мне их жалко. У них ничего кроме забот не осталось в жизни. Что мне стоит сказать несколько теплых слов старикам. Хоть так их согреть. Зато ты сидишь тут, как филин в дупле, и поплевываешь на весь мир.

         -Я не поплевываю на весь мир, Аня, как ты говоришь,  Я живу в нем и вкалываю для него. И вообще, дорогая, нельзя помочь старости. Ей можно только посочувствовать.

         -Но можно и облегчить, сделать терпимее. Не понимаю, как в худож­нике может уживаться душевный сквалыга. Неужели тебе не больно смотреть на несчастных людей?

         -Аня, милая, ты рассуждаешь наивно, как дитя, - Уже в свою оче­редь раздражался Софронов. - Ну не могу же я бросить свою работу и идти утешать одиноких стариков и недоношенных детей. Я не могу отве­чать за все неудавшиеся жизни и судьбы с носовым платочком в руках. Я не солдат армии спасения, я - художник.  Моя задача умирать в каждом своем холсте. Дышать красками, лаками и разбавителями, спать по два, четыре часа в сутки в поисках одного лишь мига красоты. Это и есть мера моей ответственности за всех убогих и несчастных, за нерадивых и беста­ланных, перед теми, кому дано и перед Богом в душе.

         -Перед теми, кому дано и перед Богом, в общем, понятно. Но почему только в душе, Илюша?

         -Да потому, милая, что если в душе Бога нет, то его и на небесах не видно. Слепая душа не внемлет красоте, прости меня за высокий штиль.

         -Значит, Бог и  красота, - суть, едины, и слово «красота» нужно писать с большой буквы?- Откровенно  ехидничала Анна.

         -Я бы писал. Истинная красота - Божественна. А истина, извини за тавтологию, и есть Бог.

-И в твоей душе живет Бог?

-Я ищу его.

-В своих картинах?

-И в - чужих - то же.

     -Значит, в картинах живет Бог, как в иконах?

         -Божественное начало есть во всем, что нас окружает. Но нельзя ото­жествлять Бога с картиной и даже с иконой. Это лишь след поиска красоты, а, значит, - истины. Стремление постичь Бога в себе и выразить его. Любая кар­тина и даже - икона, лишь попытка приблизиться к истине, всегда усколь­зающей, всегда неясной. Это вечная погоня за миражом.

         -Погоня за тем, чего нет? Ты это хотел сказать? Ведь мираж бывает только в пустыне, а ты живешь среди людей, не наделенных Богом, как ты. И ради Бога в душе, которого ты денно и нощно ищешь и  никак не можешь найти, ты отказываешь в душевном тепле людям живущим рядом с тобой?

         -Да Господь с тобой, Анечка! - Уже откровенно досадовал Илья, - Ты утрируешь, передергиваешь – так не честно, в конце концов. Все на­много сложнее. Я, видимо, не умею объяснить, уж извини. Ну, нет у меня времени на сюсюканье по сторонам. Мне не хватает ни дня, ни ночи, для работы. И самой жизни не хватит. Это моя безответная любовь и вечная каторга. И я не буду ходить по улицам гладить бездомных собак и уте­шать несчастных стариков. Я буду делать то, что мне предназначено. И, даст Бог, умру у своего мольберта, когда придет мой срок. А, может быть, и доживу до маразма, как твои старички.

         -Хорошо, если я буду с тобой тогда…

         Анна, вдруг,  как-то сникла  слетел, загоревшийся было задор в споре, отхлынул легкий румянец с обычно бледного лица, и фразу эту, она произнесла с кой-то усталой покорностью, как человек, не имеющий выбора и потому давно со всем согласный.

         -Не хорошо, а прекрасно! -  С наигранной бодростью воскликнул Илья, удивляясь неясной тревоге в душе, возникшей от одного только вида покорности судьбе и усталой интонации в голосе  Анны. -  Пред­ставляешь, по утрам мы будем приходить к этой скамейке, трясти седыми головами и шептаться о любви…

         Анна все так же грустно, с легкой улыбкой глядя в пол, молча, и  чуть заметно кивала его словам. И было в тот момент во всем ее облике что-то такое, от чего в душе Софронова, словно граната взорвалась, и его с головой накрыл обвал нежности и жалости одновременно. Он подско­чил к ней, осторожно поднял на руки и, целуя лицо, шею, волосы, ходил кругами по комнате,  шептал что-то сумасшедшее, нежное, задыхаясь в ее тонком аромате, пока не рухнул вместе с ней на диван. А она плотно при­жалась к нему, притянула его за шею, и Илья полетел  в бездонном су­мраке ее глаз к какому-то далекому, забытому  времени, когда он еще не сделал первого глотка воздуха в своей жизни, но уже жил, чувствуя, как упруго бьется рядом сердце его матери…

         Он лежал расслабленно и обнажено, успокаивая рвущееся дыхание, прислушиваясь к благостной истоме,  растекавшейся по телу, но тень той тревоги, что так неожиданно бросила его к Анне, так и  не покинула его, не отпустила. Он повернулся лицом к жене.

         Анна так же расслабленно лежала на спине, не прикрытая одеялом. Ее маленькие упругие груди, всегда умилявшие Илью своей детскостью,  смотрели в потолок, а по щекам, уже по проторенным дорожкам, катились слезы.

         Он оперся на локоть, наклонился над милым лицом, чуть касаясь, слизнул влажную дорожку.

         -Что же ты плачешь, Анечка?

         -Как плохо, Илюша, что у нас нет Маленького! Я так устала от себя самой. Мне одиноко

         -А как же я, Аня? - удивился Софронов. - Разве меня нет рядом с то­бой?

         -Тебя никогда нет со мной. Если ты и рядом, ты весь в себе, в какой-то своей жизни, без  меня. Ты даже ночуешь в мастерской чаще, чем дома.  Она неожиданно всхлипнула, придвинулась к нему ближе, зарыв­шись носом куда-то ему в подмышку.

- Я очень, очень, очень люблю тебя, Илюшка. Я умру для тебя, если будет нужно. Но мне так оди­ноко в доме одной. И я не знаю, зачем я живу. Я не упрекаю, не подумай. Боже мой, нет, нет. Я же понимаю, что ничего изменить нельзя. Что, на­верное,  так и должно быть у нас с тобой. Я сожалею только, что не стала частью твоей жизни, не знаю, почему.

          Она еще раз по-детски всхлипнула, дернув худеньким голым пле­чом, и замолчала, сопя простужено у него под рукой.

         -Ты знаешь, Анечка, - Софронов на секунду запнулся, с ужасом созна­вая, что скажет сейчас совсем не то,  что нужно,  совсем не то, что хотела  от него жена.  А в том, что она хотела от него каких-то опреде­ленных, единственно возможных сейчас для нее слов, он был совершенно уверен. -  Ты знаешь, я плохо понимаю, что тут можно сделать, Я не пред­ставляю для себя другой жизни. Только там, в тишине мастерской, один на один со своими раз­мышлениями, с холстом и красками или с какой-нибудь другой работой, я - художник. Там мой мир. Моя вселенная. Мое оправдание за все.

         Илья замолчал, и установилась тишина, подчеркнутая жестяно назва­нивающей капелью в кухонной раковине, да неясным шумом улицы за окном. Он подумал, было, что Анна задремала, так тихо  она лежала, и стал нашаривать спутанное, где-то в ногах, одеяло, чтобы укрыть ее. Но она заговорила снова, неожиданно перескочив совсем на другую тему.

         - У тебя нет никакой житейской сноровки. Илюшка, ты даже купить себе что-нибудь толком не умеешь. Я не знаю, как ты жил до меня, и уж совсем не представляю, твою жизнь без меня…       

         И снова та же тревога шевельнулась в душе Софронова.  Он догады­вался, что с Анной что-то происходит, чувствовал в ней надлом, но не по­нимал причин, не видел, чем мог бы помочь ей, и, чего греха таить, не хо­тел отвлекаться от той напряженной внутренней жизни, которая и была истинной его сутью. А Анна такая чувствительная. Даже к неодушевлен­ным предметам относилась с человеческим участием. Могла разговари­вать с  замком в их двери, который вечно барахлил: « Ну, что же ты, дру­жок, капризничаешь? Обиделся на хозяйку? Давай-ка, открывайся, а уж я помажу тебя маслицем, как войду в дом».

         Если же бессердечный замок и после этого обещания  открываться не желал, Анна говорила с ним другим тоном:

         -Эх, ты! Глупое создание. Если дальше так пойдет, то я приглашу слесаря, и он выкинет тебя  на улицу ржаветь. А вместо тебя поставит - новый, работящий…

         С посудой она обращалась ласково, словно это были ее дети:

         -Ах, вы мои тарелочки! заждались, грязненькие. Ну, ничего. Сейчас я вас вымою чистенько, ополосну, и будете вы у меня, как невестушки сиять.

         За несложной домашней работой, когда Илья находился в другой комнате,  Анна могла думать вслух, вести вымышленный диалог с пред­ставляемым собеседником. Если в такой момент он ее окликал -  она вздрагивала, и на испуганном лице появлялись белесые, будто процара­панные ногтями, полосы…

         Однажды утром она не пришла в привычное время.

         Девочка вскарабкалась на качели. Старушка несильно подтолкнула ее несколько раз и, пятясь, неловко переступая укороченной ногой, доко­выляла до скамейки.

         Все, как всегда, Только старичок чего-то медлит

         -Иу-у-у-у… уви-и-ить, иу-у-у-у… уви-и-ить…

         Пенсионера все нет. Софронов поймал себя на ожидании неизвест­ного ему старичка и досадливо сморщился. «Мне не дает покоя ощущение незавершенности или нарушенного порядка, как старого немца -  не под­стриженный кустик в газоне под окном. И этот железный скрип! Как во сне…»

         И сон, и явь, ни чем, как будто не связанные между собой, представля­лись ему одной загадкой. Если неизменно повторяющийся бредовый сон словно подталкивал его к какому-то действию, то реаль­ность, остановившаяся в стенах мастерской, ждала этого действия. Он чувствовал, что отгадка где-то рядом, но не во сне, не наяву не находил и подобно девочке на качелях, каждый раз оказывался  в той точке, где уже был, хотел и не мог остановить подхвативший его маятник времени.

         -Иу-у-у-у… уви-и-и-ить, иу-у-у-у… уви-и-и-ить… - Обреченно надры­вались качели.

         Пенсионер так и не пришел.

         Ослабленное недомоганием, потное тело быстро остывало. Влажная рубашка неприятно липла к коже. Закрыв окно, Софронов отправился на кухню, поставил на огонь чайник  и принял холодный душ, слегка встряхнувший болезненно-сонный организм, но не избавивший от ломот­ной тяжести в голове.

         Все время, пока он колдовал над кофеваркой, а потом пил, обжига­ясь, мелкими глотками горьковато-густой ароматный напиток, его не ос­тавляли воспоминания разговора с Анной, когда за обычными словами, сказанными ею в тот день, сегодня виделось так много смысла.

         Тогда, увлеченный своим очередным замыслом новой живописной работы, Софронов быстро забыл тревогу, посеянную словами жены, о чем горько и бесполезно жалел теперь.  Уже тогда нужно было, что-то делать, хлопотать, беспокоиться, но самое главное, нужно было понять то, что она хотела от него услышать. А он не понял. Нет, он не потрудился по­нять. Нет, он просто струсил! Испугался, что эта грубая реальность раз­рушит его искусственный мир, в котором жил и которым гордился в душе перед самим собой и мысленно посылал всех к черту с высоты своего олимпа.

         -Она поняла!.. Она все поняла тогда, черт возьми!.. -  Бормотал он себе под нос, набивая первую утреннюю трубку ароматным турецким та­баком. - Как же, как же она сказала?.. «Я не знаю, как ты жил до меня, и уж совсем не представляю, твою жизнь без меня».  Да, да, кажется так…

         Илья тяжело вздохнул. Шумно сопя и хлюпая, стал раскуривать виш­невую трубку, окутав себя облаком дыма и пряча за ним подступив­шие слезы.

          - Она знала!.. Она, все-таки, знала!..  Но жалела меня, урода,  -  по-прежнему, в слух, ругал он себя. - А я так ничего и не понял. Ничего!.. Прости меня, Анечка! Господи, прости!..

         Он развернулся к холодильнику, достал початую бутылку коньяка, плеснул себе в кофейную чашку и залпом выпил. Подождал, пока терпкое тепло разбежится по жилам, снова налил и снова выпил одним глотком.

         -Вот так я теперь и живу, Анечка, без тебя, видишь? И уж ты не при­дешь разбудить меня поутру.

 

19 October 2009

Немного об авторе:

Нет информации Художник, журналист, архитектор.... Подробнее

 Комментарии

Комментариев нет