РЕШЕТО - независимый литературный портал
Александр Войлошников / Проза

ПЯТАЯ ПЕЧАТЬ. ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН В РЕПОРТАЖАХ. Часть 3. Репортажи 1-7

466 просмотров

1-я часть романа.
 

Репортаж 1

С КРАСНЫМ ГАЛСТУКОМ НА ШЕЕ.

 

Время – 23 мая 1937 г             

Возраст – 10 лет.                                       

Место – г. Владивосток           

 

Не тешься, товарищ,

мирными днями,    

Сдавай добродушие в брак!

Товарищ, помни:                 

между нами

(В. Маяковский)

 

           Есть у этой сопочки и географическое название, но мы, пацаны с «Суханки» -- Сухановской улицы, -- называем её «наша сопка», потому что живём здесь в новых, благоустроенных «Домах Специалистов», рядом с университетом, где мой папа работает профессором. Каждое утро я бегаю через нашу сопку в школу №1, где закончил три класса. И сегодня, в последний день учебного года, нас, третьеклашных «внучат Ильича», будут принимать в пионеры, будто всамделишных четвероклассников!
          Обычно я бегаю в школу по тропинке вокруг вершинки, но в хорошую погоду, как сегодня, поднимаюсь к топографическому знаку на вершине. Отсюда видны и центр Владивостока, -- Светланка, -- и бухта Золотой Рог. Свежий ветерок, пахнущий Тихим океаном, посвистывает в щелях старинного топознака, а яркое весеннее солнышко рассыпает радостные серебряные блестки по празднично яркой синеве бухты. А почему не назвали бухту Серебряным Рогом? Тем более, Золотой Рог есть в Стамбуле…
       Низковата сопочка, -- не видно отсюда  море из-за высоких сопок полуострова Чуркина и Русского острова. Зато бухта и торговые суда, под флагами разных стран, -- как на ладони! -- и волнуют воображение больше, чем пустая линия морского горизонта. Каждый день в ослепительном сиянии бухты появляются новые причудливые силуэты сухогрузов, лесовозов, контейнеровозов, рефрижераторов, танкеров, ледоколов, дразня пацанячье любопытство замысловатым разнообразием корпусов, палубных надстроек и рангоута. Полярными морозами промороженные, тропической жарой прожаренные, дальними океанами просоленные, штормами всех широт трёпанные, романтично неряшливые торговые суда – трудяги океанов, -- приносят в тихую бухту, вместе с прозаическими грузами, ароматы тропических островов и мечты про удивительные страны.
        Через моря и океаны, сквозь льды и туманы днями и ночами идут к этой бухте суда со всех широт и меридианов нашего шарика, упрямо накручивая на тяжелые гребные винты тысячи круто просоленных океанских миль. Идут, чтобы бросить тяжелые цепкие якоря в ласковой бухте, укрытой горами от тайфунов и цунами, бухте, которая, как котёнок с серебристой шкуркой, дремлет под майским солнышком, свернувшись калачиком среди уютных зелёных подушек – сопок, окружающих бухту. Есть сопки подушки и подушечки, плашмя они лежат и торчком стоят. Не спроста моряки говорят, что смотрится Владивосток с Орлинки не хуже, чем Рио де Жанейро с Карковадо.

        По сопкам Владика, как причудливые ожерелья из самоцветов и ракушек, прихотливо изгибаются ярусы улиц из разноцветия домов и домишек удивительно разнообразных стилей. Нет на свете такого народа, пришельцы  которого, поселившись на берегах этой бухты, не построили бы дом и храм по своим вкусам и традициям. Есть в городе кирха, костёл, синагога, мечеть, храм буддийский, синтоистский и разные конфуцианские храмики.  Нет только православной церкви, будто бы русскими тут и не пахло! На месте великолепного православного собора, сияние золотого купола которого было видно отовсюду, возвышается неопрятная куча кирпичной щебёнки. От неё в сухую погоду разлетается кирпичная пыль, а в дождливую – растекаются рыжие ручьи.
          Много раз военные минёры взрывали этот собор, но  так прочен был старинный раствор, что кирпичи в месте взрыва превращались в пыль, а когда она рассеивалась, то все только ахали: храм, как прежде, стоял на месте! Месяц геройски сражались минёры с упрямым собором, затратив столько взрывчатки, что хватило бы на всех самураев! От взрывов повылетали окна в домах поблизости, а новая пятиэтажка треснула напополам. В городе все стали нервные: не война ли с японцами? В горисполкоме стали вздрагивать от хлопка форточки. В аптеках закончилась валерьянка. А по центру Владика ветер раздувал шлейф кроваво красной пыли, как кровь смертельно раненого собора.
       Но не сдавался, как крейсер «Варяг», гордый собор! Прочные стены его, зияя рваными красными ранами, упрямо вздымали, как знамя, высокую колокольню. Не рухнул собор к ногам минёров, а под грохочущие салюты взрывов, таинственно, как град Китеж, исчезал в облаках красной пыли. Ежу понятно: религия – опиум. А, всё-таки, жалко: красивый был собор, -- весь город украшал, особенно, если смотреть с полуострова Чуркин. И с Эгершельда – тоже! А теперь стало лицо Владика пустым, как без носа! Но, хоть, всё взорви во Владике, -- только Золотой Рог оставь! -- а нигде, от Полярной Звезды до Южного Креста не будет на свете портового города прекраснее Владивостока, -- уж это точно!
                        *       *       *
                             *       *
       -- Пионеры! К борьбе за дело Ленина-Сталина  будьте готовы! –  бодро восклицает старшая пионервожатая.      .                                                                         

  -- Все-се-гда-да  го-го-то-то-вы-вы!!! – Нестройно и долго гомонит наш третий «А», -- теперь уже не класс, а пионерский отряд. Терпеливо скучающий в углу спортзала Почетный Пионер печально вздыхает, переступая с ноги на ногу. На его немолодом лице, неаккуратно помятом от долгого употребления, застыла вымученная улыбка человека, привыкшего кротко принимать удары судьбы и поручения парткома. Каждый раз, по мере надобности, его, Почетного Пионера, а иногда Старого большевика, (это зависит от темы торжества), партком школы берет напрокат в парткоме соседней Пуговичной фабрики. В школе ему надевают на шею нелепый для его почтенного возраста пионерский галстук и, как наказанного, ставят в угол на виду у всех, рядом со школьным знаменем. И из этого угла является он нам «Символом». Чего: эпохи?... смычки поколений?… ещё чего? Мне жаль пожилого человека, который, с загадочной улыбкой Сфинкса, изображает символ. А, быть может, у него ноги болят… символ изображать? А то, -- отчего символ морщится и с ноги на ногу переступает? Может быть, символ пописать хочет?.. а попроситься стесняется: возле знамени поставлен! Трудно быть человеку символом…

          -- А-а-атряд! На пра-а-а…-- растягивает команду пионервожатая. Не дождавшись конца команды, мы начинаем энергично вращаться. И каждый – так, как он понимает команду по относительности правого и левого. Поэтому, выполнение команды сопровождается тычками и критическими замечаниями об умственных способностях друг друга. Пока мы выясняем: кто из нас более правый, кто – менее, а кто -- совсем дурак, пионервожатая, предотвращая переход дискуссии в кулачную фазу, спешит изменить команду на более понятную:
          -- На вы-ыход ша-а-а…
             Окончание команды тонет в топоте отряда, визге девчонок и треске двери спортзала, принявшей на себя всю мощь пионерского энтузиазма третьего «А». На этом заканчивается прием в пионеры.
         У Ленина детей не было. Зато на внучат ему здорово повезло! И до сегодняшнего дня весь наш 3-й «А» тоже пребывал во внучатом родстве с Лениным. Все мы носили красивые круглые значки с портретом кудрявого, как барашек, маленького Ленина и надписью: «Мы – внучата Ильича!» Но после трехлетнего обучения в школе все мы очень возмужали, особенно девчёнки, а политически мы созрели настолько, что признаны достойными восхождения на следующую ступень политической карьеры -- получения высокого звания пионера!
        Чтобы помочь нам свершить этот исторический скачек в политическую жизнь, к нам в класс два раза в шестидневку, после уроков, приходила сурово неулыбчивая и очень важная от избытка политических знаний ученица 8-го класса с очень железным именем – СталИна. Даже в уборной не расстаётся она с тоненькой книжицей, которая называется очень умно и непонятно: «Манифест Коммунистической партии». Написал такую тоненькую книжицу тот же Карл Маркс, который на портрете в учительской робко выглядывает из дремучих зарослей собственной бороды. Наш класс дали на воспитание Сталине, как кандидатке в комсомол. А если мы политически не дозреем до пионерского уровня, то фиг с мак Сталине стать комсомолкой!
        Когда Сталина торжественно загробным, дрожащим от волнения, голосочком стала читать «Манифест»:

          -- Приз-зрак бр-родит… кхе!..  бр-родит…кхе-кхе!!.. бр-родит по Евро-о… о…-- то голосочек у неё тут же совсем закончился. Мы подумали, что со страха от содержания книжки, и, затаив дыхалку, запереживали. И рты доверчиво пооткрывали в предвкушении сверхъестественных ужасов, которые, вот-вот, заледенят и наши пацанячьи кровеносные сосудики!
          Не знали мы, что Сталина боится не призрака, а… нас! -- потому что впервые выступает перед такой большой и авторитетной аудиторией! Во время паузы, соответствующей серьезности текущего политического момента от бродячего призрака, Сталина, вцепившись в стол, чтобы со страха не убежать, обвела грозно нахмуренным взглядом наши несознательные третьеклашные физиономии. Всё-таки, устояв, при поддержке стола, она отважно продолжила чтение.
         И тут-то мы поняли, что рты пооткрывали зряшно: надул нас, полоротых, прикупил как маленьких, ушлый Карламаркса, чтобы заманить на чтение своей тягомотины. После, жуть, как интересных слов про призрак, потянулась та-акая позевотина – скулы вывихнуть – не вставить! Враз потеряла писательский авторитет бородатая Карламарла в глазах нашего, весьма просвещенного по части привидений, третьего «А»!
         И пока успокоившаяся Сталина монотонно бубнила текст «Манифеста», я и Витька читали под партой странички с мистическим рассказом «Тайна древней гробницы», сохранившиеся со времён кровавого царизма из ныне запрещённого журнала «Нива». Вот там призрак бродил, так бродил! – не чета Карлушкиному, который, по Европе чуть поковылял и куда-то слинял.
          Кажется, единственное, что усвоил из «Манифеста» наш третий «А», так это то, что при коммунизме дети будут рождаться не по собственному желанию, а по разнорядке общества! Для меня это не было новостью – только что запоем проглотил я первую и единственную книгу о коммунизме: «Город Солнца» Томмазо Кампанеллы. Но многие пацаны услышали об этой гениальной идее впервые. И идея о рождении детей без участия родителей сразу нашла бурную политическую поддержку в сердцах мужской половины третьего «А».

          -- Ура! Всех девчёнок -- на мыло!! – загомонили пацаны, проникаясь теорией марксизма, по которой к производству детей родители, особенно женщины, не допускаются из-за их никчемных способностей в делах, где требуется тяжелый и опасный труд. Девчонки, слушая «Манифест», шептались и, как-то криво, хихикали. Сразу видно: все они -- «сопутствующий класс» и при построении коммунизма рассчитывать придется только на нас – пацанов. Тем более – по части деторождения.
                             *       *       *
                                  *       *
         После приёма в пионеры начинается линейка, посвященная окончанию учебного года. На покатом склоне школьного двора, в ярком солнечном свете, ослепительно сияет белоснежными рубашками четкий прямоугольник пионерского строя. От мысли о том, что я – полноправный член огромной – на весь Союз! – пионерской организации и тоже стою в пионерском строю – становится мне очень приятно.
       Но, после подъема флага и торжественного внесения знамени, звонких поздравлений старшей пионервожатой и басовито добродушных пожеланий директора школы, которого за лысину прозвали Двучленом, -- после всего этого… происходит самое страшное, что может произойти на пионерской линейке: в квадрате, внутри строя, будто призрак кошмарный,  карломарный, появляется… Крыса! -- жаждущая осчастливить нас своим ораторским даром! Крыса -- прозвище исторички-истерички.
 
       Уверенной большевистской поступью на изящных, как у скорпиона, ножках, переступила Крыса через рубеж, за которым женщины становятся бабами ягами. Но, по мнению школьной партъячейки, женщины в этом возрасте превращаются не в баб яг, а в парторгов, потому что тогда, когда у женщин тихо отцветает тело, у них буйно расцветает нравственность. И хотя Крыса учит только старшеклассников, завидев её, как таракашки, бегут в сортир все первоклашки, потому что, как парторг, она повсюду длинный нос сует, напоминая о своем большевистском несгибаемо железном характере.
          От совмещения непреклонного возраста с должностью парторга характер Крысы так чугунолитейно утяжелился, что не только нам, а даже учителям хочется сдать его в металлолом, вместе с жестяным и неутомимым, как ботало, её языком: каждое речеиспускание из Крысы длится сорок пять минут! Если бы она тонула, и тогда призывала бы к своему спасению то же время… только никто её спасать не станет, потому что, увидев Крысу, каждый сам спасаться хочет.

        Даже в сухом состоянии Крыса похожа на кошку, которую с головой обмакнули в помойное ведро: в истерично выпученных глазах её пылает неистовое желание тут же, как можно крепче, вцепиться кому-нибудь в самое нежное место, будто бы от этого зависит жить ей, иль не жить! А для нас, попавших в речевой капкан пионерской линейки, остаётся одно спасение: переключаться на собственные мысли, чтобы самоизолироваться внутри себя. Этому научила нас школа за три бесконечно долгих года. И только чересчур общительный Макитрук, так и не овладевший этим искусством, тоскует на уроках по живому слову человеческому, одинокий, как Робинзон Крузо.
 
          Выйдя на середину, Крыса, тощая и добродетельно плоская, как доска почёта, медленно поворачивает коротко остриженную маленькую головку и стекляшки пенсне на ее длинном носу зловеще посверкивают, как перископ вражеской подлодки перед торпедной атакой. Сурово оглядев наш печально поникший строй, Крыса воспроизводит на узенькой мордочке выражение тяжелого индустриализма, в соответствии с «текущим историческим моментом».
      Шестимесячно кудрявые пионервожатые из старшеклассниц таращатся на парторга, и, изо всех комсомольских силёнок, нагнетают на свои легкомысленные, как воздушные шарики, мордашки такой же очугунело казенный восторг, каким сияют лица советских людей на плакате «Пятилетку – в четыре года!» Когда всё пионерское руководство прочно зафиксировало на лицах выражение восторженного кретинизма, Крыса начинает вещать ржаво пронзительным голосом,  проникающим со скребучей  настырностью в пацанячьи набалдашники, даже сквозь броню самых интересных мыслей. 
                            *       *       *
         Вздохнув, переступаю с ноги на ногу. В уши лезет Крысиный голос, расчленённый на казённые слова, которые отторгаются сознанием. Но и отверженные, они втискиваются между мозговыми извилинами и раздражают соображалку:
          -- … чем ближе наша страна к завершению строительства социализма, тем острее классовая борьба, тем больше врагов у советской власти!
         Это слышу я давно. Позавчера, когда мама была на работе, папа и дядя Костя Харнский на кухне чай пили. У них были «окна» между лекциями. А я в комнате сидел -- над трудной задачкой по арифметике пыхтел. В задачке трое рабочих копали яму… И, вместо того, чтобы измерить её кубометрами, заработанные деньги получить и дружно пропить, они стали работу делить… на части! – ещё и сравнивая части друг с другом.
        Я сразу же вычислил, что эта дележка до добра не доведёт – они подерутся! Потом подумал, что в условии задачи нет главного: зачем копали? Клад искали? Конечно, не нашли, -- клад-то заколдованный! Сквозь размышления о том, как надо откапывать заколдованные клады, слышу я, как смеётся папа, а потом – дядя Костя. И удивляюсь: почему смеются не вместе, а по очереди? Приоткрыв дверь, слушаю. Говорит дядя Костя:

 -- Приехал сдавать партминимум парторг из деревни. Ему – вопросик по Марксу: «какая страна ближе к социализму?» Парторг чеканит: «Харбин!» Удивляется комиссия: «почему?!» «Там колчаковщина сгуртовалась… а, как учить товарищ Сталин, чем врагов бильше, тем к социализьму ближче!»
           Папа засмеялся:
        -- Смекалистый мужичонка… на-аш -- сибирский… Но, вот, ты, умный профессор, объясни мне, бестолковому профессору, почему классовая борьба обостряется при завершении строительства социализма? Почему враги социализма те, кто кровь за социализм проливал? Зачем безграмотных дубарей, чуть не силком, тащат в Партию, превращая Партию в сборище безмозглых догматиков? У павиана красная попка, но значит ли это, что он марксист!? Голова кругом идет от демагогии: где причина, где -- следствие? Кому нужен этот зоосад с жирафом!
          -- С каким жирафом? – спрашивает дядя Костя.
          -- Не знаешь? У сторожа зоопарка спрашивают: «почему у жирафа шея длинная?» А сторож отвечает, как Дарвин дошколятам, в традициях нашей партпечати: «При обострении борьбы причины со следствием, архиважно соединение брюха с ротовым отверстием посредством длинной шеи, так как расположение ихнее -- на разных концах жирафа!»
        Я фыркнул в дверную щель, после чего дверь была закрыта так плотно, что бесшумно открыть ее стало невозможно. Так и не понял я: какая связь между жирафом и деревенским парторгом? Что за обострение борьбы между причиной и следствием? Почему, если врагов больше, то к социализму ближе? Но знаю я, что о разговорах взрослых ни-ко-му рассказывать нельзя. И про жирафа – тоже. Из-за неосторожного слова можно лишиться родителей… раз такое обострение классовой борьбы. Не потому ли в учебнике истории портреты героев гражданской войны, одного за другим, чернилами закрашиваем мы и фамилии их из учебника вычеркиваем? Макитрук, он позади меня сидит, вместо Блюхера Буденного закрасил. Испугавшись, стал всех закрашивать подряд, оправдываясь передо мной:
          -- Все равно – всех закрашивать, раз герои гражданской… а так красивше -- одними чернилами… 
           А, ведь, папка мой – тоже герой! В гражданскую дивизией командовал… под Волочаевкой ранен, награды и личное оружие в столе хранит… А в музее – его большая фотка: папка на белом коне, под развёрнутым знаменем и… с большой чаркой водки у входа в ресторан «Золотой Якорь»! Из-за этой стопки папино фото не на главном парадном стенде, «Герои Владивостока» а на другом: «И на Тихом океане мы закончили поход».
 

      Червячок беспокойства копошится в душе. Но настырный голос Крысы, всверливаясь в сознание, запутывает мысли:
        -- …в этот исторический момент каждый из вас должен принять участие в борьбе с затаившимися врагами советского народа…
        То, что враги затаились, -- ежу понятно… -- думаю я, -- но почему арестованный дядя Миша -- враг? Он  политкаторжанин и герой гражданской! Весь израненный! Его белые расстреливали! Имел пенсию персональную, и работал, а пенсию в МОПР перечислял! Не сидел начальником в тихой конторе, а учителем был в самой горячей точке Владика: в нашей школе преподавал русский и литературу! Не из-за денег работал, как все, а потому, что считал, что отдавать знания -- долг коммуниста и учителя! А быть учителем, считал дядя Миша, -- главная работа на земле, потому что не родители, а учитель создаёт новых людей, для нового общества! Дядя Миша в нашем доме в восьмой квартире живет… жил…
      Папа с дядей Мишей ещё с гражданской дружил, очень  уважал дядю Мишу за его героическое прошлое. А его дружбу с пацанами во дворе, считал папа чудачеством, которые бывают у добрых людей. А мама говорила: «не от мира сего дядя Миша!» Потому что дядя Миша от отдельной квартиры отказался для другого героя гражданской – семейного, а себе взял комнату в общей квартире. А у него все пацаны с нашего двора собирались!
          И всем места хватало, потому что в его комнате -- только стол, кровать, три стула, табуретка и книжный шкаф, наполненный лучшими в мире книгами! Костюм один -- на стуле. На пиджаке – орден! А за шкафом – доски оструганные, -- для гостей. Доски кладут на стулья, все садятся, а дядя Миша про гражданскую войну рассказывает и фотки друзей показывает. Молодых, в папахах, с шашками... По именам их называл, случаи смешные вспоминал… Оказывается, эти имена мы знали и раньше, по названиям улиц в городе… а кто задумывается над названиями улиц? А теперь каждая улица имеет не только имя, но лицо, характер, биографию и память о делах тех, кто носил эти имена.
          Разные были друзья дядимишины… и суровые мужчины, и весёлые парни. Но было одно общее в их жизни: вера в то, что раз у войны прекрасная цель, то не напрасны любые жертвы! Говорил дядя Миша:
 «Если нет у человека, или у общества, того, за что стоит умереть, значит нет и того, ради чего стоит жить! Не должно быть на планете людей живущих бесцельно!!»
       Рассказывал он о знаменитых, талантливых и богатых людях в капстранах, которые наркоманили, сходили с ума, кончали самоубийством потому, что не знали самое главное: зачем живут?? И правильно, подумал я, на фиг буржуям жить? Вымирать пора, как динозаврам!
 

 Книги свои давал нам читать дядя Миша. А имена писателей – как музыка: Жюль Верн, Майн Рид, Фенимор Купер, Роберт Стивенсон, Александр Дюма, Джек Лондон, Конан Дойль, Вальтер Скотт, Герберт Уэллс, Луи Буссенар… да разве перечислишь!! И хотя нет с нами дяди Миши, но книги остались у нас. Перед арестом собрал у себя дядя Миша пацанов нашего двора и рассказал, как читать книги: внимательно, записывая имена, названия, авторские мысли. Тогда содержание книги открывается и остаётся в читателе! Книга живет, пока её читают. Книги надо давать читать другим и самому перечитывать. Но каждая книга, как верный пёс, должна иметь хозяина, который о ней заботится, бережет, любит её и рассказывает о ней.
        Раздал дядя Миша книги пацанам. И мне дал самую толстую: «Граф Монте-Кристо». Был дядя Миша в тот вечер рассеян… не шутил… и впервые глаза у него были отсутствующие: всё думал о чем-то. Не знали мы тогда, что видим его в последний раз, а он это знал. Это потом Ревмирка раззвонила по секрету всему свету про то, что она от родителей услышала: дядя Миша на городском партсобрании критиковал политику Партии!! Ревмирке мы не поверили: Партию критикуют только троцкисты – враги!

       -- Пионеры! – настырно  лезет в уши занудливо скрипучий голос Крысы, -- наш девиз – слова великого пролетарского писателя: «Если враг не сдается – его уничтожают!»  Так пусть будет выполнен закон советского правосудия, провозглашенный главным советским юристом -- товарищем Вышинским: «Собакам – собачья смерть!» Стекляшки пенсне на хищной мордочке Крысы зловеще поблескивают…

А я рассматриваю опорную стенку школьного двора. Там, под лозунгами: «Мы строим коммунизм!» и «Догнать и перегнать Америку!», -- плакат: «Да здравствует сталинский нарком Николай Иванович Ежов!» Под этим плакатом -- картинка: в рукавице, покрытой стальными шипами, извивается трехглавая гидра мирового империализма со свастикой на хвосте. Под рисунком надпись: «Врага – в стальные ежовые рукавицы!» Чтобы и недогадливому было понятно: эти рукавицы Ежову сам Сталин выдал!
        Ростиком Ежов -- карлик, но, говорят, как взглянет на шпионов -- самые тайные агенты сразу бегут признаваться! Поэтому так много врагов обнаружили! Всё правительство арестовали, – все там враги, кроме Вышинского! И гениальный поэт нашей эпохи Безыменский, изнывая от неистовой любви к Ежову, дошел до такого высокого градуса вдохновения, что воспел Ежова торжественным стихом: 
           Барсов отважней и зорче орлов --
              Любимец страны – зоркоглазый Ежов!
     -- Пионеры! Шпионы и вредители стараются протащить вражеские лозунги в советскую школу! Многие из вас стали свидетелями подлого выпада врага народа, напечатавшего злобный лозунг на школьных тетрадках! Но напрасно старался коварный враг замаскировать этот гнусный лозунг! Наши доблестные органы сразу разоблачили его!!
          Тут Крыса делает многозначительную паузу, чтобы мы прониклись благоговением перед прозорливыми органами. Грозно сверкая стекляшками пенсне и длинным носом, Крыса сурово оглядывает наш, порядком сомлевший, строй… А было вовсе не так! Проворонили органы этот лозунг! А мы – бдительный третий «А», -- разоблачили!

         В этом году, к столетию гибели Пушкина, раздали нам в школе новые тетрадки с картинками на обложках. В третий «Б» дали тетрадки с «Дубом у лукоморья», а нам – с «Вещим Олегом» и его кобылой. Именно – с кобылой, а не с конем, хотя у Пушкина конкретно: «князь по полю едет на верном коне!»  Но не было на рисунке у коня того, чем конь от кобылы отличается! Не маленькие… Этот медицинский факт мы разоблачили сразу и Макитрук, возмущенный фальсификацией Пушкина, тут же исправил на своей тетрадке «досадную полиграфическую опечатку». И тут-то кто-то заметил, что на мече князя Олега… та-акое!!... что сперва вслух прочитать боялись. Пальцем водили по картинке и показывали друг другу молча… Рукоять меча у Олега – будто буква «Д», а на ножнах – кольца, как буквы «О-Л-О»… а на самом конце меча ножны украшены зигзагом «Й»! А пониже, по княжескому сапогу, буквы, как крупные пуговицы: «С-С-С… и шпора -- Р». А все вместе, столбиком, читается так, что дух захватывает: «ДОЛОЙ СССР!» Если б мы домой убежали, то хвастали бы: какие крамольные тетрадки нам в школе дали! А мы в кучу столпились и пыхтим: еще что-то выискиваем в картинке. А девчонки, тут же, Крысе настучали! Учителя понабежали, нас домой не отпускали, все обложки ободрали и считали их, считали... И в третьем «Б» такая же надпись была на на звеньях цепи «на дубе том»!  И хотя от самого лозунга этого никто в восторге не был, но от мысли о том, что в стране нашей есть ещё рисковые мужики – каждому приятно. Каждый пацан может оценить рисковый поступок!  
          А что будет с храбрым печатником?! Конечно, не сразу расстреляют, сперва там пытают. Для того сотрудников НКВД обучают. Я внутренне содрогаюсь, представляя муки, которые ждут печатника и ловлю себя на мысли о том, что стою в пионерском строю с красным галстуком на шее и переживаю за врага советского народа! И что я за пионер?! А, быть может, другие тоже думают, как я? Но кто в нашу эпоху всеобщей бдительности скажет вслух о том, что думает? Откровенность – рискованный эксперимент. И мама ругала меня:
        -- Дураки бывают разные: одни не думают, что говорят, а другие говорят то, что думают! Ты, когда говоришь про то, что думаешь, то думай, что говоришь!
            И понял я, что подумать можно всё, что хочешь, а сказать надо то, что написано на лозунгах. Как говорится, не знаешь – молчи, а знаешь – помалкивай. А Сталин дал нам самую Великую Демократию и Свободу Слова под бдительным контролем НКВД. А если есть позыв на рискованный эксперимент, то дунь в чернилку «непроливашку» -- обретёшь фиолетовую ряшку и все будут тебе улыбаться!
                       *       *       *

         -- Пионеры! – всверливается голос Крысы, --  Чтобы стать полноценными строителями коммунизма, надо вытравить из сознания чувство сострадания и мещанский предрассудок – любовь к родителям! Этоти животные инстинкты мешают контакту с мировым пролетариатом! Только любовь к родной Партии и Великому Делу Пролетарской революции должна заполнять сердца пионеров! Разве сомневался  Павлик Морозов, выбирая между родителями и делом рабочего класса!? Нет! Нет!! И каждый, по его примеру, должен содрать с себя гнилую коросту жалости к родителям! Этот предрассудок, оставшийся от проклятого прошлого! «Жалость унижает человека» --  провозгласил великий пролетарский писатель Максим Горький! Не достойны жалости папочки, мамочки, тётечки, бабушки… тем более те, кто встаёт на путь предательства и измены! Для советского пионера самые родные люди, -- братья по классу в борьбе за великие идеи Ленина-Сталина! Наша школа носит имя пионера, – Павлика Морозова, -- который отрёкся от родителей! Будьте достойны его подвига! В нашей школе есть ученики, у которых родители арестованы за шпионаж и предательство! Это Миша Грицук из четвёртого «А» и Юра Горюнов из пятого «Б». Миша и Юра – отличники, достойные пионеры и поэтому сегодня, перед лицом своих товарищей, они торжественно отказываются от своих родителей, изменников Родины! Я прочитаю их заявления, написанные по зову их благородных пионерских сердец! Миша Грицук, Юра Горюнов! Идите сюда! Скорее!! Лицом к товарищам…
           Миша и Юра выходят из строя, понуро встают рядом с Крысой. Юрка красный, как рак, а Мишка побледнел, а на глазах слёзы от горя и неимоверного позора. Интересно, сколько времени обрабатывали их Крыса и педколлектив, чтобы они «по зову пионерских сердец», под диктовку Крысы написали эти гнусные заявления!? Пионервожатая подаёт Крысе два тетрадных листа и Крыса читает торжественно, провозглашая каждое слово:
          «Я – пионер Миша Грицук – перед лицом своих товарищей и перед Великой Советской Родиной отказываюсь от биологических родителей: от отца Алексея Николаевича Грицука и матери Екатерины Ивановны Грицук, как от предателей народа! Это не мои родители! Они враги советского народа и для меня, пионера, они, враги, а не родители! Я подписываюсь под своими словами: Миша Грицук»…
          Нарушив торжество ритуала отречения от родителей, Миша содрогается от рыданий и, закрыв руками лицо, садится на брусчатку двора. Пионервожатые, волокут его в школу. Решив, что продолжать торжество публичного отречения нет смысла, Крыса сообщает, что заявление Юры Горюнова точно такое же и оба эти заявления сегодня будут направлены в НКВД для ознакомления с ними родителей Миши и Юры. Я представляю, с каким злорадством прочитают сотрудники НКВД «биологическим родителям» заявления о том, что теперь у них, по закону СССР, больше нет детей. Их дети отказались от них и назвали их своими врагами! А Крыса продолжает:        
      -- Пионеры! Вас вырастила Коммунистическая Партия под водительством отца и учителя – товарища Иосифа Виссарионовича Сталина!! Спасибо дорогому вождю и учителю за ваше счастливое детство!
        И, как  полагается, с нарастанием истеричного вопля, Крыса заканчивает выступление. Набрав побольше воздуха в легкие, заходясь в истеричном пафосе, она кликушески выкрикивает обязательную здравицу, без которой нельзя закончить ни одно выступление, даже если оно посвящено обличению двоечника: -- Да здравствует Великий… Вождь Всех Народов… това-арищ… Ста-а-алин!!!
          Так завершаются все мероприятия и мы, воспрянув духом, радостно аплодируем. Но… рано обрадовались…
          -- Внимание! Ти-и-ихо!! – гудит Двучлен могучим басом, как ледокол «Красин», -- Ребята, сейчас с вами проведёт беседу чекист – сотрудник НКВД!
           Все притихли, зашептались:
          -- Сотрудник?!  -- Э-ээтот?? -- Откуда он… выколупнулся? – Подкрался! Потому их и называют тихарями… он не затрюханный, а замаскированный!… -- Обыкновенный сек-ретный сот-рудник – сексот! 
           Действительно: стоит незаметный серявенький, неухоженный, затертый мужичёнка. Низкорослый, с дегенеративной физиономией потомственного алкаша. Воротничок несвежей рубашки выложил поверх пиджака непонятно-бурого цвета. И это -- «рыцарь революции»!?

        -- Вы, ребятки, ет самое... – дребезжит прокуренным тенорком эта всесторонне недоразвитая личность в пиджаке затертого цвета. -- С сообчениями про врахов в эн-ка-ве-де не шастайте. Щас спецпункты. И у вас – в учительской. Заходьте туды. Аль звякните по телефончику 22-12 товарищу Нюхачёвой, щас котора выступала. Завсегда она туточки дежурить, значится… вона и оформить туточки заявленьице, как в аптеке. А за энкаведе не заржавет -- воно поощрить. Аль путевочкой в Артек, аль в столицу Родины… колды дело стояще. А колды токо на кэ-ре-а потянеть -- контрреволюционная агитация – анекдотец или словечко какое об органах или партии – то бочаточки выдадуть. От бока -- «Кировские»! Таки… -- сексот приподнимает замызганный рукав, показывает часы. -- И решеточка над стеклышком… чтоб, значица, износу не было! А точность – как в аптеке! И гарантия – год! Колды послужите НКВД. От…
          Чекист ещё раз демонстрирует громадные, как будильник, наручные часы марки «Кировские» с массивной решеткой на циферблате, напоминающей о тюремной решетке. Интересно, сколько таких часов стукач заработал? От речевых потуг рябенькая физиономия рыцаря революции покрывается бисеринками пота. Промокнув лицо лоснящимся  рукавом, он умолкает и Крыса спешит завершить пламенную, но безвременно угасшую речь рыцаря революции:
       -- Пионеры! Каждый готов оправдать высокое доверие доблестных органов, Партии и лично товарища Сталина!! Нет выше чести для советского пионера…
         Сверкают и сверкают Крысиный нос и стеклышки пенсне. А я погружаюсь в пучину арифметических расчетов: сколько врагов надо отловить, чтобы всем пионерам оправдать доверие органов, Партии, да еще и лично?… Похоже, -- населения Владика будет мало… у японцев надо просить взаймы… Потом пытаюсь представить, что прихожу я к Крысе, чтобы нафискалить… но не получается: даже моя фантазия на такое не тянет! А стучат же! И сегодня, и вчера, и завтра…
         Интересно, на кого будут стучать в «светлом будущем»? Найду-ут на кого… Вот, и восстание Компанеллы провалилось из-за стукача… А как тогда святая инквизиция награждала дятлов часами? Я представляю, как фискала награждают на городской площади каменными солнечными часами с решеткой, чтобы прохожие не пользовались часами по малой нужде… а внутри решетки – скамеечка для сексота святой инквизиции, чтобы сидел и наблюдал за ходом времени веков… так себе – средненьких веков, зато по собственным часам с гарантией на миллион лет!
                                   *       *       *      
                                        *       *
                                             *
        После дяди Миши начались аресты шпионов и врагов народа. Долго их искать не надо: все они «затаились» в «Домах специалистов», где живут ученые, инженеры, капитаны судов «Дальторгфлота», врачи, журналисты… А пьянь из соседних бараков, величая себя «народом», зло орет вслед тем жильцам наших домов, которых НКВД ещё не переселил в тюремные камеры:
        -- Мы вас, жидов и ентилихентов перетраханных трах-тарарах в туды-растуды! К ногтю всех врагов народа! Таперича наша власть!! Народная!!!
        Небось, ждут не дождутся эти «друзья народа» переселения из темных клетушек бараков, провонявших помойками, затараканенных и заклопленных, в наши просторные, светлые, благоустроенные квартиры, заполненные красивыми вещами.
        Но! -- ведь, они -- рабочий класс!! Как не стыдно мне так думать о рабочих! Ведь, я – пионер! Разве не с ними должны мы «крепить союз рабочих, крестьян и межклассовой прослойки из советской интеллигенции»? Так почему же мы – «прослойкины дети» -- с такой неприязнью относимся к детям породистых пролетариев, живущих в бараках, вблизи «Домов специалистов»? Почему деремся с пацанами рабочих? Почему ненавидят они нас и наших родителей, живущих в «Домах специалистов»?
        Не за то ли, что пролетариям обещали благоденствие за их безупречное пролетарское происхождение от алкоголиков и проституток -- обитателей ночлежек, воспетых Горьким? Свершилась Революция, а где «пролетарское счастье»!? Увы! – на той же грязной, тяжелой работе и в тех же гнусных ночлежках остались романтичные герои Великого Пролетарского! На кого им обижаться? Бога нет, до вождей – далеко, а интеллигенты и евреи – вот же они – рядом с обманутым пролетариатом! В одном трамвае едут, на одном предприятии работают!
         Так «прослойка» стала заложницей у «голодных и рабов» и на ней вымещает теперь каждый пролетарий свой гнев за несбывшиеся надежды! Но почему Сталин не угомонит чернь? Игорёшка предположил: а вдруг Сталин тоже пролетарий?! А за это схлопотал по шее от Жорки, чтобы не отрывался от коллектива, даже мысленно.
         Давно мы, пацаны из нашего двора, спорим на эти темы. Перестали играть в лапту и чижа, а если деремся, так только с пацанами из бараков. Отстаиваем честь  «прослойки». А между драками собираемся в каком-нибудь из подъездов, возле теплой батареи отопления, сидим и шепчемся. Ведь, после каждой ночи в наших домах на дверях какой-нибудь квартиры появляются две зловещие бумажные полоски с печатями. На одной полоске – печати домоуправления, на другой – печати хозчасти НКВД, к которой через месяц переходит квартира.
         Аресты – не какая-то ошибка, как сперва все думали, -- никто из арестованных не вернулся ОТТУДА! Никто!! А в освободившиеся квартиры вселяются сотрудники НКВД. Эти новосёлы, их жены, даже дети! -- не здороваются с нами и общаются только друг с другом. И мы их чураемся. Не столько из-за опаски сексотства, сколько  из-за брезгливости к рожденным в органах. А их становится всё больше… и сгущается страх над «Домами специалистов», страх ожидания самого ужасного, предчувствие неотвратимой беды, которая приближается к нашим родителям тихой поступью морлоков, крадущихся к элоям в непроглядной тьме «светлого будущего человечества»… как его описал Уэллс.
                   *       *       *                 
                        *       *
         Кончилась линейка и все разошлись. А я сижу на склоне сопки. Не хочу домой. Утром воображал: приду из школы  гордый -- с пионерским галстуком на шее! Позвоню маме на работу, а мама, в честь такого важного политического события в моей биографии, торт купит. А сейчас чувствую: стыдно быть пионером! Трудно мне понять: почему мне стыдно? Жалко Мишку и Юрку и… стыдно за них.
         А я бы отрёкся от родителей? Даже – если это надо для Родины?? Да что же это за сволочная моя Родина, если ради неё надо делать такую подлость!? Снимаю пионерский галстук, самоисключаясь, и чувствую облегчение. Будто бы я прежний октябренок, не обремененный почетной обязанностью перед Партией, органами НКВД и Крысой выполнять «священный долг»: подсматривать, подслушивать и доносить на друзей, и родителей и, даже, отрекаться от них!
          Становится спокойно. Но если приду в школу без галстука -- что скажу? Что не хочу быть стукачём!? А мне – про Павлика Морозова! Ништяк, и Богу, как говорят, приходится ловчить и быть «единому в трёх лицах». Конечно, я не Бог, но основы мимикрии секу -- в советской школе учусь! Проживу и в трёх лицах: в школе – пионер, дома – октябрёнок, на улице – пацан беспартийный! А зачем спешить домой с биографией тройной? Тем более, мама и папа на работе. Рвану-ка в киношку! Хорошая мысля и не опосля: в кинотеатре «Уссури» вот-вот начало сеанса!
             Новые кинофильмы бывают редко и у каждого пацана есть свои любимые, которые он смотрит по многу раз в разных кинотеатрах. Но есть один фильм, который любят все. Это – «Чапаев». Как раз сегодня он повторно идет в «Уссури»! Я видел «Чапаева» раз пять, но уверен, что и в десятый раз буду замирать от страха, когда стройная колонна каппелевцев пойдет с развернутым знаменем в психическую атаку. И вновь охватит меня восторг, когда застрочит из пулемета Анка по плотной колонне каппелевских офицеров! И, зная, что утонет Чапай, я, всё-таки, в который раз, буду с надеждой шептать: «еще немножечко, еще…» -- и будет казаться, что на этом сеансе подплыл Чапай к спасительному берегу чуть ближе.
           Вдохновленные замечательной идеей, рванулись мои ноги: с места – прыжком!... и -- вни-и-из бегом… закладываю вираж по крутому склону, как атакующий истребитель, вни-и-из!! – вираж ещё круче! По самой крутизне, без дороги и тропинок – напрямик на Светланку! Под сопкой, за углом – кинотеатр «Уссури» и уже запускают. Полундра! -- контролерша вредная! Небось, заприметила меня, когда с пацанами на протырку ходил. Затираюсь в толпу… подхожу, укрываясь за спинами… все путем… сейчас за этим притрусь… за такой мощной фигурой полкласса протырится… А фигура, похоже, меня понимает и прикрывает -- пиджак расстегнул… Оп-ля и тама! И я прошмыгнул!!
          В фойе – большой портрет Сталина. Во весь рост и с трубкой. Без орденов и знаков отличий. Зачем ему знаки отличий, -- он и так от всех в мире отличается: самый мудрый в мире!! Зачарованно вглядываюсь в лицо Великого Вождя: мужественное, волевое, гордое… а под пышными усами – добрая, понимающая улыбка. Будто бы знает, что без билета я и… не сердится! А может быть прозорливо думает: «Пора пацанам к коммунизму привыкать, надо их без билета  в кино пускать!» Глаза у Сталина зорко прищурены – все видит он! Видит, как в жаркой Испании «вперёд под грохот канонады идут на бой интербригады!» И слышит он, как над всей планетой раскатами грома грохочет припев: «Бандьеро роса! Бандьеро роса!!»… А я с Жоркой уже решили: летом обязательно доберёмся до Испании! Гляжу на портрет Сталина, затаив дыхание, а губы шепчут: «Но пассаран! Но пассаран!! Но пассаран!!!»

 

Конец репортажа 1.

 

 

 

Репортаж 2.

ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ.

 

«Жить стало лучше,
жить стало веселее!»

(И.В.Сталин)


Прошло полгода.

Время – 5 ноября 1937 г.
Возраст – 11 лет. 
Место – г. Владивосток.

 

Шаги в подъезде ночью

Все ближе у дверей!!

Я обмираю: точно --

«Жить стало веселей!»
Пронеси же, Боже мой!!
Мимо…
год тридцать седьмой.
     (Л. Пичугина из ОЛЖИРа)
 

        Зажигается свет. Просыпаюсь. За окном ночь. И голова моя, как у черепашки, втягивается в тёплую темноту под одеяло, а сознание спешит окунуться в ласковый мир сновидений, слипшихся с сонным телом. Сквозь нежную зыбкость сна настырно проскребается раздраженный, требовательный голос:  

        -- Подымайте ребенка!
        -- Может…  пусть поспит… зачем ему всё видеть? – просит мамин голос, сдавленный, будто бы маму кто-то душит.
        -- Сказано – подымайте!! – нетерпеливо настаивает раздраженный голос, – некогда в детские игры играться!!
          Ласковые мамины руки обнимают меня за плечи.
       -- Вставай, солнечный зайчик, вставай!..
           Мамины руки, взволнованно неловки, дрожат. Через руки волнение передается мне. Сны отлипают и я открываю глаза. Оказывается, -- сижу в кровати. С недоумением смотрю на хмурого военного, который, вытряхивает на пол из моего школьного ранца «набор молодого пионера»: две тетрадки, две рогатки, трубку для стрельбы горохом и ручку с пером № 86. В комнату входит еще один военный. Мордастенький. К чему такой дурацкий сон: мордастые военные в моей комнате?! Закрываю глаза, ложусь на бок: сны удобнее смотреть лёжа. Даже дурацкие.
        -- Ёшь кокоря! Да уберайте ж отсель вашу дочку! – негодует «хмурый» властно, нетерпеливо. Во всем облике Хмурого все злобно, грубо: от  волос, ощетиненных  разозленным ёжиком, до грозно и грузно грубых яловых сапог, густо воняющих армейским гуталином. И в каждом слове – казённо властные интонации хрипатого, как у цепного пса, голоса.
        -- Он не дочка, это мальчик… -- робко говорит, будто бы оправдывается, мама. Голос у мамы извиняющийся, будто бы я не дочка по её недосмотру.
        -- Хы-ы-ы!! – неожиданно регочет Хмурый, -- а чего оно -- в  платице? –  В голосе Хмурого подозрительность, будто бы он уличил маму в подлоге. 
        -- Это – ночная рубашка! Мамин голос звучит твёрже: фланелевые ночные  рубашки – мамин пунктик. Вот сейчас  мама  прочитает лекцию Хмурому о гигиене с ссылкой на заграничного писателя, который все дни пишет про революцию в России, а по ночам спит в длинной фланелевой рубашке.
      -- Хы-ы-ы!! – Опять ржет Хмурый, но теперь высокомерно: -- Ну, камедь ентиллихентская…
         А мама… молчит!! И тут я понимаю: это – не сон!! В сны такие дуроломы в нагуталиненных яловых сапогах не вламываются. Это, как говорят, советская действительность. А насчет того, чтобы спать в рубашке девчоночьей – я сам очень против! Придумал же кто-то европейскую моду на мою азиатскую попу! Одеваю пижамку, оглядываюсь. Мордастый сбрасывает с моей кровати одеяло, встаёт на него сапогами, ощупывает руками матрац. Мама смотрит беспомощно, как ходят военные в сапогах по белоснежному белью, разбросанному по полу, вперемешку с моими акварелями, которыми она так гордилась, что организовала в школе постоянную выставку детских рисунков. И ко мне приходит страх: я понимаю, что случилось то, о чем все боятся не только говорить, а даже думать. Значит, и к нам тоже «пришли», чтобы «забрать»!.. В этом году я понял, что вовсе не враги народа те, кого арестовывают по ночам. Если бы они были преступниками – их бы судили, о них в газетах писали. А то все, кого «забрали» – исчезают без суда, без следа, неизвестно куда. И, все-таки, страх у меня, какой-то, не взаправдышний. Наверное, потому что это так ужасно, что кажется, – не взаправду, а как в кино, где сперва понарошку страшно, а потом всё кончается хорошо.
       На столе лежат коробки… у меня ж сегодня -- день рождения!! Ух, ты-ы!!! – в одной коробке – большой конструктор, в другой… и тут у меня дыхалку перехватывает: там лежит предел желаний – самая заветная мечта – фотоаппарат «Фотокор», чудесно пахнущий кожей и еще чем-то таинственно прекрасным! Небось, теми волшебными мгновениями, которые навсегда останавливает каждый щелчек затвора? А рядом – штатив! Настоящий, складной!... а в средней коробке – фотопластинки, фотобумага, проявители… А сверху – открытка красивая, самодельная, нарисованная и подписанная папой и мамой. На открытке нарисовали папа и мама китайские и японские иероглифы: пожелания счастья и здоровья. Китаевед папа и японовед мама все поздравительные открытки иероглифами украшают, потому что иероглифы с хорошими пожеланиями здоровье улучшают. Об этом все на Востоке знают. Но сегодня настроение от иероглифов не улучшается: через мое плечо  рука Хмурого простирается, облапливает «Фотокор», и… заветная мечта, вместе со волнующим запахом так и не остановленных мгновений, исчезает в недрах дерматинового чемодана, который Хмурый притащил с собой, небось, специально для этого. С глумливой назидательностью цедит Хмурый в околоземное пространство, потому как общаться со мной считает ниже своего достоинства:
         -- Фотоаппаратура, оружие и предметы шпионской техники, подлежат конфискации…  являясь уликами… -- а взглянув на маму, спохватывается: ёш кокоря!... а рыжъё –  золотишко, -- тоже!
          Пока Хмурый конфискует с маминой шеи цепочку с золотым медальоном, шустрый Мордастик профессионально ловко скручивает у мамы с пальца обручальное кольцо. Хмурый этим недоволен, но с нахальным Мордастиком не конфликтует. Конфискованное золото исчезает в карманах чекистов. Ошеломленная  мама, обнимает меня, готового разрыдаться из-за «Фотокора», и уводит в гостиную.

         В центре гостиной стоит  круглый стол под большим китайским абажуром. На золотистом шёлке абажура извивается огненно-красный дракон, распахнувший зубастую пасть на лохматое красное солнце. Под китайским абажуром за круглым  столом когда-то собирались гости. Некоторые приходили с ребятишками и их отправляли в мою комнату.
         Я не любил гостей с ребятнёй, потому что роль моя «хозяйская» была вроде милицейской: следить за порядком в играх малознакомых друг с другом разновозрастных пацанов и решительно пресекать их попытки присоединиться к веселящимся в соседней комнате родителям. А мне и самому хотелось в гостиную, откуда доносился праздничный звон посуды, громкие голоса, прерываемые взрывами хохота и ритмами «Рио Риты» и «Инесс»…
          Как давно всё это было!... Сейчас в гости не ходят – боятся: сегодня побываешь гостем в обыкновенной советской семье, а назавтра – нате вам! – был на явке у японского шпиона, а то и пострашней: участие в троцкистской сходке! И все другие тоже арестованные гости, это подтверждают. И, всё-таки, сегодня мама пригласила на мой день рождения пацанов из нашего двора. На пироги. И… вот, какие пироги!
 
         Папа сидит на диване. Сосредоточенно смотрит в какую-то точку на противоположной стене. Пальцы обеих рук переплетены так крепко, что косточки на смуглых папиных руках побелели. Лицо осунулось, постарело. А как много у папы седых волос! Почему я их раньше не видел? Я сажусь рядом с папой, он обнимает меня. Ничего не говорит. Только шевельнулся кадык на шее, будто бы проглотил он что-то. А что говорить? Зачем?.. Я уже не тот новоиспеченный пионер, который недоумевал: почему дядю Мишу арестовали?

        Из спальной появляется третий военный с длинным рябым лицом. Проходит мимо, не взглянув на нас, начинает делово выгребать на пол папины бумаги из письменного стола. Рукописи, фотографии, документы сыпятся на пол: всё это Рябому до фонаря. Но когда он докапывается до шахмат, которые подарили папе китайские ученые, то замирает в стойке, как охотничий пес.
       Торопливо приоткрывает футляр, в котором сияет перламутром тропических раковин шахматная доска, заглядывает в коробку, где в бархатных гнездышках хранятся шахматные фигуры из слоновой кости… Каждая фигура  -- произведение искусства резьбы, со своим лицом, прической…  Через лупу видны морщинки на лицах и узоры на рукоятях мечей. Воровато оглянувшись, Рябой торопливо засовывает футляр в огромный, как мешок для картошки, карман, пришитый внутри шинели… а шинель-то он не повесил в передней, -- с собой в комнату затащил… Озирается – значит, еще стесняется. А Хмурый и Мордатый не стесняются: матёрые псы-рыцари… или -- «рыцари революции», как назвал их Сталин.  Я слезаю с дивана, направляюсь к двери, но меня останавливает окрик Рябого:
        -- Куды пшёл? Чо шасташь!
        -- В уборную… писять… -- почему-то и мой голос тоже виноватый, будто бы это я забрался в дом Рябого ночью с намерением напИсать ему в патефон.
        -- Хм… - размышляет Рябой сурово, по-чекистски хмурясь. Но увидев, что Мордастик уже до кухни добрался, он от меня отмахивается и спешит туда, где Мордастик серебряные ложки по карманам тырит.
        В передней, под вешалкой, укрывшись от света полою маминого пальто, похрапывает «тетя Шура, тетя Шура – очень видная фигура» -- наш дворник -- безмужняя мать четверых сорванцов – погодков -- главной ударной силой нашего двора в драках с «пуговичниками» и «колбасниками». Один сын -- от первого мужа, другой – от второго, а ещё о двух сыновьях-близнецах говорит тётя Шура с законной гордостью: – «А эти, как под копирку, -- лично мои! Собственные!!» Кухонный табурет под тетей Шурой кажется крохотным, как детский стульчик, -- могучие закругления тетишуриного организма свисают по сторонам.
       Тут же, в коридоре, мается комендант или, по новому – управдом, -- Ксения Петровна, по прозвищу – Скарлапендра -- гроза парочек, которые ищут укромное место в теплых подъездах наших домов. Жизнь Скарлапендры – полная противоположность тетишуриной. Засыхает высоконравственная Скарлапендра в сорокалетнем девичестве, бездетная, безмужняя, никому не нужная. То ли -- от своей вредной природы, то ли – от неустроенности личной жизни, но стала партийная Скарлапендра «современной деловой женщиной», отдавая всю нерастраченную женскую энергию суровой комендантской службе. Сочетание служебной стервозности и дамской нервозности Скарлопендры трудно переносимы и жильцами, и работниками домоуправления. От её истеричной суетливости, как ошпаренные, разбегаются из домоуправления сантехники. «Деловая женщина – бич Божий!» -- сказал о Скарлопендре знаменитый доктор Рудаков из второй квартиры. Деловитостью и сердитостью довела себя Скарлапендра до такого телесного и умственного истощения, что, кажется, -- её большие серёжки, сквозь впалую бестелесность щёк, позвякивают друг о друга.
       И сейчас, вместо того, чтобы дремать рядышком с, пышущим телесным жаром, крутым закруглением тетишуриного организма, мотается Скарлапендра на стройных, как у цапли, ногах по коридору, выкуривая папиросу за папиросой. Чулки у Скарлапендры винтом закрученные, юбка на тощем заду изжеванная, потому что живет она в режиме готовности №1: спит не раздеваясь на диване в домоуправлении. А она не молодая… а за всю женскую жизнь нужна по ночам только одним органам -- НКВД. И ведет она  жизнь такую – бдительно сторожевую, -- чтобы не искать её далеко и долго, когда среди ночи понятые нужны и печать -- квартиру опечатывать. А в «Домах Специалистов» это каждой ночью нужно, -- будто бы под лозунгом: «шпионы всех стран -- соединяйтесь!» -- скучковались тут враги народа со всего ДВК!
         По пути из уборной, заглядываю на кухню: там Мордастик и Рябой из-за серебряного половника перепираются. И вдруг… где уж Архимеду с его жалкой «эврикой» до ликующего вопля Хмурого:
        -- Наше-ел!! А понятые хде!? Гля – тайник вражий!!
        Скарлапендра тормошит тетю Шуру и обе таращатся из дверного проема на ликование Хмурого. А у меня внутри все, как оборвалось: нашли! Я – единственный, кто сразу понял значение вопля Хмурого, когда он обнаружил тайник в полости за выдвижным ящиком моего стола. Там хранилось все то, что собрали мы с Жоркой для побега в Испанию. Но Жорку, еще в конце мая, увезли в деревню к дедушке, а потом папа и мама увезли меня с собой на курорт Дарасун. Так испанская революция осталась без нашей могучей поддержки. А к осени, когда я и Жорка вернулись, мы застали и в Дальторгфлоте, где работает Жоркин папа, и в Университете, где мой папа, такой «разгром коммунистического движения», какой был бы не под силу никакой «свирепой фашистской фаланге». Папа говорил маме, что лекции читать некому: почти всю профессуру арестовали вместе с ректором.
       И в школу меньше половины учителей пришли первого сентября. Забрали Двучлена и безобидного Почетного Пионера, которому надо было идти на пенсию, а он всё символ изображал… Остались в нашей школе символы эпохи:  бюст Павлика Морозова и Крыса – сексотка НКВД. Крыса уже и парторг, и завуч, и директор школы, и всех недостающих учителей замещает. А так как она на всех уроках одновременно быть не может, то каждый день, вместо уроков у нас общешкольные митинги, где она призывает к борьбе с врагами народа. А до каких пор бороться? Пока не останутся во Владике только Крыса и бюст Павлика Морозова?  И расхотелось мне и Жорке испанских коммунистов спасать. Их уже не спасёшь: все приехавшие в СССР иностранные коммунисты арестованы, как японские шпионы и враги народа. А какого народа враги они, если они испанцы, французы, немцы? Не известно. 
         И, вот, всё то, что я и Жорка приготовили для помощи Народному фронту Испании, сейчас обнаружено: карманный фонарик (без батарейки и лампочки), складная подзорная труба на которой написано на буржуйском языке: «Цейс», (там только одной линзы нет), почтовые марки разных стран и складной нож с клеймом: «З-д им. Воровского». Но самая страшная улика – контурная карта мира, на которой стрелками нанесены предполагаемые маршруты от Владика до Барселоны. Сколько счастливых часов провели я и Жорка, прокладывая эти маршруты по глобусу и перенося на карту!          
          -- Это – ваше?? -  настырно допрашивает маму торжествующий Хмурый. Мама  смотрит на карту, не в силах от испуга сказать что-нибудь, и отрицательно крутит головой.
          -- Мадам изволит запираться? Комедь ломает?  Ну-ну…  – угрозно цедит Хмурый и командует Мордастику:
          -- Давай прохвессора!
             Входит папа. Рассматривает содержимое тайника и стрелки маршрутов на карте. Грустно улыбается. А Хмурый настырно допытывается:
          -- Вспомнил? Или мозги прочистить??
          -- Да моё это!  Моё!!! – кричу я.
          -- Пшел вон!! – рявкает Хмурый. Мордастый за шкирку, как котенка, выносит меня в коридор.
          -- Это моё! Моё!! Моё-о-о!! – как Галилей, упрямо твержу я из коридора. Мордастик волокёт меня дальше для заточения в уборной, но папа за меня вступается:
          -- Смотрите, лейтенант: стрелки направлены в Испанию! Все мальчишки хотят сражаться за свободу. Бежали мальчишки и в Африку к бурам, и в Америку к индейцам…. Каждый мальчишка – мечтатель и фантазёр…
          -- Не каждый! – перебивает Хмурый, -- рабоче-крестьянские пацаны из СССР не бегут! Знаем мы эти хвантазии и мечтазии: к буржуям намылился! Яблочко от яблоньки… --  И очугунелая хмурость с угрюмо тяжеловесной медлительностью выползает из его пролетарской души, с детства озверенной на евреев и интеллигентов, и покрывает жестко шершавой коркой злобы хмурую, жестокую физиономию.            
          -- Лейтенант! Я не осужден. Прошу…-- папа возражает, но Хмурый с истеричной злобой его обрывает:
          -- Сичас будешь осуждён! И во всём признаешься! Не таким рога обламываем! Прохвессор… кислых штей! Канай на диван! Ентиллигент траханный… ёш кокоря… -- ворчит Хмурый вслед папе, собирая мои «улики» в наволочку и укладывая в тот же бездонный чемодан. Из разговоров пацанов про дела «доблестных чекистов» я многое знаю. Но сейчас понимаю: почему из арестованных никто не вернулся ОТТУДА? Если арестованных отпускать, то кто будет разворованное возвращать?                                                                
                                *       *       *
           Закончен обыск. Главная часть чекистской работы сделана: всё ценное украдено. Одежда, бельё и бумаги слоем устилают пол. Но у Хмурого что-то не стыкуется. Он сурово отчитывает в коридоре комендантшу, которая вытягивается перед ним по стойке «смирно», старательно оттопыривая фигульку тощего зада. Потом вместе они идут в домоуправление, чтобы звонить по телефону. Остальные ждут.
       Мрачный Рябой сидит, раскорячившись на стуле, на котором  висит его шинель, способная, как удав, проглатывать вещи, которые больше ее. Скучая, Рябой рассеянно листает японский альбом с цветными репродукциями картин Хокусая. Мордастик сосредоточенно бродит из комнаты в комнату, насвистывая танго «Брызги шампанского» и пиная разбросанные на полу вещи. Как грибник, идущий из леса, по привычке, всё ещё ищет что-то даже на асфальте…
          Папа, мама и я сидим на диване. Мы, еще, вместе. Не верится, что это – в последний раз в жизни. Последние минуты… А сколько лет до этого могли мы сидеть на этом диване! Так, как сейчас – все вместе. А мы?.. У всех дела… Иногда и сидели, но как мало, как редко! Почему не понимали мы, что нет дела важнее, чем быть вместе? И как мало времени осталось теперь для этого! Сидим молча. О чем говорить? И говорить невозможно: в горле комок. И мы молча сидим под равнодушными взглядами этих… псов-рыцарей. Мама сидит посерединке и тихо плачет. Тихо-тихо, но так горько, что у меня в груди что-то сжимается, сжимается… Папа обнимает маму, гладит ее плечи, целует ее мокрое от слез лицо. Комок у меня горле растет… Я тоже глажу маму. От этого мама начинает плакать сильнее. Комок в горле начинает меня душить. Мама обнимает меня и начинает рыдать. Комок с ревом вылетает из моего горла, я реву, реву белугой, неприлично, как маленький. Реву и не могу остановится.
          Но мы еще вместе! А вдруг?... вдруг вернется Хмурый и буркнет хмуро: «звиняйте… запарочка… ёш кокоря… напутали  маненько…» Я бы все ему простил! И «фотокор» бы ему подарил! Долго-долго папу с мамой я с дивана бы не отпускал… и сидели бы мы, как сидим, только очень счастливые… долго-предолго счастливые! Оказывается, для счастья надо так мало: чтобы не было в квартире этих… псов. А ведь было же такое счастье?! И вчера, и позавчера, и до того… А никто из нас об этом не знал. Почему про счастье узнаешь тогда, когда его уже…
          -- Чо рассиживатесь?  Делать неча? – спохватывается Мордастый. – Собирайтесь! Берите по одеялу, бельишко како… одежонку потеплея – не на курорт… Не-не! Кожано ничо не берите – в вошебойке сгорить!..
          Мама собирает вещи мне, себе, папе. И запутывается: что куда положить? Не приходилось ей собирать всех троих порознь… навсегда порознь. Ведь никто не возвращается «оттуда». Эта мысль так чудовищна, что не укладывается в голове. Поэтому из нас троих я самый спокойный. Потому что самый глупый и не могу поверить, что это – НАСОВСЕМ. А мама, наверное, поняла это тогда, когда стала собирать вещи. Перепутав и то, что она собрала, мама садится на пол и плачет. Плачет всё сильнее. Навзрыд. Папа старается успокоить маму, уговаривает ее пить воду, которую принесла тетя Шура из кухни. Рябой сидит насупившись. На широкой морде Мордастика -- брезгливость. Папа и я, сами собираем вещи себе и маме. Потом папа садится на диван – лицо его покрывается бисеринками пота: значит, опять плохо с сердцем -- оно у него раненое, с гражданской. Но сегодня папа не признаётся, чтобы эти псы не упражнялись в остроумии, насчёт симуляции. Я сажусь рядом. Голова пустеет и последние перепутанные мысли исчезают. А с ними -- и чувство безысходного горя. Как автомат, я покорно делаю всё, что мне говорят. Маме попадает под руки мой пионерский галстук -- она надевает его мне, будто бы в школу отправляет. А я не протестую. Мне все равно. Сниму потом. Там, где не будет ни папы, ни мамы… никогда больше не будет!!
          Возвращаются Хмурый и управдомша. Юбка у неё ещё более измята и свёрнута на бок. Вскоре приходит милиционер. Хмурый ворчит на всех за то, что мы не собраны. Пока мама торопливо перекладывает вещи, милиционер шепотом советует мне набрать с собой побольше книг, одежды, игрушек и оставить их на улице: пусть дети рабочих из бараков подберут. А здесь – всё этим… гебне. Но мне безразлично, кому что достанется. Если б Хмурый не забрал «Фотокор», я и его бы тут оставил. Но, уступая настойчивому шепоту милиционера, я беру с собой книгу, которую подарил мне дядя Миша – «Граф Монте-Кристо». Я её не успел прочитать, потому что лето -- самое короткое время года – пролетает, как один день. При воспоминании о лете что-то болезненно перехватывает горло, как ангина. И в душе что-то ноет и саднит, как громадная заноза. Голова болит… ещё и знобит… заболел? Но об этом – ни-гу-гу... не до меня тут.
          Под конвоем трех чекистов и милиционера, папа, мама и я выходим на Сухановскую, где напротив нашего дома сереет в темноте силуэт зловещего автофургона «Черный ворон». Все говорят о страшных автозаках, а никто, из тех, кто на воле, их не видел, потому что эти зловещие фургоны появляются на улицах города после полуночи, исчезая на рассвете.  На Суханке – ни огонька, – освещение улиц на ночь выключают. Осенняя промозглая темень. За жутким пустырём Суйфунской площади, на фоне серяво предрассветного неба, чернеет скалистая громада Орлинки. Оступаясь в колдобинах Суханки, мимо нас торопливо семенит скукожившийся от холода, или страха? -- ранний прохожий. Что заставило его покинуть постель в такое жуткое время? Что он думает сейчас о нас? Подходим к автофургону и вижу я, что в «Черном вороне» черного цвета не больше, чем в кенаре. На ярко-желтом кузове фургона большими коричневыми буквами написано: «Хлеб». Я подумал, что чекисты взяли эту машину на хлебозаводе, но Рябой открывает заднюю дверь автофургона и я вижу решетку, разделяющую скамейки для арестованных и конвоя. Внутри автофургона -- все по тюремному, а не по хлебобулочному. «Как внешность бывает обманчива!» -- воскликнул бы наивный ёжик, гораздый целовать сапожные щетки. С досадой ловлю себя на том, что даже сейчас в голову такая мура лезет.
          А мама все плачет и меня целует, целует… А Хмурый все бурчит, ворчит и нас торопит. Из последних сил папа помогает маме подняться по лесенке в фургон. Потом едва поднимается сам. Я чувствую – из последних сил. Звякнув наворованными ложками в оттопыренных карманах, натренированно запрыгивает в фургон Мордастик: плотненько, пёс, отоварился! Запирает папу и маму в клетке внутри фургона, садится на сидение у двери. Хмурый закрывает снаружи массивную дверь фургона, навешивает висячий замок. Теперь никто не догадается о содержимом фургона. Со своим чемоданом Хмурый лезет в кабину, где за рулем Рябой, в раздувшейся, как стратостат, шинели. Наверное, он и бельё постельное туда насовал. Чемодан им обоим мешает, но Хмурый не хочет оставлять его в просторном кузове фургона, возле шустрого Мордастика. Есть опыт…
       Опять спохватываюсь: в голову мура полезла! Но про маму и папу я не могу думать. Какие-то предохранители мозгу переключают. Тупое равнодушие обволакивает меня. Ноги становятся, как ватные. Я сажусь на поребрик и наблюдаю, как Рябой раздраженно терзает остывший мотор.  Душно рыгнув сизым облаком выхлопа, мотор заводится. Машина, противно скрежетнув внутренностями, дёргается и катится по Сухановской. Прощально качнув кузовом на ухабе перекрестка, сворачивает на улицу Дзержинского. В последний раз мелькают на повороте красные огоньки автофургона и исчезают. Всё.
 

         Железный обруч горькой тоски стискивает грудь. Завыть бы по-звериному, завопить в голос! Какой же я был счастливый только что, когда мы втроем сидели на диване, когда я мог видеть, слышать, прикасаться к маме и к папе! И что бы я сейчас не отдал, чтобы вернуть те чудесные минуты! Чтобы быть вместе с папой и мамой… уж не сидел бы я таким бесчувственным истуканом! Я оглядываюсь на наш дом. В слезах и темноте расплывается хмурая прямоугольно трёхэтажная глыба с чёрными глазницами окон. Впервые вижу наш дом, таким чужим и угрюмым: света -- ни в одном окне! И в нашей квартире окна черные… да ведь, там никого нет!! Ни папы, ни мамы… ни-ко-го!!! Никто не ждёт меня домой и не наругает за то, что опять заявился так поздно… никогда не войду я в двери этого дома. Нет у меня дома: на дверях квартиры нашей наклеены две зловещие бумажные полоски с печатями. Сегодня все пацаны из нашего двора увидят эти страшные полоски и поймут, что через месяц и в нашей квартире заведётся сотрудник ОГПУ. Всё там будет: патефон с пластинками, книги, мебель… а ложек и вилок нет: спёрли его дружки «псы рыцари». Уткнув мокрое от слез лицо в коленки я замираю, не чувствуя ни холода, ни времени. Сознание погружается в пустоту…
       -- Пошли? Слезами горю не помочь…  а жить-то надо?
          Я вздрагиваю от неожиданности. Оказывается, неподалеку, стоит пожилой  милиционер, сливаясь в предрассветных сумерках с фонарным столбом. А я и позабыл… значит, он меня стережет?  Молча встаю. Он берёт меня за руку и мы идем куда-то. Хороший он, наверное, дядечка, только глупый: всю дорогу пытается меня разговорами развлекать, будто бы гуляем мы от делать нечего. Я молчу. А захотел бы говорить – ничего не получилось: горло сжато спазмой. Заноза, бывшая в груди, разрослась от живота до горла, застряв там так, что дышать трудно. Будто бы шершавый, нетесаный кол вовнутрь задвинут. Милицейская болтовня раздражает. Если бы он замолчал! Только потом я подумал: а если бы милиционер не раздражал меня болтовней, мешая думать, то до чего бы я додумался?
                        *       *       *
              К утру в райотделе милиции собрали троих, как я. Троих, потерявших в эту ночь: родителей, дом, друзей… Троих, не потому, что за ночь было три ареста в районе. Просто, другие дети были либо младенцы, либо подростки и пошли в тюрьму с родителями. Утром два милиционера везут нас в пригородном поезде, посадив в угол вагона – чтобы мы не сбежали.
        Никто из нас бежать не собирается. Нам все равно: куда везут, зачем? Какая-то бессмыслица, вяло булькает в соображалках и мы молчим. Несколько раз вспоминаю: надо галстук снять, -- и тут же забываю про то. Внешне мы спокойны. Как бы, усталые от бессонной ночи. Но спать не хочется. Боль в горле осталась, а комок перекочевал в живот. От этого тошнит. На себя я смотрю со стороны и раздваиваюсь: мысли – сами по себе, тело – отдельно.
          Читал я у Жюля Верна о том, что небольшое землетрясение страшнее, чем большой шторм на море. Потому, что противоестественно, когда качается не водяная зыбь, а земная твердь. Твердь, а… качается!?  В эту ночь под каждым из нас троих закачалась твердь наших твердых убеждений. Вместе с домом и родителями, мы потеряли непоколебимую веру в Советскую страну, в Сталина! Дрогнула твердь, готовая рухнуть. Оказалось, -- нет тверди! – страна, как нужник, подмороженный: под хрупкой корочкой вранья – мерзкая жижа «советской действительности»!
                     *       *       *
            От станции Океанская шлепаем по липкой лесной дороге по берегу Амурского залива. Места здесь дачные, мне знакомые. Не раз я с родителями приезжал сюда в гости и купаться. Вдоль дороги, в лесу, стоят разноцветные веселые домики – дачи – разные по размерам и архитектурным причудам. Еще недавно в распахнутые окна дач озорно выпрыгивали весёлые ритмы фокстротов с патефонных пластинок, под окнами цвели георгины, а в дачных садиках томные дачницы, с томиками стихов, покачиваясь в гамаках, изображали меланхолические грёзы. Во двориках дачек курился самоварный дым, а на задворках, на лесных полянах, до темноты раздавались азартные вскрики и хлестко звонкие молодецкие удары по волейбольному мячу. Потом среди дачек появилось длинное, угрюмое двухэтажное здание, выдержанное в классическом стиле советского… не барокко, а барака, под названием ДОЧ -- «Дом отдыха чекистов». А к осени этого года все дачи сменили хозяев: вместо арестованных партработников в них вселились начальники НКВД. И весь легкомысленно веселый дачный район стал называться по-советски зловеще: «зона». А полностью: «ВЗОР НКВД» (Выездная Зона Отдыха Работников НКВД). Только один дом, среди дач, самый огромный, старинный, с мансардой, бывший сиротский приют, оставался не заселенным и кто-то из пацанов хвастал, что видел там привидение со свечкой!
          Как раз, во двор «дома с привидением» заводят нас. Во дворе, кроме дома, длинный флигель и маленькая котельная. Рядом с ней баня. На фасаде дома -- свежий плакат: «Все лучшее -- детям!» Наверное, под этим «лучшим» подразумеваются новенькие, свежепокрашенные, тюремные решетки на старинных окнах с нарядными наличниками.  Слева у входной двери свежая учрежденческая вывеска: «СДПР» А внизу помельче: «Спецдетприемник НКВД г. Владивосток». Пока на крылечке отскребаем грязь с ног, милиционер нажимает на кнопку электрического звонка. Дверь открывается. А за дверью никого нет. Входим и топчемся в тёмном тамбуре.
          -- Швыдче, швыдче! Не выстужайте! Заходьте, в дежурку! – доносится откуда-то сиплый, прокуренный голос. За входной деревянной дверью – еще дверь – решетчатая из железных прутьев. Как клетка в зверинце. Звонко лязгает за нами эта дверь, отсекая прошлую жизнь с пионерскими  кострами, школой, родителями, свободой. Теперь мы, как в книжке про зоопарк: «Детки в клетке»! Дыхание перехватывает от кислой казенной вони, крепко сдобренной застоявшимся никотиновым угаром дешевых папирос. Комната длинная, полутемная. Скорее – коридор. Стены покрашены ядовито зеленой краской.  Под окном стол с табличкой: «Дежурный СДПР НКВД».
          Дежурный в голубой фуражке с красным околышем, под цвет таких же красных глаз, с расстёгнутой ширинкой, весь помятый, будто бы всю ночь хранился в скомканный под матрацем, молча указывает на неудобную скамейку прибитую вплотную к стене. Подписав бумагу, дежурный опять скрипит и лязгает железной решеткой, выпуская милиционеров. Мы озираемся. Дежурка похожа на коридор с окнами на обоих торцах. За одним окном – хоздвор, за другим – какой-то большой внутренний двор, обнесенный высоким забором, поверх которого три ряда колючей проволоки с наклоном вовнутрь. Наверное, для прогулок. Да-а уж, – о детях тут позаботились: есть «всё лучшее» из образцового тюремного набора!
         Справа в дежурке – лестница в мансарду, а перед нами – еще одна зарешеченная дверь, запертая на засов. Сквозь решетку виден широкий полутёмный коридор, тускло освещенный светом через окошечки над дверями в коридоре. Оттуда доносится  в дежурку слитный, многоголосый шум, как из потревоженного улья. Присмотревшись, вижу, как по коридору пацаны, как мураши, снуют. Туда, сюда и оттуда… чужие, непонятно деловые, загадочные… хотя… что уж тут загадочного! -- делом заняты: в туалет и оттуда -- все с полотенцами. Привстаю, делаю шаг к решетке, чтобы разглядеть пацанов… 
          -- Сидай на место! – рявкает дежурный. И утешает: -- Ще побачишь… до отрыжки!
          Долго сидим на не удобной узкой скамейке, -- сзади вплотную стенка, ещё книга под курточкой мешает. А по коридору к дверной решетке пацан крадется. Я показываю ему мимикой – дежурный тут сидит. Пацан отвечает ладошкой: будь спок! А возле самой дверной решетки пацан… исчезает! Был тут и… нет!?  А-а… там, сбоку, ниша… отсюда не видно... интересно, а что он там делает? Тут дежурный, увидев кого-то на хоздворе, стучит в окно, выскакивает на крыльцо. За решеткой двери нарисовывается этот пацан и шепчет, захлебываясь от торопливости:
          -- Эй, новенькие! Давай сюда всё, что с воли! А то – отберут сейчас!
          Я просовываю «Графа» сквозь крупную ячейку решетки. Другие двое проталкивают сквозь решетку свои свертки.
          -- Не боИсь: у нас железно, как в сберкассе, будьте уверочки! Я, Мангуст, зуб ставлю! -- торопливо шепчет пацан, пряча в нише то, что мы передали. – Слушайте сюда! – продолжает Мангуст – сейчас с вами беседовать будут Таракан и Гнус -- начальник и старший воспитатель. Не верьте им –понтуют они, а что про родителей нагундят – лажа! -- чтобы вы на пацанов стучали… трынде их не верьте – они шестерки, мульку гонят, чтобы ссучить вас, сотворить дешевок! Крутите панты восьмёрками, но без бакланства! -- тут не школа – враз плюх навешают…  Таракан с виду страшЕнный, а так он – ништяк. А Гнуса берегитесь! – это палач!...  обученная падла… умеет издеваться! Но не дрейфь -- держи хвост морковкой!!... 
          Звякает входная дверь в тамбуре и Мангуст исчезает в нише. Входит дежурный. Подозрительно смотрит на наши просветлевшие физиономии, досадливо морщится и энергично сморкается в угол дежурки, а после долго, всесторонне обрабатывает пористый нос занавеской, заскорузлой от постоянного и разнообразного употребления. А в это время Мангуст, с нашими вещичками, линяет из ниши, показав ладошкой: «Будь спок! Порядок!». А мы, трое, впервые улыбаемся друг другу: «ништяк, не сдрейфим!» Не знаю, как с этим делом в других, более тихих портовых городах, вроде Одессы, но во Владике – самом южном городе России, -- такой круто юго-восточный климат, что тут дерутся все, всегда и везде, от детсадика до собеса. И обещание того, что бить будут, хотя и не радует, но и не пугает. Просто – мобилизует. Раз бить будут, значит, – живём! -- жизнь – путём и бьёт ключём. И всё по морде. Главное, чтобы у родителей был нормалёк, а мы-то пробьемся. Спасибо Мангусту – не дал  скиснуть в простоквашу! Вот, дохнуло из душного коридора ветерком дружеского участия и стало ништяк -- за решеткой пацаны такие же. О нас беспокоятся. Будьте спок, -- мы не Павлики Морозовы!
         Вдруг дежурный, резво вскакивает и, не дожидаясь звонка, отпирает дверную  решетку в тамбур. Догадываемся: начальство идет! Шумно топоча, вваливаются двое. Впереди, громыхая давно не чищеными яловыми армейскими прохорями, вваливается громадный и толстый. За ним семенит, посверкивая и поскрипывая начищенными хромовыми сапожками – маленький, тощий. Не удостоив нас взглядом, взяв со стола дежурного бумагу, начальство величаво восходит по скрипучей лестнице в мансарду. Идут томительные минуты. Дверь наверху приоткрывается, оттуда скрипуче цедят:
          -- Давай… по одному!..
          -- Эй, ты, ушастик! – дежурный тычет пальцем в ближайшего к нему пацана и командует: -- Пшел наверх! Бехом!!
            Долго, тревожно тянутся минуты. Наверху – тихо. Потом пацан что-то крикнул. Еще… еще раз!!  Дверь наверху распахивается, пацан сбегает вниз, содрогаясь от рыданий. От боли пацаны так не плачут. Наверное, это от большой обиды. А сверху тот же голос каркает:
       -- В карцер гадёныша!
          Дежурный отпирает дверь чулана под лестницей в мансарду, подзатыльником препровождает туда пацана и запирает его там, в темноте.
       -- Зараз ты! Рыжий! – дежурный небрежно тыкает державным перстом в меня. -- Швыдко! Бехом!!
          В просторной мансарде, заставленной конторскими шкафами, за письменным столом, массивным, как бастион, восседают двое этих… чекистов. Над просторами необъятного стола триумфально возвышается громадная туша с крохотной лысой головкой, удлинённой книзу двойным подбородком. На голом, как полированном, набалдашнике пышно распускаются огромные, как у Буденного, усы. Наверное, на эти великолепные рыжие усы, ушли все соки, которые для мозгов предназначались, потому что усатая ряшка, лоснясь от жира и спеси, торжественно сияет высокомерной умственной глупостью. Только у очень глупых людей бывает на лицах такое демонстративно умное выражение. По рыжим усам узнаю: это – Таракан! Начальник СДПР.
      У второго, который рядом, самая яркая черта, -- худоба. Она так неестественна, что говорить о его телосложении нелепо: у него – только теловычитание. А там, где у всех выпуклости, у него – плоско. Но особенно отвратна его мертвоглазость. Серовато белесые глаза, без выражения, бездушны, как у замороженной камбалы в магазине «Живая рыба». Это – старший воспитатель Гнус. Мое внимание так поглощено созерцанием мертвоглазости Гнуса, что не сразу доходит то, что откуда-то кто-то со мной пытается установить контакт для общения.
          --… хлухой ты, падла, чо ль? Токо хлухих туточки нехватало! --  назойливо пищит тоненький голос и я оглядываюсь в поисках тетки, спрятанной в углу.
          -- Чо завертелся? Тебя, – дундука пришибленного, -- тута спрашивають! Как фамилие?
          Несоответствие этого писка с комплекцией Таракана столь разительно, что я по-идиотски начинаю лыбиться. А обращение: «дундук пришибленный» -- помогает мне плавно вписаться в поворот на роль малахольного. Запутываясь в моих бестолковых ответах, чекисты, всё-таки, выведывают ценную для НКВД информацию о моей фамилии, имени, даже о дате рождения! Сравнив её с той, которая в сопроводительной бумаге, оба, довольные, откидываются на спинки стульев: поработали – раскололи злыдня! Таракан  разглаживает холёные усы и поочередно подкручивает каждый ус за кончик, как бы настраивая чуткие антенны. Насторожил усы на меня Таракан: где еще встретишь такое природное явление: рыжего идиота в красном галстуке! Ох, как симпатичен я Таракану! И щедро одаривает меня Таракан тускло-серой улыбкой зубного железа из-под великолепия золотисто рыжих усов.
          -- Значица, именинничком к нам пожаловал тута?  Проздравляю! А родителев твоих, понимаш, пришлось, тута, забрать. Если врах не сдается – делать шо? Понимаш? Сам знаш: лес рубят – щепки летят… то Вождь сказал! Любишь родителев? То-то. Толды секи: щас от тебя всё зависит! Яблоко от яблоньки… то-то… секешь?.. Нам тута подмогнёшь, а мы – твоим родителям подмогнём. Ты пацан  сурьезный – при халстуке… Знашь про Павлика Морозова? Толды – договоримся, тута…
          Закончив пережевывать в железных зубах тускло серый монолог, Таракан изображает железным оскалом дружелюбие и поглаживает усы, давая мне время ликовать от сексотной перспективы. И тут заговорил Гнус, решивший, что Таракан  достаточно мне мозги запудрил. В отличие от суесловного Таракана, Гнус хрипло каркает без обиняков:
          -- Короче. Докладывать мне про то, что видишь, слышишь, чуешь. Понятно? Кхе-кха… -- Достав из стола консервную банку, Гнус долго сплёвывает туда мерзко тягучий харчёк. -- Тут пацаны особенные, -- продолжает Гнус, любуясь харчком, -- враги народа. Чесы. Понятно? А ты чо такой культурный? Интеллигент? Или еврей? Так и говори! У нас этово-тово не скроешь!.. А чо ты такой ушлый -- при галстуке? Галстуки носить чесам – происхождение не позволяет… давай сюда!
          Снимаю галстук, досадуя на то, что забыл его раньше выбросить. Гнус небрежно швыряет галстук в мусорную корзину, но промахивается. Звякает нарядный  никелированный зажим галстука… а мама так заботливо выбирала его в магазине! -- и вдруг мне становится обидно… за пионерский галстук!! Чувствую, что краснею и злые слезы вот-вот брызнут из глаз, но не успеваю я ничего сказать Гнусу, -- меня опережает Таракан:
          -- Ну-ну-ну! Разрюмился… Тута не пионерский отряд. А наоборот. Но раз в душе ты пионер, то долг пионерский сполняй! А шо ты тута хотишь быть пионером, -- ты этого того – при себе держи! Понимаш, будто ты, пионер в тылу враха! Ить чекисты кажин день -- в тылу враха. Особливо – в СССР. Ежли б мы не держали народ в ежовых рукавицах, все, зараз, в антисоветчиков перекинулись! То-то… А как ты нам сообчать будешь – так ет мы с тобой свяжемся… хучь через карцер. А окромя нас троих, сам знаш, никто про ет ни сном, ни духом… ни-ни… токо сам будь аккуратней, никому не доверяй! Всё втихую примечай: кто чем дышит, где какой непорядочек проклюнется? Понимаш? Да ты ж – не колхозник. Ушлый пацан – наскрозь хородской. Будь спок – сработаемся. Усек? – И Таракан  подмигивает мне по-свойски, как единомышленнику. И во мне подпрыгивает желание подразнить Таракана. В школе я всех передразнивал, от Двучлена до Крысы.
          -- Усё-ок, -- откликаюсь я эхом, оглядываясь заговорщически по сторонам, и сообщаю: -- В дежурке, понимаш, непорядочек… дежурный тута…  с расстегнутой ширинкой… а отель толды… три буковки из слова «заштрихуй» выглядают… Понимаш? То-то и оно…
          -- Ну, ты даё-ёшь… -- удивленно протягивает Таракан, простодушно дивясь моему скудоумию. Но пока тараканьи мозги работают со скоростью остановившегося будильника, под серой кожей Гнусовской чекистской морды суетятся, бегают злые живчики желваков. Поднимается Гнус со стула, ощерив желтые, не чищенные со дня  рождения, и на вид-то вонючие зубы, но приступ кашля возвращает его к банке с харчками. А тем временем мой «стук» до Таракана доехал и зацепил. Подносит Тараканище к моему носу кулачище размером – ого-го! – с мой кумпол!... а для большего сходства, -- тоже с рыжими волосами.     
          -- Чем пахнет?!
          -- Могилой… -- отвечаю я,  уважительно ознакомившись с габаритами кулачища.
          -- То ж то… задену – мокрое место! Ррразмажу, тварь!!
          После неожиданного пинка, я, распахнув головой двери, лечу кубарем вниз по лестнице, опережая звук хриплого карканья сверху: «Следующий!»
         Встаю на ноги. Руки трясутся, но нервные комки в груди и в горле – как рукой сняло. Злость – лучшее средство от горя! Глаза сухие -- ни слезинки! Чую -- шишка на лбу наливается спелой вишней… Ништяк! Оприходуем, как подарок от органов в день рождения! По мере расцветания шишки на лбу, увядает в душе вера в Сталина. Что же он, Всезнающий, про НКВД не знает??!
                           *       *       *                       
            Пройдёт не так много дней и в ДПР-е, получу я ответ на этот вопрос. И пойму, что первая шишка в учреждении НКВД, -- та самая точка, которой закончилась моя жизнь в советском мире, осенённом вниманием и заботой Великого Вождя. И сегодня, пятого ноября тридцать седьмого года, не просто одиннадцатая дата моего рождения, а день рождения другого мировоззрения, заполненного ненавистью. И не только к Сталину, но и ко всему, что называется советским!

 

Конец репортажа 2.

 

 

 

Репортаж 3

СТРАХ
 

Прошло полгода.             

Время – май 1938 г.        

Возраст – 11 лет.              
Место – ст. Океанская.     

 

                              Из страны непуганых идиотов

                              Сталин создал страну напуганных идиотов.

                                                            (Историк)

 

                              В родном своём краю.

                              Все мы Сталиным воспитаны

                                                            (М. Исаковский)

 

             Бац!! – врезают мне по радостно лыбящейся мордахе! --  Бац! – и ещё!!
          -- За что-о!? – закрыв лицо, за­биваюсь в угол умывальника. Передо мной – огольцы из старшей группы: Бык и Кузя. Нормальные огольцы… какая же муха их кусает!?
          -- «По поручению Присяжных…» -- начинает Бык уставную форму Приглашения на Присягу.
           -- Не пузырись, -- перебивает его Кузя, обращаясь ко мне, -- сам напросился, Ваше Сиятельство… агитатор хренов за светлое будущее! Парочка плюх полагается по регламенту Приглашения на Допприсягу. Для торжественного настроения.
          -- «…ожидай Собрание Присяжных в Зале Ожидания с начала мёртвого часа!» -- заканчивает  Бык традиционную фразу Приглашения на Присягу. Так обидно начинается ещё один день в ДПРе. Однако!… а фискальное дело поставлено у огольцов получше, чем в НКВД! Вчера, после отбоя, рассказал я пацанам книжку про коммунизм Томмазо Компанеллы «Город Солнца», а по утрянке в умывалке, – бац, бац! – отоварили по морде: нарушение Присяги!! И когда успели настучать? Оперативно… но не справедливо! Я не Павлик Морозов! Впрочем, с Павликом Морозовым не чикались бы. Не приглашали на Присягу, а нашли б его по утрянке висящим на трубе в умывалке. Так должно быть по Закону и Присяге, потому что против страха есть одно средство – еще больший страх. Такой, чтобы страшнее всех страхов!

         В мёртвый час забираюсь я в укромный закуток, оставшийся от печки в конце широкого коридора, который называется «Большим бульваром». Это и есть «Зал ожидания» -- единственное местечко в ДПР, кроме кондея, где можно тихо сидеть в одиночестве, «пребывая в состоянии сосредоточения души и духа для процесса духовного самоуглубления», как это предписано инструкцией по подготовке к Присяге. Таков ритуал. И пацанам ко мне подходить нельзя, чтобы не мешать мне думать про мою прошлую жизнь «для духовного очищения перед вхождением в будущую». Моя прошлая жизнь была не настолько продолжительной и содержательной, чтобы о ней долго думать. И вши зудят. Зато, «в минуты жизни трудные, когда на сердце грусть» -- всегда при себе утешительное занятие: надыбаешь ее, единокровную, бе-ережно на ноготь посадишь, а другим ногтем осторо-о-ожненько, чтобы почувствовать упругость её тельца, надавишь…Чик! – брызнула, родимая! Занятие тихое, интеллектуальное, требует аккуратности, сосредоточенности, а потому для нервов полезное. Я б, на месте докторов, вместо всяких порошков, насыпал бы неврастеникам по горсти вшей в кальсоны. И никаких нервных мыслей!      
        Зябко. Язва на щеке чешется. Постепенно задумываюсь и внутри моего наголо остриженного кумпола самозарождаются кое-какие мыслишки. Говорят, самое вредное из того, что глотают, – это обида. Поэтому первыми, растолкав всех, нетерпеливо выскакивают с воплями мысли обиженные: «А кому кисло от того, что я в коммунизм верю? Да хоть сто раз я Присягу приму, а в коммунизм буду верить!!» Когда обиженные, накричались, подходят, вздыхая, мысли печальные на тему:
           «У него было только короткое прошлое, мрачное настоящее и неведомое будущее.»
         
Это – цитата из книги, из-за которой кликуха у меня: «Граф Монте-Кристо». Это я эту книгу в ДПР притаранил. У всех в ДПР клички нормальные и не обидные, а у меня с подначкой: «Ва-аше сия-ательство»! Если бы не эта книга – звали бы меня – Рыжий. Кликуха обычная, со школы привычная. А мама звала меня «солнышко»… и папа маму звал так же…
        Полгода прошло, как маму и папу забрали, а о чем бы я не начинал думать – к ним в мыслях возвращаюсь. Когда-то я козла увидел за столб привязанного. В одну сторону бежит козел – веревка наматывается и к столбу его притягивает, в другую сторону бежит – то же самое… Пацаны говорят: нельзя о родителях много думать, -- от этого чекануться можно. Легко сказать: не думай! -- а если память прищемило на том месте?!
          «Граф Монте-Кристо сидел, подавленный тяжестью воспоминаний.»

         «
Граф» -- он шустрый: пролез в ДПР сквозь решетку раньше меня и… сразу влез в души чесиков! Будто кино «Чапаев»! А как же «наш пострел ко всем успел»? Не кино же, -- книга! А так. В комнате политпросвета стоит конторский шкаф с отломанной дверкой. Называется «Библиотека ДПР». Там, вместе со старыми газетами, лежат еще более древние, чем газеты, разрозненные журналы «Коммунист», полсотни экземпляров брошюры «Биография  И.В. Сталина», и столько же -- «Биография В.И. Ленина». Никто не чинит дверку шкафа для  сохранности таких библиографических ценностей. Хотя, газеты и растаскивают на гигиенические нужды, но на биографии вождей не посягают: жесткая бумага отпугивает.
          В тот день, когда узник замка Иф, меня опередив, предстал перед восхищенными взорами узников ДПР-а, из «Библиотеки» исчезли «Биографии Сталина». Будь бы воспитатели повнимательнее, они бы имели большое удивление от пробуждения интереса пацанов к биографии Сталина! И не только в комнате политпросвета, но и в спальной, а то и на прогулке! – пацаны глазами, горящими от жажды познания, впивались в странички под обложкой «Биография Сталина»! Конечно, если нас не Утюг прогуливал. Воспитатель, с такой теплой кликухой, методику детских прогулок подчерпнул из кладезя армейской премудрости, по которой надо поровну есть и гулять: шаг в шаг, а меньше ни на шаг! Хорошо, если прогуливает он нас строем, даже с песней, но частенько выстраивает нас в одну шеренгу, командует: «напра-а… о!»   и гоняет гуськом и бегом все быстрее и быстрее вдоль забора по периметру прогулочного двора. Утюг говорит, что он в армии три года так гулял. Вот, за это теперь мы и расплачиваемся.
          В нестиранных наволочках подушек и в дырявых матрацах прячут пацаны тоненькие книжки на обложке которых изображен юный Джугашвили. Не расставаясь с книгой, он так бодро чешет на высокую гору, будто бы его Утюг прогуливает. Интерес пацанов к таинствам биографии Великого Вождя оказался заразительным и, вслед за пацанами, на том же месте чеканулись огольцы из старшей группы. А если бы воспитатели оказались еще более наблюдательны, они бы, уж точно, подумали: «тихо шифером шурша, едет крыша не спеша» и сразу у всех воспитанников, и в одном направлении: от перегрева от пылкой любви к Отцу Всех Народов! -- потому что каждый из нас, прочитав от корки и до корки «Биографию Сталина», тут же спешит обменять её на другую… точно такую же книжку! И начинает читать ее от корки и до корки с тем же упоением… ведь, между одинаковыми обложками, с изображением юного Джугашвили, аккуратно вклеены страницы книги «Граф Монте-Кристо»!! Формат  «Биографии Сталина» идеально соответствует формату страниц «Графа». Расчленив «Графа» на типографские дольки по тридцать две страницы, каждый получил возможность, не дожидаясь других, читать свой фрагмент «Графа Монте-Кристо».
         Ни одну книгу в мире не читали в такой фантастической последовательности: ведь каждый начинал читать с той дольки, которая ему досталась, а потом выменивал на другую, тоже случайную, дольку! Зато эту книгу – единственную художественную книгу в ДПР, -- прочитали все пацаны сразу!! И некоторые говорят, что читать с середины ещё интереснее: не знаешь не только, что будет, но и то, что было! Полюбившиеся дольки пацаны перечитывают по нескольку раз и теперь по любому поводу шустрят цитатами из «Монте-Кристо». А так как каждый читал дольки в разной последовательности, то  графские интриги, которые Дюма, и так закрутил не слабО, в пацанячьих сообразиловках ещё не раз перекрутились, у каждого пацана по-разному, в зависимости от последовательности их чтения. Теперь после отбоя, когда в спальной свет выключают, есть нам о чем поспорить, потому что у каждого -- свой вариант графских интриг. И некоторые пацанячьи варианты –  куда! интереснее, чем у Дюма!

          Неожиданно в «Зал ожидания» заглядывает Утюг. Сегодня он дежурит по ДПРу. Утюг пристально разглядывает меня. От созерцания такого жалкого зрелища, чугунная морда Утюга слегка очеловечивается. В напряженной  тишине что-то скрипнуло -- это в зловещих недрах Утюга шевельнулась какая-то умственная загогулина, быть может, главная -- пищеварительная. Под пронзительным взглядом крохотных глазных бусинок, пристально глядящих из узких прорезей глаз, я цепенею, как кролик перед удавом. Чем примитивнее, зачугуневшие мозги удава, тем сильнее его гипнотическое действие на нежные мозги кролика. На недвижной харе Утюга, от рождения, застыло чугунное выражение несгибаемой воли и дремучей глупости. А в глазах – дубовая уверенность «во всемирной победе советского строя» и гордость от участия в этой победе.
     -- Чо тут, сукин сын, затырился?
         А что, если не поддаваться гипнозу? Стряхнув оцепенение, я чеканю логическую шараду:
      -- Я-то -- сукин сын… а мой отец – товарищ Сталин!!
         Морда Утюга перестаёт чугунеть, теперь она бронзовеет.

 -- Чо бормочешь, падла дохлая?! Свихнулся, говнюк, чо ль?? –  теряется Утюг, утратив гипнотические свойства.

       -- А читать умеете? Для кого в столовке плакат: «Дорогой наш отец товарищ Сталин»… наш отец! Понятно?... «спасибо за наше»… на-аше!  Не ваше – мордва-чуваши, -- а за на-а-аше!! – «счастливое детство!!» Или этот лозунг не про нас, или вам он не нра, и вы не «за наше счастливое детство», а против?? Тогда пишите заяву в НКВД! – выпаливаю я уже с радостной уверенностью в победе над гипнозом Утюга. Действительно, Утюг озадачен. У него появляется кое-какое выражение лица из-за брожения мыслИ в его кумполе. Я представляю, как мыслЯ, в беспросветную пустоту забредя, там пробирается и на паутину натыкается. Медицина открыла, что наличие мозга влияет на образ мыслей. Но у гебистов не бывает мыслей: потому как, если и есть извилина, то она в заднице. Поэтому Утюг с хитростью, присущей  простейшим, выруливает разговор туда, где его преимущество неоспоримо:
          -- Ты чо такой вумный? Я тя выведу на чисту воду! Хто в хоридоре утюх нашхрябал?! А??
          -- Не… не знаю… -- теряюсь я при таком крутом повороте дискуссии и теряю способность думать под гипнотическим взглядом удава, не сомневающемся в своем праве пожирать кроликов.
      -- Хы-ы!.. Не зна-ашь?! Щас узна-ашь! Всё узнашь, всё-всё!!
         Утюг хватает меня за ухо, больно закручивает его и волокет меня к познанию всего-всего-о-о!!...
      -- О-о-о!!! – кричу я, признавая поражение в диспуте и не стремясь к познанию «всего-всего»! В коридоре на крашеной панели кто-то кусочком известки изобразил утюг с узенькими глазками, похожий на урыльник Утюга.   
     -- А ну, стери!
     -- А чем?                 
     -- Хуч мордой своей, вражьей! – ухмыляется Утюг, по начальственному уверенный в своем остроумии. Поплевав на ладошку, я с сожалением стираю, быть может, шедевр сюрреализма: «Портрет Утюга».
    -- Марш в спальню! – командует Утюг и величаво удаляется в дежурку, заперев дверь в коридор. А я возвращаюсь в «Зал Ожидания», чтобы предаться традиционному занятию всех отшельников: поиску вшей и смысла жизни.
       Если бы год назад кто-то высказал мне мысли, которые сейчас переполняют мою соображалку, -- я бы с кулаками на него бросился! Но за полгода жизни в ДПР весь горький и противоречивый сумбур в душе, с которым привели меня сюда, сложился в стройную идею выстраданных убеждений. Идея эта крепнет с каждым днем, проведенным в ДПР, обрастая новыми доказательствами своей достоверности. Страшная идея, но неопровержимая…
     Когда-то величавый покой Птолемеевой системы мироздания сменила головокружительная теория о том, что наша Земля кружится вокруг Солнца. И человек, привыкший к жизни в незыблемом, престижном центре мироздания, вдруг оказался межзвездным скитальцем на маленькой планетке, запузыренной в пустоту космоса. Но люди поверили в систему Коперника потому, что она ответила на все вопросы туманной небесной механики, изрядно подзапутанной Птолемеем.
     Так же, одна еретическая мысль: «Сталин – пахан банды уголовников, захвативших власть», -- объяснила аресты героев гражданской войны и тот кошмарный абсурд, который царит в СССР. Но как трудно избавиться от привычных представлений о справедливом советском строе и мудрых вождях Партии ВКП(б) и поверить в то, что Партия, уничтожив настоящих коммунистов, объединила в себе отъявленных негодяев и ворюг, превратившись в крепко спаянный страхом, алчностью и властолюбием Всесоюзную Кодлу Подонков (барыг), – ВКП(б)!
          Потому-то так деликатно, без насмешек, постепенно готовят огольцы каждого новенького пацана к тому, чтобы он, будто бы самостоятельно, дотумкал бы до такой простой, но страшно еретической мысли: «Сталин – преступник. Он убийца и предатель». Раз наши родители, которые самые честные, самые умные! – враги народа, Партии и СССР, то мы-то уж… 
          А того, кто не способен постичь такую логику, ожидает судьба Рябчика. Был такой мировой пацан… жил бы с нами, если бы не его несгибаемая вера в непогрешимость советской власти и Сталина. Меня и Рябчика в один день в ДПР привели. Это Рябчика Гнус сразу направил в кондей. И до самой Присяги мы дружили, откровенно обо всем говорили, аж до разбитых сопаток. Но, увы… мог Рябчик возненавидеть кого угодно, даже меня, но не советскую власть и не Сталина. Был он воспитан, как бетонная балка, – несгибаемо. Но и родителей своих, коммунистов, не обвинял он ни в чем – верил им. Так попал Рябчик в логически неразрешимый тупик.
        Когда отказался он от антисоветской Присяги, то стал изгоем среди нас – «врагов советского народа». Надеялись мы – одумается. Невозможно жить Робинзоном в таком коллективе, как наш – изолированном со всех сторон надёжнее, чем остров в океане… в коллективе замкнутом во всех смыслах этого слова. Тут друзей выбирать не приходится: от них никуда не уйдешь! А Рябчик ушел… в мир иной. В умывалке повесился ночью. И не стало у него проблем ни с пацанами, ни с родителями, ни с советской властью. А для понтА, чтобы пацанов припугнуть, огольцы слух пустили: будто бы Рябчика осудила и казнила таинственная «правилка» за то, что он от Присяги отказался и согласился Гнусу стучать. И все в это поверили, кроме меня. Ведь, никто с Рябчиком так откровенно не говорил, как я: замкнутым он был пацаном, никому не доверял, кроме меня. И заложить он мог только меня. Но слух этот я опровергать не стал. Понимаю, что против страха перед НКВД должен быть еще больший страх – страх перед таинственной «правилкой»… хотя её и нет!
 

           СТРАХ!!...  и днем, и ночью – страх. За себя, за пацанов, за родителей. За всех, за всё, по поводу и без. Шестая часть суши планеты, закрашенная на карте красной краской, от страха пропитана клейкой слизью холодного пота. Чудовищный спрут страха душит СССР и миллионы его холодных щупалец, проникая в сердце каждого человека, сосут оттуда горячую кровь. Душный кошмар страха висит над страной. Страшно человеку поднять голову и встретить страх лицом к лицу. Страшно быть не бесформенной «капелькой», а несгибаемо твёрдым алмазиком -- свободной, смелой личностью, подобно героям из любимых книг. Бдительно следит НКВД: не замаячила ли где-нибудь гордо поднятая голова?
       И Гнус нагнетает атмосферу страха: с подробностями рассказывает нам, как он, с друзьями чекистами, потешались, пытая врагов советской власти в НКВД, а потом, сломив их волю, глумясь над ними, состязаясь в изобретательности, весело приканчивали их на Второй речке. Любил Гнус свою весёлую, интересную работу, скучал по ней, вымещая на нас тоскливую звериную злобу чекиста, натасканного на людей, как сторожевой пёс. Поэтому у первого НКВД, опричников Ивана Грозного, у седла был приторочен символ их профессии – оскаленная собачья голова!
                               *        *       *
         Было у меня когда-то несколько друзей из еврейских семей. И часто обескураживал меня резкий контраст их поведения. То ли воспитание такое, то ли, это от природы? Но робкие, деликатные еврейские пацаны, попав в серьезную переделку, вдруг становились дерзкими, несгибаемо гордыми, не ведающими страха. И если только что, в дружеской обстановке, они миролюбиво шли на компромиссы и добродушно реагировали на подначки, то, всерьёз оскорбленные, перли они буром, не считаясь ни с кем, ни с чем. Таким был в ДПР грустный пацаненок – Изя Гохберг.
         Грустные глаза у всех евреев. Говорят, в них застыла многовековая печаль об утерянной родине. Но глаза Изины были печальнее, чем у всех евреев от Авраама до Чарли Чаплина. Тосковал Изя не только по родителям, но и по музыке и своей скрипке, сделанной знаменитым мастером, которую конфисковали чекисты, как орудие шпионажа. До ареста родителей был Изя победителем краевого детского конкурса скрипачей и готовился к конкурсу в Москве.
       Кликуха к Изе не липла, и остался Израэль -- Изей. Наверное, потому, что странное имя его уже звучало, как кличка. В пацанячьем гвалте выяснения отношений, Изя предпочитал застенчиво отмолчаться, а если подбрасывал в разгоревшийся спор реплику, то пацаны либо от хохота покатывались, либо умолкали, с недоумением глядя на изысканно тонкое лицо Изи, осененное печальными, бездонно черными глазищами, -- так остроумны и неожиданны были его короткие реплики. Однажды воспитатель, по кликухе Конопатый, не со зла, а по дурости природной, захотел поизгаляться и спросил Изю:
    -- А ты чо думашь, еврейчик, о русском лозунге: «Бей жидов, спасай Россию!»?
    -- Думаю, -- это узе устагъело… надо узе пгъизывать: «Бей жидов и конопатых!» --  ответил Изя так серьёзно, что Конопатый простодушно удивился:
    -- А за что – конопатых-то?
    -- А за то же… -- вздохнул Изя, -- их поменьше… значит, --  бить легче…
        Поморгал Конопатый озадаченно и мотнув головой, будто лошадь, отгоняющая слепня, заржал удивленно:
     -- Хы-ы-хы-хы-хы!… хитёр, жидёнок!!.. – но, почему-то, даже подзатыльника не дал Изе.
 
         Намедни проводил Гнус политинформацию. Усыпляюще монотонно читал бредятину по журналу «Коммунист». А мы, как обычно, пребывали в лекционном офонарении с вытаращенными глазами и отключенными сообразиловками, чтобы на лабуду не расходовались. И чего Изе приспичило в окно смотреть!?
        Хриплый голос Гнуса обрывается, тусклые зенки его фокусируются на Изе.
    -- Чо, еврейчик, заскучал? А-а?? – елейно ласково интересуется Гнус.  -- Не хотишь, слушать про Карла Маркса?! – а это уже со злобой…
   -- Хочу! – как на пружинке подскакивает Изя. – Хочу, потому что Кагъл Магъс, как и я, -- тоже евгъей!! -- почти шепотом заканчивает Изя, побледнев, но упрямо глядя в пустоту гнусовых гляделок.
   -- Ах ты… выб… ублюдок!! Ишшо глазами язвит!! Ты што-о-о сказал?? А ну – повтори!!...
   -- Я – евгъей, как и Кагъл Магъкс! – чеканит Изя, а на побледневшем лице его в контрастно почерневших глазищах, полыхает фанатичное пламя борца за идею. У нас, как стон, вырывается сочувственный выдох. Знаем, как звереет Гнус, если видит, что его не боятся, потому что весь смысл его гнусной жизни, заживо разлагающейся в тщедушном теле, в том, чтобы наводить страх на людей, попавших к нему в зависимость.
   -- Ты -- жидовский выб… ублюдок! А Карл Маркс – немец и вождь мирового пролетариата! – Будто бы спокойно цедит Гнус. – Щас я помогу тебе это запомнить… Иди сюда!!
       Изя подошел и Гнус, профессиональный палач, двумя ударами, по голове и по ногам, сбивает Изю с ног и прыгает каблуком сапога на хрупкую кисть левой изиной руки. Не столько ушами, сколько напрягшимся нутром своим чувствую я, как будто бы не у Изи, а у меня хрустят под кованным каблуком гебистского сапога тонкие косточки на пацанячьих пальцах. Резко всплескивается пронзительный крик Изи и обрывается в его беспямятстве…
          -- З-з-запомнит, ж-жиденок… Ишь, на скрипочке играть хотит…  Не-е, кайлом будешь мантулить!… – хрипит Гнус, скрипя вонючими гнилыми зубами. И рявкает: -- Я научу вас свободу любить! Все вы, контра, лагерная пыль!!
      Мы молчим. И угрюмо густеет над нашими остриженными головами унизительный животный страх. Тот страх, который день за днем и год за годом воспитывает Партия в каждом жителе страны советской. Страх отупляющий, страх оглупляющий, страх, который нужен в стране страха для животной покорности народа, состоящего из запуганных скотов и злобного зверья. И всё отчетливее ощущаю я, как катится страна советская в дикий  беспредел чёрного рабства, где будут жить и властвовать злобная чернь и садисты уголовники.
              Во Владивостоке преподавателей университета арестовали ВСЕХ, вместе с ректором, хозчастью и полненькой, но очень близорукой библиотекаршей Раисой Моисеевной Лурье, а университет закрыли. В огромное здание университета – самое большое здание Владивостока, -- въехало самое главное и самое большое учреждение -- НКВД, которому стало мало других четырех больших зданий в городе. НКВД – самое авторитетное и самое загруженное работой учреждение! Оно создаёт то, что всего нужнее для рабства -- страх! Зачем рабам науки? -- им нужны лозунги, славящие Сталина, чтобы проникаться чувством своего ничтожества и «каплей литься с массою», как написал талантливый, но очень холуйствующий поэт.
         Но! -- среди дурацких плакатов, для безмозглых, попадаются и любопытные, над которыми можно думать. В прогулочном дворе висит плакат на фанере с изображением красного колеса, которое с крутизны катится. А человечки в буржуйской одежде на пути колеса стоят, остановить его пытаются. И хотя нарисованы эти человечки маленькими, щупленькими: царские генералы, казачьи атаманы, буржуины и капиталисты, попы и журналисты,-- но видно, что безрассудно храбрые они, раз стоят на пути громадного красного колеса! А если бы они подумали, то поняли, что катится это колесо туда, куда надо -- в пропасть! И зачем ему мешать?
           Этот плакат – иллюстрация к словам Сталина: «Колесо Истории невозможно повернуть вспять!» И все было бы по-советски заурядно, если бы на Колесе Истории не нарисовал художник символы СССР: серп и молот. И понятливые секут: это же Сесесерия в пропасть покатилась!!… А мы, чесы, -- самые понятливые в СССР! И стало это Колесо для нас загадкой: не мудрое ли это пророчество смелого художника? А ведь этот плакат перерисован с обложки журнала «Крокодил»! – его же весь мир видел!! Но советские люди трусливы и тупы -- без понятия о юморе. Кто-то сказал про таких: «они смотрят и не видят, слушают и не слышат, потому что, не люди, а скоты».              
                        *       *       *             
             Позавчера в нашу жизнь, скучную, как «Биография Сталина», ворвалось известие: кино привезут! С утра приставали пацаны к воспитателям с вопросом: как кино называется? Изизнывали в сладких предположениях: а вдруг – про Чарли Чаплина!?... Да что – про Чарли Чаплина… сейчас каждый из нас любую муру, вроде «Ошибки инженера Кочина», смотрел бы десять раз подряд! Вечером привезли кино.
      -- «Семья Опенгейм!»! Кино -- «Семья Опенгейм»!! –  кричал Мангуст, бегая по ДПРу. Неугомонно общительный Мангуст все новости в ДПР узнаёт не только раньше всех, но, иногда, раньше, чем они случаются. Изнывая от любопытства, с завистью наблюдали мы, как двое огольцов, помогая киномеханику, таскали круглые коробки, железные ящики, звуковые динамики и, наконец-то, -- сам кинопроектор… ах! -- если бы нам, пацанам, разрешили хоть потрогать его! Плохо быть маленьким.
          Стемнело быстро и рано: по окнам забарабанил обычный для Приморья нудный майский дождик. В комнате политпросвета пацанов посадили на пол и на скамейки поближе к экрану, огольцы сели позади на столах. Воспитатели, сели на стулья, вдоль стенки, подальше от нас, чтобы вшей не нахватать. А Таракан не пришел. Небось, поддал и спать завалился.
         И вот -- застрекотал кинопроектор! -- и с той же частотой застучали пацанячьи сердца, готовые выпрыгнуть от нетерпения. Луч света на экране упирается в ослепительно белый квадрат. Пацаны перестают дышать. По экрану бегут зигзаги и полосы. Мелькает пятиконечная звезда и… вдруг! --  резко звучит бравурная музыка -- распахивается с высоты птичьего полета Красная площадь! Это киножурнал. И восторг, потому что киножурнал тоже кино, захватывает нас, приподнимает над площадью, несет на крыльях радости! Кинокамера скользит вдоль кремлёвской стены.
         На ней – черные квадратики, напоминающие о том, что это не просто стена, а скотомогильник. А ещё кремлёвская стена -- символ страха. Страха вождей перед народом. «Я другой такой страны не знаю», где бы правительство от народа, как от злейшего врага, за такую высокую стенку пряталось! Враг – понятие относительное. Если со стороны народа смотреть – все враги кучкуются за кремлёвской стеной. Говорят, Сталин из Кремля не выходит, а на дачу по тайному подземному метро ездит. А тех, кто то метро копали – там же и закопали! Со страху. Чтобы никто про эту тайну не знал.
        Камера подъезжает к Мавзолею, на котором рыло к рылу стоят откормленные, как свиноматки, советские вожди. Чем выше рангом – тем ближе к Сталину. Берия – рядом справа. Пока кинокамера не спешно рассматривает, оплывшие от обжорства и пьянства реликтовые морды всесоюзных владык, я размышляю: на фига нужен Мавзолей?
         По названию и по содержанию, Мавзолей – гробница, где труп Ленина хранится. Конечно, в шумном центре большого города, на проезжей площади, это место для покойника -- не цимес. Жмурики любят, где потише. Неужели, пристойнее места, чем на обочине дороги, Ленин не заслужил? Но место – это что! По праздничным дням на гробницу забираются пердя тридцать три госглаваря и… базлают! А что базлают? Здра-авицы!!! Здравицы из гробницы!!? Ну и юморочек… надгробный! Небось, торжествуют главнюки над тем, кто лежит у них под ногами!? Поди-ко, топочут там, регочут и приплясывают?! Вон, как радостно лыбится Сталин подпрыгивая на могиле Ленина!
        Когда-то читал я рассказ: «Тайна древней гробницы». Там по ночам из гробницы раздавались страшные проклятья и жути было -- до мурашек по коже!! А подумаешь о покойнике в Мавзолее -- жаль его… если при всём честном народе с его гробницы вопят здравицы! -- это же хулиганство! Кем бы ни был покойный, а только он -- хозяин своей гробницы! -- и здесь к нему надо уважительно относиться, без радостных кличей, даже если кое-кто очень рад, что Ленин – там, а Сталин – тут… Я бы, на месте Ильича, первого мая собрался с духом, вышел из Мавзолея, да кА-ак недоумков этих обложил бы! -- чтобы не галдели на его законном долгосрочном спальном месте посреди Москвы. Мало уличного шума, – тут ещё и вопли первомайские!!
          Пока я обдумываю, что бы я сказал, если бы… кадр меняется: по экрану бодро маршируют , как бойцы, здоровенные бабцы -- физкультурницы в белых трусиках. Оператор снимает их снизу вверх, будто пытаясь заглянуть в трусики. При такой прогрессивной точке зрения оператора на физкультуру, выглядят физкультурницы на экране удивительно: во весь экран, крупным планом, перед гробницей уверенно и грозно шагают дородные, физически очень культурные ляжки! А сверху, над подчёркнуто выпуклыми бюстами и прочим физически культурным мясом, -- маячат  недоразвитые отростки женских головок, кургузые от одинаково коротких стрижек. Как рудименты, оставшиеся от доматериалистической эпохи, когда женщин ещё называли «прекрасным полом». Хихикнули огольцы и некоторые пацаны – тоже: не один я высоко оценил низкую точку зрения кинооператора!
           Но тут демонстрация трудящихся начинается и кинокамера  в дегенеративные мордасы демонстрантов упирается. Шаря объективом по толпе ликующих приматов, камера останавливается на их лозунгах: «Смерть врагам народа!», «Да здравствуют герои НКВД!», «Нет пощады  изменникам Родины!», «Подлых предателей – к ответу!», «Сотрем…!»,  «Выжжем…!»,  и так далее… Стараюсь не смотреть на эти ублюдочные лозунги, где от каждой буквы, от каждого слова брызжет жгучим ядом зоологически звериной злобы недоразвитых обезьян, злобы, адресованной мне, моим родителям, моим друзьям. Настолько уже привычны эти лозунги, что каждое первое слово подсказывает остальные. А кинокамера всё смакует шимпанзейский энтузиазм лучезарных соврыл, гордо несущих изображения «гнусных гадин» в виде змей, крыс и других «мерзких тварей», то есть, -- наших родителей. Уж постарались холуи «Кукрыниксы»! Больше всего рисунков создали эти подонки на слова главного советского законника – прокурора Вышинского: «Собакам – собачья смерть!» Сейчас это главный лозунг советской юстиции!
           Пацаны сидят, на экран глядят. Привыкла «чесеирская порода» к пожеланиям советского народа. Ведь и воспитателям твердить не лень то же самое каждый день. А мы живем, хлеб жуём. Не укокошат, –  эту мразь переживем! Сидим, кино ждём…  а кулаки в карманах, а зубы сжаты… А в детских сердечках -- одно желание: «Эх, вырасти бы и… каждой советской твари врезать от души по харе!» И вдруг!… видимо, забыл про всё рассеянный Дрын, бывают у него прибабахи, и, от  созерцания этой колоссальной кучи говна -- массы народной, -- выдохнул Дрын нежно взлелеенную детскую мечту, промычав задуше-евно:
    -- Э-эх… из пулемета бы-ы…
        И этим вздохом детской голубой мечты заканчивается одно кино и начинается другое…
 
       -- Свет! Све-е-ет!!! – истерично базлает Гнус. Стрекотание кинопроектора смолкает. Включают свет. Выпендриваясь перед Гнусом, воспитатели выхватывают пацанов наугад, а другие пацаны от воспитателей в это время отскакивают и пацаны перемешиваются, перепутываются.
          -- Ты сказал? А кто?? Говори!!! – орут воспитатели, отвешивая затрещины, от которых в глазах темнеет, будто бы свет выключается. Когда воспитатели перетасовали нас по второму разу, огольцов отпускают в спальню, а нас, пацанов, выстраивают в прогулочном дворе. Молча мокнем под дождём. Чтобы узнать по голосу, воспитатели спрашивают нас по одному. Сразу раскусив эту подляну, мы шипим, как простуженные. Гнус, мокнущий под дождем, как и мы, распахивает пасть вонючую – от него чахоткой за версту смердит – и тявкает все истеричнее, шалея от самовзвода, заходясь в дурной психоте и хрипоте. Его воспитательный монолог разнообразием вариаций не отличается и каждый день повторяется:
          -- Я научу вас свободу любить! Понятно? Со мной не пофиксуешь! Я при Дзержинском не таким писюнам, как вы, рога обламывал. Наскрозь вас вижу, контры! Тута, сукоедины, стоять будете, пока не сдохнете! Кых-кых… Тьфу… Будь бы вам по двенадцать – все бы вы корешки ромашек из-под земли нюхали на Второй Речке! Чем скорей вас уничтожат – тем лучше! Кых-кых… Тьфу… Нахрен народу на контру средствА  расходовать?! Все вы – враги народа! Яблочко от яблоньки…кых-кых-кых!... – захлебывается злобным кашлем Гнус, как цепной пес лаем. Не то – от чахотки, не то – от лютой злобы пролетарской брызгает слюной и заразными харчками. А мы стоим и молча молимся, чтобы сдохла скорей эта мразь чахоточная! И молитвы помогают: на глазах Гнус тает. Уже и в мансарду с трудом поднимается – по лестнице, падла, едва ползёт, задыхается… Опасаясь заразы, гебушное начальство отправило Гнуса от себя – к детям в ДПР. Вместе с Тараканом, которому не только чахотка, а дуст – не в падлу. Надеялось начальство, что без любимой работы: пытать и в затылок стрелять, -- загнется курва гебушная на природе от горячих молитв невинных детских душ.
           Долго мы стоим промокшие, обдуваемые прохладным майским ветерком. Гнус уже материться не может, -- взлаивает хриплым кашлем. А нас греет радостная надежда, что в истеричном запале не бережется Гнус и вместе с нами мокнет… а много ль надо чахоточному? Стоим мы в строю, как положено: голова покорно опущена, руки – за спиной. Поднять голову, взглянуть в лицо Гнусу – опасный аттракцион. Такой дерзости Гнус не потерпит. Подойдет к осмелевшему пацану и пнет его носком сапога по голени. А когда присядет пацан от боли – будет Гнус с чекистской виртуозностью бить ослушника начищенными сапогами с подковками по голове. Чтобы помнил он: каково поднимать эту часть организма в стране советской! Молчим мы, созерцая свои пупки. Когда мы в строю, когда мы вместе – вроде бы не так страшно… а, все равно, -- страшно: чем это закончится?...  Вдруг, откуда-то бухое Тараканище возникает и Гнусу по тихому болботает:
      -- …по списочному составу… на полгода вперед…
          А Гнус жмётся и от злобы трясётся. Потом прокашливает, сипя:
      -- Кхы-кхы… чесы не сдохнут – контра… я научу эту контру свободу любить… пусть поживут, чтобы было кому языком пролетарскому классу сапоги чистить!
          Но отпускает нас. Закончилось кино.
 

Конец репортажа 3

 

 

 

Репортаж 4

ПРИСЯГА

 

Прошло полчаса.

Время – май 1938 г.
Возраст – 11 лет.

Место – ст. Океанская.
 

Вихри враждебные веют над нами.

                                  (Песня)

 

            Ученые говорят, что животные способны к обмену информацией. Уж кто как умеет. Кто -- хвостами, кто – ушами, а кто горлом на бас берет. Но ни у кого нет за тот случай недопонимания. А чем язык сложней, тем больше недоразумений. Язык шимпанзе насчитывает до полусотни звуков. А, в результате, --  нате! -- шимпанзе овладели искусством обмана! Почему б и не соврать, раз это выгодно. Вот, горилла и заговорила.
         Но не все обезьяны заговорили: молчат те, кто почестней, чтобы ненароком не превратиться в людей, которые придумали столько синонимов и омонимов, что словами говорить, значит, -- мысли утаить. Ложь словом стала так правдива, что кто-то, из мудрецов древних, изрёк: «всякое слово реченное – есть ложь!» Так в пелёнках лжи родился «гомо сапиенс».
       Из-за скудости словарного запаса, наши воспитатели далеки от таких филологических проблем. По количеству используемых слов им до шимпанзе далековато. В общении с себе подобными, обходятся чекисты несколькими матерками, которые, по надобности, преобразуются в любое понятие. И существительное, и прилагательное, и глагол. А, то и без слов обходятся, -- жестами. Вместо категоричного «нет» -- показывают полруки. А если «нет» деликатное, то хлопают ладошкой по ширинке. Ещё конкретней разговоры на пальцах: один оттопыривает  большой и мизинец, а второй, в ответ, либо щелкает пальцем себе по шее, либо вздыхает, а большим пальцем указательный и средний потирает. Жестов и матюков у чекистов столько – сколько тем для общения. Преимущества таких бесед не только во взаимопонимании, но и в том, что в разговоре невозможно вольнодумство и крамольный в СССР юмор! А это важно для «рыцарей революции», которых Сталин назвал «идеалом для Великого советского народа». Вероятно, в недалеком «светлом будущем», язык матюков и жестов останется единственным языком у идеального народа СССР из палачей и стукачей.
          Но когда Гнус захотел переложить на воспитателей часть тяжкого труда по перевоспитанию чесеиров – произошел филологический сбой: язык и жесты чекистов не совсем подходили для «воспитательного процесса». Закоснелый в матерщине язык чекистов так и норовил, «для ясности», втиснуть парочку авторитетных, как «булыжник пролетариата», матюков, которые проникали даже между словами: «товарищ» и «Сталин»! Это оживляло политическое выступление, но впечатляло наповал тех, кто не достиг уровня чекистского языкознания. Поэтому инициатива Вещего Олега и Мотора, проводить занятия по изучению «Биографии Сталина», нашла поддержку, даже, у подозрительного Гнуса. По возрасту Вещий и Мотор были старшими из огольцов ДПР. А когда созрела эта инициатива, они вошли в доверие воспитателям так, что те уважительно называли их «паханами». Заслужили они это почетное звание примитивными, а потому понятными для чекистов способами: демонстрацией силы, жестокости и жажды власти над чесиками, а главное – неукротимой тягой к доппитанию. Демонстрируя перед воспитателями силу и хамство, скрывают они то, что доппитание, которое получают паханы по их высокому статусу, попадает в желудки тех пацанов, которые в этом нуждаются. А хлесткие оплеухи, которые паханы раздают пацанам и огольцам при воспитателях, особенно, при Гнусе, всем понятны и не обидны. Как доверять бразды правления тому, кто не бьёт других по мордасам! 
          Сперва на занятиях Вещего и Мотора сидел, позевывая, кто-нибудь из воспитателей, -- контролировал. Потом воспитателям это надоело, потому как нарушало нормальное течение сорокоградусной общественной жизни чекистского коллектива, которая, во время наших занятий, радостно булькала в кабинете Таракана. Перед каждым таким собранием у Таракана появляется принесенный со станции чемодан из которого раздаётся мелодичный звон бутылок. Когда чемодан открывают, чтобы достать оттуда угощеньице дежурному, то дежурку наполняет умопомрачительно волнующий запах копченой кеты. А часа через два коллектив воспитателей, крепко споянный и спаянный на совещании, шумно вываливается из дверей мансарды на крутую лестницу. Поддерживая друг друга, педколлектив сплоченно преодолевает лестницу и коридорчик с решетчатой дверью, а во дворе распадается на индивидуумов по емкости мочевых пузырей. Одни опорожняются прямо с крыльца, другие – посреди двора, а наиболее ёмкие, описАв по хоздвору сложную математическую загогулину, опИсивают изнутри и снаружи вонючий нужник около флигеля. А Таракан, чувствуя после мочеиспускания ещё и позыв на речеиспускание, положенное ему, как начальству, возвращается к дежурному и изливает на него застойную, тоскливую муть со дна чекистской души:
          -- Мы с тобой – кто? Понимаш?...  Ик!... Не-а, не понимаааш-ш… Ик!... Штоб понять выпившего, надо выпить поболе его! Ик!  – Таракан поднимает палец многозначительно и сообщает дежурному доверительно: -- Мы пере… перепитатели… ик!... Тьфу, ну и словечко!... Пере-вос-пи-та-те-ли... ик!… вражеских элементов!... ик!...  Така работа -- враз хренеешь... ик!... А наука установила…ик!... что алкоголь в малых дозах полезен… ик!... в любом количестве!... В любо-ом! Ик!… Но! токо в малых дозах... ик!... Учёные говорят: «пить НАДО в меру», ик! значит, главное, -- пить нааадо! Ну, и меру знать!... ик!... чтоб не попасть в недопитие… ик! иль – хужее: в недоперепитие… ик!... И… и не туды, не суды… будто без воды, ик!… Я свою меру знаю, токо… водки стоко не бывает. Ик! Ить, надо мне и другим оставить! А есть и среди нас не пьющие… Ик! Которы своё выпили… Понимаш? Ик!
          «Не пьющим» Таракан называет Гнуса, который не принимает участия в «совещаниях» у Таракана по хилости здоровьишка, а скорее – по своим хитрым соображениям. Давняя совместная служба связывает Гнуса и Таракана. Оба они в «органах» с самого их появления. Но ни тот, ни другой высоких чинов не достигли, хотя у обоих руки по локоть в крови тысяч людей. Все эти годы профессиональный палач, здоровяк Таракан, служил под началом хитрого и вздорно злобного Гнуса, беспрекословно ворочая за него кровавую работу чекиста. Считались они в ВЧК закадычными друзьями. Их симбиоз считали дружбой и ставили в пример другим чекистам, всегда готовым нагадить в карман сослуживцу: раз уж служба такая… подлая. Вроде, не хочешь, а надо подляну мастырить.
         Но! По какому-то начальственному капризу, роли друзей переменились. Самолюбивый, мнительный и желчный Гнус попал в подчинение к грубому простаку Таракану. И хотя Таракан потакает своему бывшему начальнику, завистливый Гнус не может смириться с тем, что теперь он подчинён тому, кого привык считать беспрекословным исполнителем своих прихотей. Ревниво воспринимает Гнус любое действие, особенно, вмешательство Таракана.
                               *       *       *                           
         Политинформацию в комнате политпросвета проводит Вещий Олег. Пародийно совместив демагогию пропаганды и любимые словечки Гнуса, обыгрывает Олег вчерашнее кино.
          -- В своей бессмертной речи Великий Воспитатель Гнус сурово заклеймил вас, писюнов, званием врагов народа… А теперь… вот ты, Пупик! Вста-ать, гаденыш, когда тебя воспитывают! Я научу тебя свободу любить! Понятно? Перестань чесать яйца, вшивка позорная! Короче, отвечай говнюк, почему ты страшен советскому народу, который тебя, Пупика вшивого! – своим врагом величает!? Не знаешь? Садись, гнида серая! Короче, кто скажет? Кукарача? Давай!… клёво петришь! Если Великий советский народ Пупика за врага держит! -- значит запугал Пупик совнарод до мандража поносного! Короче, пока народ был русский, то ни Чингизхан, ни Наполеон, не сподобились звания врагов народа. А ныне так измельчал совнарод, что и Пупик – враг! А что будет с Великим совнародом, если Пупик вырастет?! И станет Пупик Великим Врагом Советского Народа!! Тут и Сталин опупеет! Из сортира вылезти не посмеет! А теперь, сявки-шмакодявки, продолжение на ту же тему. Чапа! Читай плакат! Вон тот! 
         -- «Дети – будущее народа!» – звонко чеканит Чапа.
         -- Хм… читать умеешь. А думать?  Какое будущее у народа, у которого дети – враги народа?
         -- Вот такой хрен будет в попу этому народу! – и Чапа показывает полруки.                                         
            Садись, Чапа! Похабно, но сечёшь. А Сталин до этого не допетрил! Всегда у русского народа было будущее. И всегда хреновое! Менялись цари и эпохи, а будущее оставалось то же. Но ни-ког-да у русского народа… а-а-а!! – это Вещий заметил мой отсутствующий взгляд, – а вы, граф, всё в утренних грёзах? Сделайте милость, Ваше Сиятельство, взгляните на нас!
          Я вскакиваю на ноги, предчувствуя, что Вещий обсмеет меня вдрызг. Олег, обращаясь к хихикающей аудитории, объявляет торжественно, как в цирке:
        -- Позвольте представить, господа, страшенного врага Великого советского народа! Гра-афа Монте-Кри-исто-о!!
          Ржут все… Сам знаю, какой я… неказистый: тощий, нескладный ушастик с лишаем на полурыльника… ещё и рыжий… чтобы посгальней… смешной, жалко улыбающийся «рыжий» на арене! И, представив себя, начинаю я краснеть, как все рыжие: больше, больше… и оттопыренные уши мои раскаляются до того, что при их красном свете можно проявить фотографию! И вдруг Вещий говорит серьёзно, со значением:
          -- Ща, шмакодявки! Не скальте зубки! Граф Монте-Кристо – не один… Я, что -- не Монте-Кристо!?  Да нас миллионы!! Десятки миллионов Монте-Кристо! Только не каждый вслух признаётся в любви к советскому народу так пылко: «эх, из пулемёта бы вас, сволочей!...», но каждый из нас, втихаря, мечтает, как он отомстит подлому совнароду! А на дом всем задание: помечтать на тему: что сделают десятки миллионов Монте-Кристо, когда получат винтари? Война не за горами! Будет у Дрына пулемёт! По его настроению я бы ему пушку дал… самую скорострельную!
          В заключение урока,: «информация с мест». Есть такой раздел в газете. Расскажу я о том, о чём  там не пишут. Итак… Во Владике перед Первомаем, чесики вольняшки громадный маховик из металлолома стырили и заныкали в трансформаторной будке на углу Первомайской у Суйфунки. А какая крутизна по Первомайке от Орлинки до Ленина? Сечёте? От дождей Первомайка – как желоб: из него – не выскочишь!
         Пацаны на санках с Орлинки разгоняются, от Суханки до Светланки, -- вжжжик!!! -- как из пушки, -- по желобу!! А куда нацелена пушка? – вот то-то… На деревянную трибуну у исполкома на улице Ленина! И первого мая чесики на том колесе написали: «Колесо Истории» и… пустили вниз, по Первомайке, к облисполкому, где трибуна!! Вот где было шухеру!.. Вииизгу было -- ой-ё-ёй! Рухнула трибуна вместе с начальством! А народная масса, побросав плакатики – в рассыпную!! Кто уцелел, -- домой сбежал и двери позапирал!
         Запомнит советская мразь первомайскую демонстрацию тридцать восьмого с участием «Колеса Истории»! Сейчас атас по всему городу: энкеведе и менты рогами землю роют – чесов ищут! Хрен найдёшь! – все они заныканы по деревням и хуторам. Многие в Китай уходят. Через болота за Ханкой. Там погранцов нет, только контрабандисты. К нам в ДПР чесов не шлют, -- места нет. Отправляют в Никольск и Хабаровск, а там и своих чесов девать некуда. Стали расстреливать пацанов. Но для этого их поймать надо. А родители все уже умные – ценности и дети заныканы по Сихотэ-Алиню так, что и медведь туда заглядывать боится! Бросают люди квартиры, бегут из Владика! Дальзавод встал: половину рабочих и интеллигентов расстреляли, а кто остался, в сопки убежал. Там их только Арсеньев бы нашел, но его уже расстреляли. Сам виноват: думал что учёного с мировым именем не тронут, -- гордость России…
         Не всем нам суждено стать взрослыми, -- подлый совнарод многим из нас это не позволит, -- но уцелевшие ему отомстят! За всех и за всё!! Не будь я Вещий, если не долго осталось советской мрази холуйство демонстрировать. Сбудется мечта Дрына: «Эх, из пулемета бы-ы… всю мразь советскую»! Недостоин этот народ того, чтобы вонять ему на планете! Будет он истреблен! Мы, огольцы и пацаны, исстребим советский народ, если смелых русских людей в России уже нет! А ежели будет не так, то зряшно кличут меня Вещим…
          И понатуре, наш Олег – как тот Вещий Олег, который был на антисоветских тетрадках. И лицо антисоветское: благородное, как у князя Олега.
                                *       *       *                            
         Небось, с полчаса прошло, как припухаю я в «Зале ожидания». Сижу, как дурак… впрочем, каждый сидит так, как умеет. Неужели надо мной так подшутили? Или про меня забыли?! А я жду… терпеливо. Не зря Граф имел мнение, что
     «Изо всех добродетелей в этом мире хуже всего вознаграждаются кротость и терпение!»

 
     -- Эй, Монтекриста! Не спишь?..  Правильно… Давай-давай на Присягу канай! -- шепчет, заглядывая в «Зал» оголец по кликухе Шатун. Бреду за Шатуном налево от «Бульвара» по «Светлому пути», -- так называется темный коридор перед умывалкой и сортиром на шесть очков. А пойдешь по «Светлому  пути» дальше – там «Конец света» -- перегородка с запирающейся дверью, потому что этот вонючий аппендикс без окна, возле уборной, предназначен не только для хранения ведер и тряпок, но и для одиночного содержания в темноте провинившихся, тогда, когда карцер в прокуренной дежурке занят. А направо от «Бульвара» -- коридорчик, который называется – «Дорога к счастью» и ведет он в столовую. Все коридоры в ДПР называются по кинофильмам. 
          Штрафники, которые в мертвый час полы моют, выносят из столовой «Идолище поганое» -- большой гипсовый бюст Сталина, ставят его в умывалке в раковину, а сами, с тряпками в руках, остаются на стрёме у коридорного перекрестка. На Присягу посторонних не пускают. Если появится воспитатель у входа на «Бульвар» -- проатасят. Кроме Шатуна в умывалке еще трое огольцов: Хан, Америка и глава комиссии Присяжных – долговязый Макарон. Присягая перед ними, я присягаю перед всеми чесеирами СССР! Тут не до смеха: Присяга дополнительная, из-за того, что предыдущую Присягу нарушил. А что за это будет? Но, взглянув на улыбающегося Макарона, я успокаиваюсь: бить по-отечески ремнём не будут. Огольцы посерьезнели и Макарон командует:
          -- Ну-ка хляй с-сюда Монтек-криста! Вот, перед вами, – народный просветитель… А ну, выд-давай обряд по полной норме Прис-сяги!
          Макарон заикается слегка. Ну, раз с обряда начали – значит, не будет «разборки»! На душе становится спокойно. Встаю на табуретку, как на пьедестал, торжественно мочусь на голову Великого Вождя. Не зря терпел перед Присягой. Потом долдоню лозунги, которых в ДПР навалом. Для нашего перевоспитания. А к каждому лозунгу – подначку присобачиваю такую, что любой лозунг, привычно гипнотизирующий миллионы людей, становится, до смешного, глупым. Мы эти подначки все выучили еще к первой Присяге и теперь в каждом лозунге сидит и подначка. А сгальнее, если новую подначку придумаешь. Для начала собственную подначку декламирую:
            «Все лучшее – детям!» Вот например:
              Надежный, как кича, наш де-пе-эр!

     Хмыкнули огольцы – понравилось! А для автора понимание его творчества – дорогОго стоит! Потом я, как из пулемета, барабаню все лозунги подряд с общеизвестными подначками. Знаю, что их Макарон сочинил. Он и настоящие стихи пишет. Красивые, умные. Но, на наш пацанячьий вкус, – очень уж… сентиментальные. Но сейчас не до поэтической критики: захлебываясь от спешки шпарю:
              Шаг влево, шаг вправо – стреляет конвой!
              «Партия – наш рулевой!»
              Сели партийцы народу на спины:    
              «Партия и народ – едины!»
               «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!»,
               И по этапу в Сибирь отправляйтесь!
               Славит себя ублюдочный сброд:
               «Да здравствует советский народ!»
                В концлагерях миллионы людей -
                «Жить стало лучше, жить стало веселей!»

 

        В ДПР-е в каждой комнате и в коридоре –  лозунги. И к каждому лозунгу подначка такая, чтобы лозунг оставался без изменений. Тогда лозунг вызывает в памяти подначку и действие его становится с точностью до наоборот. Огольцы говорят, что это – «ассоциативное мышление». Выдав скороговоркой с полдюжины лозунгов, я начинаю повторяться и спохватываюсь: кажется, лозунги кончились! Но тут вспоминаю про подначку сочинённую Мангустой, которой он со мной поделился. Подначка не обычная, восточная и декламировать её надо с восточным акценом:
                Городской баран, деревенский баран -
                Все попали в один казан!
                И барбаранят на весь улус:
              «Да здравствует союз
                Рабочих и  крестьян!»
      Заржали огольцы – новенькое всегда забавно. Чувствую –  время закругляться и выкладываю «под занавес» свои, только что сочиненные в «Зале Ожидания», стишата:
             Прикатило к нам «Колесо Истории»
             По прогулочной территории.

         Стишок не по лозунгу, а по картинке, но огольцы уже разошлись и ржут так, что дежурный, сгорая от любопытства, заглядывает и просит, чтобы тише ржали, а то уже и на «Бульваре» ржачку слышно.
          Закончен сгал. Спрыгиваю с табуретки, споласкиваю бюст, отдаю дежурным. Теперь – главная часть Присяги – Клятва. Встав на коленки я, вслед за Макаронном, повторяю торжественные слова Клятвы о верности Присяге:
          «Я – чесеир Советского Союза – перед лицом всех чесеиров клянусь, что буду твердо и неуклонно, с оружием и без, тайно и открыто, словом и делом, до последнего дыхания, до последней капли крови бороться за свободу России от власти коммунистов и их приспешников. И если предам я другого чесеира делом или бездействием, под пыткой или проболтавшись, то пусть постигнет меня смерть от руки чесеира! Долой СССР! Смерть НКВД!! Да здравствует Россия!!!»
          Эта присяга – не пионерская игра «Звездочка». Это – на большом серьёзе… Макарон легко поднимает меня с коленок. Сейчас я Клятву подтвержу подписью. Протягиваю левую руку и зажмуриваюсь от предчувствия боли. Хан достает из кармана что-то острое, втыкает в палец. Макарон вынимает из-под рубашки «Подписной лист» -- лист бумаги на котором бурые пятна. Под каждым пятном значёк, значение которого на другом листе. Я делаю отпечаток пальца кровью. Ранка на пальце болит, кровь капает, я ее слизываю – во рту тошнотно солоноватый вкус.
          -- «Клянусь своею кровью, что всегда и везде буду мстить за кровь моих родителей!» – подтверждаю я словами свою подпись под Клятвой под диктовку Макарона. А кровь все капает, -- Хан глубоко ковырнул. Сердобольный Америка находит какую-то замызганную тряпочку, отрывает полоску, бинтует палец. И теперь весь палец болит. Но я вида не подаю… Это – что! В сравнении с огольцовской Присягой, пацанячья Присяга – сгал! У огольцов Присяга серьёзная. Там проверяют на умение любую боль вытерпеть. Чтобы на допросе не расколоться. Не на Вождя там писают, а на крови клянутся. И не по капельке, как у пацанов, а наливают кровь в стакан, разбавляют водой и пьют по очереди. Чтобы быть одной крови, как родные братья. Так братались викинги. В огольцовской Присяге говорится об обязанности нас, пацанов, воспитывать. Уважаем мы огольцов и любим, как братьев старших.
          Присягу закончили вовремя: звенит звонок – подъем. После мертвого часа все бегут в уборную. Макарон доверительно берет меня за плечи и говорит, заикаясь:
          -- Г-гордись званием чес. Нет в России звания п-почетнее, чем звание – враг н-народа! Это звание лучших с-сынов России! Г-гордись родителями! П-помни К-клятву!
          А когда мы выходим из умывалки, Макарон останавливается и говорит:
          -  О к-коммунизме и я м-мечтаю. Но м-молчу об этом, чтобы не помогать тем, кто этой мечтой загоняет народ в рабство. О коммунизме поговорим, когда советской власти не будет. Она – единственное препятствие на пути к коммунизму! П-потомки нам памятники поставят, если освободим Россию от П-партии и энкаведе. Ес-сли с-смогу, с-сам, хотя бы одного партийца или энкаведиста… з-зубами  з-заг-грызу!.. З-за коммунизм! За надругательство над мечтой человечества!!
          «И хотя он произнес эти слова с величайшим хладнокровием, в его глазах мелькнуло выражение жестокой ненависти»                                    
                                       *        *       *
         У «Дороги к счастью» мы останавливаемся. Через открытую дверь столовой слышен гомон дежурных пацанов. Я вспоминаю, что тоже сегодня дежурю. Каждый день тут чистят и моют, но, как это бывает там, где слишком много чистят и моют: полы, столы, двери и окна, скамейки и стены – всё больше зарастают грязью. И шустро шастают по столовой, разбегаясь оттуда по депееру, -- «витамины» -- как называем мы рыжих тараканов, которые самопожертвенно сдабривают нашу постную пищу. Эти жизнерадостные представители депееровской фауны разнообразят не только наше меню, но и оживляют нашу тусклую жизнь. Любители тараканов содержат персональные тараканьи зоопарки. Одни, склонные к азартным играм, придумывают игры и спортивные тараканьи бега, другие, с исследовательскими интересами, ставят опыты по размножению тараканов в неволе, в зависимости от рационов питания. А те, кто склонен к философии и социальным проблемам, наблюдая за жизнью тараканьей, ожесточенно спорят: монархия у тараканов или республика?
           Несмотря на ежедневные уборки, ДПР зарастает грязью и тараканами, но бюст Сталина в столовой сияет от чистоты – споласкивают его часто. А сталинская пышная прическа всё рыжеет… приближаясь к цвету моих волос. Над рыжеющим бюстом Сталина – красный плакат: «Спасибо дорогому отцу и учителю товарищу Сталину за наше счастливое детство!» Трижды в день, перед едой, мы выстраиваемся вдоль длинного стола и, таращась на рыжеющий бюст Вождя Всех Народов, хором читаем этот лозунг. Если базлаешь без энтузиазма, или с ухмылочкой -- вместо шамовки пол пойдёшь мыть! Так что, надо уметь улыбаться вовнутрь себя. Это привычно: советскому лицемерию все со школы обучены. Мне труднее: у меня мысли в соображалку запрыгивают неожиданно, прямо на ходу, а потому и улыбаюсь я некстати, а то -- могу и хихикнуть…
          -- Ты, Монтекриста, мечтать сюда пришел или работать? -- одергивает меня старший дежурный по столовой – оголец Краб. На тряпку! – иди с Капсюлем окна мыть!
          Это хорошо, думаю, что окна мыть, а не посуду… палец-то болит… Краб строг с пацанами, у него не пофилонишь и я спешу забраться на подоконник. Я выше Капсюля и буду окно протирать, а Капсюль тряпку будет мыть в тазике. Настроение у Капсюля лучезарное, как у жаворонка, даже противное дежурство в столовке его не портит. Выжав тряпку, Капсюль запевает мальчишечью песню наших прадедов:
                              Когда я был мальчишкой
                              Носил я брюки клеш,
                              Соломенную шляпу,
                              В кармане – финский нож.
            Я подхватываю разбитной мотивчик:
                              Мать моя -- артистка,
                              Отец мой – капитан,
                              Сестренка – гимназистка,
                              А сам я – уркаган!

        -- Прекратить хулиганскую песню! – базлает Утюг, возникая на пороге столовой.
       -- А какую песню можно петь за работой? – спрашивает Капсюль, изображая глубокий смысл на шухерной физиономии. -- Вы, человек знающий, опытный, подскажите нам за то, а уж мы постараемся!
          Утюг задумывается. Заржавелая чугунная его бестолковка, жалобно скрипя, медленно перебирает репертуар из дремучего абсурда армейских строевых песен. И утюговые запросы не удовлетворяет бредятина совпоэтов для утюгов, чтобы горланили они от подъема до отбоя:
                                      Эй, комроты!
                                      Даёшь пулеметы!
                                      Даёшь батарей,
                                      Чтобы было веселей! 

         
Не вспомнив ничего подходящего, Утюг даёт  ценное, но, несколько, общее указание:
       -- Петь песни из песенника «Советские песни»! Кто запоет воровскую – в кондее допевать будет!
          Уходит Утюг, не дожидаясь вопросов и возражений. А вопрос крутится: а что петь? Радио поёт бездушно барабанные песни советских композиторов. А старинные воровские песни – они для души. И переживут они холуйское советское искусство! Тру я окно и думаю. И все молчат. Гремят мисками, шоркают тряпками, пыхтят, сопят, демонстрируя трудовой энтузиазм.
                   Вихри враждебные веют над нами…
                   Вздрогнув от звонкого дисканта Капсюля, я подхватываю:
                   Тёмные силы нас злобно гнетут

 

         Пацаны оглядываются. Кто с улыбочкой, кто с недоумением. Но задорный ритм песни захватывает и одна за другой распрямляются спины:
                   В бой роковой мы вступили с врагами,
                   Нас еще судьбы безвестные ждут!

 

          Вырвавшись из столовой, песня заполняет ДПР. В дверях появляются пацаны. А вот, и огольцы вливают в песню ломкие баритончики:
                   В битве великой не сгинут бесследно
                Павшие с честью во имя идей,
                Их имена, с нашей песней победной,
                Станут священны мильонам людей!
 

          И мы уже не робкие чесики, мы – коллектив! Волна гордости поднимает меня на гребень и от восторженного холодка кожа становится «гусиной». Стоя на подоконнике, я размахиваю тряпкой в такт песне. Все захвачены грозным ритмом, поют песню  истово, как гимн борьбе! И ДПР содрогается от «Варшавянки», как содрогались от неё казематы царских тюрем. И каждый из нас понимает: это – наша песня! Песня наших отцов и дедов! Все мы – из семей революционеров, погибших в застенках НКВД. Приближается наш долг – мстить за погибших политкаторжан, за революционеров, за интернационалистов и героев гражданской войны! За наших отцов и дедов!! Мстить ублюдочному советскому народу за предательство наших родителей, за ублюдочное обожание энкаведе и вождей. Грядёт наш черед бороться за свободу! Выполним наш долг перед теми, кто погиб за коммунизм! Мстить! Мстить!! Мстить!!! Беспощадно, не ведая жалости!!!
            МЕСТЬ беспощадная всем супостатам, 
            Всем паразитам трудящихся масс,
            МЩЕНЬЕ и смерть – всем царям-плутократам,
            Близок победы торжественный час!

        Последний куплет дважды повторяется и слово «царям» смазывается: кое-кто поет «вождям»! Кончилась песня. Все стоят, улыбаясь: «Ай да мы!»… И каждый чувствует рядом плечи друзей единомышленников. «Святая месть» -- вот что объединяет нас. Месть! – вот смысл нашей будущей жизни! Плечом к плечу стоят и пацаны и огольцы. И лица у всех просветленные, вдохновленные. С такими же светлыми, святыми лицами пели эту песню наши отцы и деды. И под мужественные, суровые слова этой песни:
                Наших сподвижников юные очи
                Может ли вид эшафота пугать?

-- шли на казнь друзья и братья наших отцов! И отцы наши в эти проклятые дни советской власти – тоже шли на казнь с этой песней! А теперь это чесеирская песня! Теперь – наш черед! «Наших сподвижников» -- миллионы! И понимают не только чесики, что песня, убивающая страх, опасна для власти! 
          -- А ну, расходись!... Расходись!!... не мешай дежурным пацанам работать! Ишь, спелись… хвилармония…-- разгоняет огольцов в коридоре Утюг. Но не напористо, а, вроде бы, растерянно. Наверное, думает Утюг, что лучше бы не мешал он петь воровские песни… ближе они к идеалам сталинского общества, чем революционные. А «Варшавянка» -- песня из «Песенника», рекомендованного в ДПР! И Гнус в коридоре возникает. Насупленный. Желваками шевелит под дряблой серой кожей. Но – ни гу-гу! Молчи-ит курва. Понимает, падла вонючая: -- не долго осталось гебухе в страхе народ держать: «Близок победы торжественный час»! Жаль, -- спасёт чахотка эту падлу от виселицы!
                            *    *    *
       
Ночью, после отбоя, зябко скорчившись под грязным, тонким одеялом, я мечтаю. Не о путешествиях и кладах. Мечты мои страшны, кровавы. Я мечтаю стать невидимкой и научиться летать, чтобы и за стенами Кремля ни один вождь не укрылся от моей жестокой кары. С вождями я расправлюсь сам! Никому не уступлю блаженство мести своими руками! Как Граф Монте-Кристо в мечтах я
          «…предавал этих известных и неизвестных людей, повинных в его несчастьи, всем казням, какие могло изобрести его пламенное воображение и находил их слишком милостивыми и, главное, недостаточно продолжительными: ибо после казни наступает смерть, а смерть – если не покой, то, по крайней мере, бесчувствие, похожее на покой.»
          
Приходит сон и уносит меня из злого советского мира в мир сказочно радостных сновидений. Если и забываю я сновидения, все равно, весь день греет душу оставшийся от них комочек радости. Так бывает, когда снится мне жизнь с папой и мамой. Жизнь, когда не было страха. Но сегодня цепкие щупальцы страха и во сне не отпускают душу и снится мне, в который раз! -- всё то же страшное: сперва, -- ничего особенного, -- просто лечу. Летать я привык, -- дело житейское, но сегодня мне страшно и в полёте, но я не могу прекратить этот полёт! Страх поднимает меня против моей воли всё выше, выше… уже дух захватывает от высоты… а, надо мною, вплотную, клубится черная туча, а в ней, в непроглядной черноте, находится Ужас. Внизу, на земле, -- папа и мама. Бегут, взявшись за руки и смеются... как на пляже! Не видят, какая страшная туча над ними!! А из тучи вытягиваются крутящиеся щупальцы, они тянутся вниз, к папе и маме, а я не могу даже закричать! Туча втягивает и меня, она засасывает!! -- вот-вот она совсем меня поглотит!!!… Пытаясь закричать, я напрягаюсь изо всех сил и… вдруг стремительно падаю вниз! И тогда из меня вырывается вопль:
     -- Ма… ма-а! Ма-а-ама-а!! Ма-а-амочка-а-а-а!!!...
 
        Не долетев до земли, просыпаюсь. Подушка мокрая – слёзы. А криком среди ночи у нас никого не удивишь -- все мы тут такие… нервные.    
 

Конец репортажа 4

 

 

 

Репортаж 5.

КОНЕЦ ТАРАКАНИАДЫ

 

Прошло два месяца.
Время – июль 1938 
Возраст – 11 лет.
Место – ст. Океанская.
 

                              «Готовь сани летом,

                              телегу – зимой,

                              а сухари -- на каждую ночь»

                                        (Пословица)

 

            Сгущаются в коридорах тоскливые зелёные сумерки, под цвет казённых вечнозелёных стен. Загустев, сумерки ползут по комнатам, слизывая скучно зелёными языками остатки грустного жиденького света, забытого на подоконниках, медленно уходящим, серявеньким днём. Электричества до ужина не будет, -- сегодня дежурит Утюг, а его в армии научили экономить свет, воду, даже, радио! Кажется, целую вечность барабанят по подоконникам ДПР-а капли дождя в одуряюще унылом ритме. Летний дождь в Приморье называется муссон. Этот дождь не идёт, он стоит. Стоит так долго, что опасаешься: не навсегда ль!? С тех пор, как нас последний раз во двор выпускали, две шестидневки миновали, расквашенные дождевой мокротой, как промокашки в унитазе. Я уже забыл, как играют в чижа или лунки, я готов бессмысленно бегать вдоль забора, как Утюг три года в армии гулял!
          Муссонный дождь, как коллективное чтение «Биографии Сталина»: долго и скучно. Даже хуже: дождь идёт ещё и по ночам. Однако, провидение спасает нас от чтения «Биографии» под мокрые звуки бесконечной капели. С той поры, как Таракан отправил Гнуса на пенсию, чтобы он подлечился,  вернее, чтобы не вонял в ДПР, а подыхал от чахотки дома, воспитатели, как с гвоздя сорвались, – в коллективный запой ударились. Днём и ночью из флигеля, где живут воспитатели, «не то песнь, не то стон раздаётся». Пьют там по черному, не слезая с кроватей. И вечернюю поверку не проводят. Знают: не убежим, -- за родителей опасаемся. И куда бежать? Тут все -- друзья чесики, а за оградой, -- страна советская: враждебная, чужая. Поймают – убьют. Чеса из любой ментовки сразу чекистам сдадут. А как утаишь антисоветское происхождение в СССР, где «Каждый советский человек – чекист!» (Л.Берия) Так на новом лозунге написано.
          Зато, огольцы окончательно взяли в свои руки воспитание пацанов. Занятия «по текущей политике» уже не импровизации, а добротно подготовленные лекции. Даже до меня, туповато рассеянного, дошло, что политика интересна, как закрученный детектив, полный интриг, обманов и крутых сюжетных поворотов. Особенно, если выдать её с юморком.
          В каждое советское учреждение газеты приходят. В ДПР -- тоже. «Тихоокеанскую звезду» дежурный отправляет по прямому назначению – к нам в сортир, «Известия» -- газета для нужника воспитателей, а  «Правду» -- огольцам для политинформации. Огольцы обсуждают газету в своей спальной, а к нам приходит подготовленный «политинформатор», чтобы читать газету с комментариями. И из трескуче пропагандистской, шелудивой газетёнки «Правда» вышелушивается истинная правда: о чем, зачем и почему газета, с таким претенциозным названием, врет. Врёт бездарно, бессовестно, изо дня в день, из номера в номер, противореча и завираясь! А если «лектор» даёт комментарий с юморком, то завравшаяся «Правда» превращается в сборник анекдотов. А бездарно суконный язык газеты только подчеркивает юмор! Вот бы возгордились «правдисты», узнав, что их позорная газета, которую выписывают принудительно, чтобы стенки в сортирах не пачкали, стала самой читаемой газетой в ДПР НКВД  Владивостока!
         После ужина огольцы, по очереди, рассказывают нам содержание книг, которые они читали на воле. Вместе успели они прочитать, по сравнению с нами, пацанами, очень много: все известные книги мировой литературы! Когда-то время от обеда до ужина было заполнено мертвым часом и прогулкой. Сперва гуляли пацаны, потом – огольцы. Но с тех пор, как начался дождь, и дообеденное, и послеобеденное время превратилось в беспросветный «мертвый час».
        Как осенние мухи, бесцельно слоняются пацаны по темным от ненастья коридорам, вялые и сонные, кружась, как заведенные, в заколдованном круге: от спальни до туалета, от столовой до комнаты политпросвета, оттуда в спальню и опять – по тому же кругу! Не жизнь, а стихотворение про попа и его собаку! А дождь барабанит и барабанит по оконным карнизам, не сбиваясь со своего заунывного ритма.
        И кружусь я по этому бесконечному кругу в поисках развлечения. Зря я с Хорьком поссорился… стал он какой-то дерганный… и я – того не мохначе. В школе Мангуста звали Хорёк из-за фамилии Хорьков. Но в ДПР Хорёк облагородился в Мангуста. Олег говорит, что кликуха не должна быть обидной.
       И в спальной тоска висит зелёная, как стены. Кровати не застелены, грязное белье – всё наружу. Вчера на политинформации Краб сказал: «В депеер постельное белье меняют регулярно, только на водку!»  Забравшись с ногами, на койке Капсюля сидят трое пацанов и, под руководством хозяина койки, жалобно тянут печальную, длинную песню, подстать погоде:

 

                                Я чужой на чужбине
                                И без роду живу,
                                И родного уголочка
                                Я нигде не найду.

 

                                      Вот нашел уголочек,
                                      Да и тот не родной -
                                      В депеере за решеткой,
                                      За кирпичной стеной…

           А я удивляюсь живучести старинных песен, сложенных беспризорниками до революции, песен безыскусных, но задушевных. Не то, что советские песни, которые только радио поёт. Музыка в советских песнях бездарно сложная и для профессионалов, а слова – для холуёв советских.
          В комнате политпросвета шумно. За несколькими столами азартно режутся в карты на щелбаны. Карты у пацанов самодельные, нарезаны из обложек журналов «Коммунист». Доступность материала для изготовления карт разнообразит игру: у всех в рукавах запасные тузы. И время от времени в компаниях игроков поднимается возмущенный гвалт, когда в игру выходит пятый, а то и шестой козырный туз! За одним из столов пацаны, сосредоточенно пыхтя, играют в «футбол» тремя конторскими скрепками. Щелчком загоняют одну из скрепок в узенькие ворота противника, а при каждом «ударе», скрепка должна пролетать между двумя другими скрепками.
         На подоконнике, где светлее, пацаны состязаются в чтении журнала «Коммунист» вверх тормашками. С одной стороны – читающий, с другой – проверяющие. Читающий читает вверх тормашками вслух, а проверяющим разрешается только хмыкать одобрительно или наоборот. Один из проверяющих держит над ведром консервную банку с дырочкой через которую вода вытекает. Победитель тот, кто отбарабанит больше текста без ошибок, пока вода не вытекла из банки. Я – чемпион: мой результат – полторы страницы за  банку! Чтобы достичь такой рекордной скорости в перевернутом чтении, я тренируюсь, перечитывая вверх тормашками «Графа Монте-Кристо». Пацаны уважительно расступаются, предлагая мне дать показательное выступление, но я отказываюсь – нет настроения…
         И куда подевался Мангуст!?... Заглядываю в столовую. Там не игра, а спортивный матч. Идет борьба тяжеловесов интеллекта. В борьбе за лавры чемпиона по мозговитости схватились два интеллектуальных титана: Кока и Бука. Судит схватку авторитетное жюри: Кукарача, Пузырь и Мангуст. Остальные – болельщики. Ставка титанов интеллекта высока: борьба идет не на жизнь, а на…  половинку венской булочки, которую, по данным кухонной разведки, дадут к ужину. Кока и Бука – друзья и финалисты единственного в мире чемпионата по запоминанию наизусть «Биографии Сталина». Но только -- наоборот: шиворот-навыворот – с конца, справа налево и снизу вверх! Члены высокого жюри, наморщив от усилия лбы, водят пальцами по строчкам справа налево, а Кока, крепко зажмурив глаза, как сонамбула в трансе, тщательно выговаривает жутковатые звуки, похожие на таинственные колдовские заклинания: «… абок оге илавз ищи равот еын йитрап…» У Буки тайм-аут: он отдыхает, пока не настанет его черед читать. Очередность устанавливает справедливое жюри, оно же беспристрастно фиксирует ошибки и качество произношения звуков. Болельщики заключают пари на щелбаны. Им-то свой скудный интеллект беречь незачем.
           Дверь из столовой на кухню закрыта, но сквозь тонкую стенку доносится громоподобный глас поварихи Тёти Поли. Как капитан фрегата, хриплым басом орёт она на дежурных по кухне огольцов, которые ее беспрекословно слушаются, уважают и, даже, любят, несмотря на ее суровый характер. Огольцы на весь ДПР дрова пилят, колют, печи топят, картошку чистят, хоздела все выполняют. Нам слышно, как Тетя Поля, лязгая конфорками, ставит на плиту сковороду на которой что-то скворчит аппетитно. Сквозь неплотную фанерную дверь проникают в столовую не только звуки, но и упоительно прекрасные ароматы жареного лука и перловой каши. Титаны интеллекта остязаются в невероятно трудных условиях: звуки и запахи, доносящиеся из-за фанерной двери, глушат их нежный интеллект, вызывая слюноизвержение, влияющее на чистоту произношения невероятно вычурных слов.
          Из-за обиды на Мангуста, который, будто шибко деловой, меня не замечает, я покидаю столовую, мысленно благословляя судьбу за то, что хотя бы Тетя Поля не сотрудник НКВД, а работает по найму, а значит – не ворует. И спорит с Тараканом, что продуктов мало дают! Если б не она – мы бы от голода загнулись. После исчезновения Гнуса, весь трудовой энтузиазм воспитателей уходит на то, чтобы, кряхтя, таскать со станции тяжелые чемоданы с водкой и закусью.
         Доставка прекрасного пола менее трудоемка: визгливо хохочущие бабёшки шкандыбают своим ходом, несмотря на сложные метеоусловия: под дождём румяна, помада и другие бабёшечные разукраски смешиваются на опухших мордасах, как краски на палитрах художников. Получаются очень сюрреалистические комбинации. Сейчас у воспитателей временное просветление из-за того, что один из них, «раздолбай Кусок», подзадержался на станции с заветным чемоданом.
       Пока спиртное в пути, воспитатели, опохмелились тройным одеколоном из ларька ВЗОРА и, благоухая друг на друга, возбужденно делятся воспоминаниями о пикантных особенностях «бабцов», которых «перепускали» на вчерашней попойке. Особенно бурный восторг вызывают прелести «стервы Машки». Только унылый Тараканище одиноко сидит за столом, не принимая участия в горячей дискуссии.
         Оплывает со всех сторон Таракан, как свеча догорающая. И щеки, и мешки под глазами, даже брюхо, которое прежде браво шагало впереди него, -- всё уныло повисло. И холеные усы, которые он так лелеял, сникли жалобно, облипнутые семечками какого-то овоща. Как видно, была у Таракана «освежающая маска», -- спал он в овощном салате. От беспробудного веселья на душе Тараканьей чёрная тоска. Чует Тараканище чутьём звериным приближение чего-то страшного и неизбежного…
                    *   *   *
          Многие из пацанов обрадовались, узнав, что сегодня вечернее занятие будет проводить оголец Мотор. Хотя Мотор бравирует тем, что  предпочитает техническую литературу «пустой беллетристике», тем не менее, Мотор может увлекательно рассказать не только про двигатель внутреннего сгорания, но и про Клеопатру, и про Атлантиду. Сегодня беседу Мотор начинает издалека:
          -- Мать наук, это мать и мать и ка!  То есть, – математика. Мудрец сказал: «Бог говорит с людьми языком математики!» Если жисть-жистянка скурвилась в гиперболический конус, только математика определит момент перехода конуса в точку. Для задачки известно…
         Мотор почесывает розовый шрам, рассекающий наискось лоб и бровь. Взирая на этот мужественный шрам, мы,  пацанва, изнываем от зависти, хотя приобрёл этот шрам Мотор не на войне и не в драке. Обожал Мотор машины и механизмы. Удивлялись родители трудолюбию и смекалке подростка, готового ночевать в мастерских автогаража, где начальником работал отец Мотора. Да и как не удивляться, если моторы стареньких полуторок, после регулировки Мотором, тянули, как у новеньких трехтонок! Говорили бывалые шофера: умение-умением, а здесь, -- талант от Бога.
         И все было путём, пока не прочитал Мотор книжку Циолковского про ракету для полета в космос. Сперва решил Мотор осваивать Луну. Из металлолома ракету соорудил, за траекторией Луны проследил, на вершину Орлинки деревянный желоб затащил, закрепил и нацелил на  точку встречи с Луной. И… лоб Мотора украсился великолепным шрамом, отметившим точку встречи оторвавшегося стабилизатора ракеты со лбом упрямого изобретателя! Упрямого, потому что после обретения красивого шрама и горького опыта, Мотор стал собирать другую ракету. Неизвестно, выжил бы Мотор после запуска второй ракеты, мощнее первой, если бы освоение Луны не прервала деятельность НКВД, лишившая изобретателя родителей, заодно, и ракеты.
          -- Итак, шмакодявки, -- продолжает Мотор, менторским тоном, -- что мы имеем для решения задачки которая пахнет керосином, которым керосинит Тараканище и его шобла? Известно, -- наш Таракан не умнее той пары тараканов, которых Пузырь носит в спичечном коробке, чтобы они там, под контролем Пузыря, размножались, хотя оба таракана -- самцы… Но откуда у Тараканища такие лихие деньги? Тот, кто думает, что Таракан наследник королевы английской, тот думает не туда и не оттуда, а совсем наоборот, потому как сотрудники НКВД родственников за границей не имеют. Так как Тараканище в связях с английской королевой не замечен, то киряет он на то, что ворует в ДПР. И надо ему держать в ДПРе статус кво, неизменный порядок, так как любое изменение чревато… 
             Но не сохранил статус кво Тараканище, -- отправил Гнуса на пенсию! Нарушил равновесие. А что делает Гнус, получив почётную пенсию чекиста? Гнус покупает бутылку… Капсюль! Не лыбься плотоядно! Гнус купил бутылку с самыми черными чернилами, а на сдачу попросил тетрадочку в косую линейку. А если кто-то думает, что Гнус потратился на тетрадку, чтобы писать мемуары про свой благородный труд на ниве перековки чесов в сексотов, то тот, кто так думает, только думает, что он думает. Черные чернила и тетрадочка в косую линейку для того, чтобы писать чёрную-причёрную чернуху -- донос на Таракана с право троцкистским уклоном по косой линеечке! Пока Гнус с Тараканом из одной кормушки чавкал, топить Таракана резону не было. Не керосинил Гнус с тараканьей шоблой, но, по наблюдениям тети Поли, хабар сухим пайком тянул в товаре и банкнотах.
         А «с кем поведёшься, от того мандавошек наберёшься», говорится в русской пословице. По подначкам собутыльников, возжаждало Тараканище независимости от Гнуса. Зажать такому гаду путь к кормушке – пикантно, как зажать скорпиона в промежности. Итак, салабоны, при наличии аксиом: Таракан – дурак, а Гнус – мерзавец, -- определение точки экстремума их любви и дружбы – без проблем! С учетом погрешностей, результат вычисления таков: Тараканиада продлится не более двух дней, вернее – ночей, потому что чекисты – твари ночные, активны по ночам. Учитывая малую скорость работы почты и большую загруженность малограмотных работников НКВД  доносами, к концу Тараканиады мы должны быть готовы не сегодня, так завтра ночью. А потому, «во избежание», начинать готовиться надо сегодня. Как только хрупнет Тараканище под «телегой» Гнуса, то мы, огольцы, синим пламенем сгорим, потому как не законно тут сидим с вами, пацанами. По нашему возрасту: «Тары-бары-раздабары, гоп! – пора и нам на нары!» Кому -- в малолетку, а кому – и по лагерям! Таракан нас держит, опасаясь ревизии…
           А вы, пацанва, кому до двенадцати, --  останетесь. Но когда прибудет новая метла – такой тут шухер будет! Кроме шмона под шкуру полезут. Запомните: не было в ДПР разговоров о политике, кроме как о двух Павликах, на предмет восхищения... Как зовут их? Правильно: Морозов и Корчагин. А на политчасе анекдоты травили про баб! Это, -- по умственному уровню чекистов. Кто про Присягу вякнет – всем не жить! А стукачу – в первую очередь! А сейчас марш в спальню – ксивы выковыривать из заначек! Через три минуты – всё сдать мне! Об-наг-ле-ли!... Монтекриста на видном месте куплеты оставляет такие, за которые вышак светит! Все стихи -- в голове! Мы живём в стране, где поэзия оценивается по 58-й статье! Макарон свои стихи в сортире спалил. Говорит, жив буду, лучше напишу! А стихи у него – поэзия настоящая, а не частушки Монтекристы! Да! Всем достать из заначек и принести странички из «Графа Монте-Кристо!»  Книгу Монтекриста соберёт и у себя заначит. Хорошая книга – правильно учит жить, не то, что советские подтиральщики партийных задниц. Корочки со Сталиным на место приклеить! Хватит детгиз изображать!

 

      Пока мы приклеиваем корочки на «Биографии», Мотор развлекает нас рассказами из русской мистики:
       --  … хватает старый дед вурдалачище внучат-упырят, нанизывает на кол, раскручивает…  и-и-и – вжик! -- запузыривает их вслед за всадником!! Если упыренок промахнется, не вцепится зубами и когтями в коня или всадника, то летит он назад, к деду и сам на кол садится, чтобы снова запустится… -- заканчивает рассказ Мотор.
         Пока мы пребываем под впечатлением жуткого рассказа, резонер и скептик – Пузырь, -- уже демонстрирует эрудицию:
     -- И что? И бумеранг летает туда и обратно…                        
     -- Да. Бумеранг так же летает, – вдруг поддерживает Пузыря Мотор, – а ты, Пузырь, расскажи пацанам про бумеранг! Не все, небось, знают, что это за хрень такая!
      -- Ну, это там… -- важно показывает Пузырь в сторону сортира, -- там аборигены водятся… в Австралии так дикарей называют. Они с бумерангами охотятся. Это палки изогнутые. Если бумеранг промахнётся, то обратно он сам вернётся! Не увернёшься, -- так звезданёт, что в башке звенит! – объясняет Пузырь, морщась и почёсывая голову, будто бы он не в ДПР-е всё лето загорал, а с бумерангом по Австралии сигал. Все знают, что Пузырь выдумщик, и некоторые в его рассказе сомневаются, и слегка нервная дискуссия начинается с подначками про выдумки Пузыря и глупость его слушателей.
     -- Хотите покажу, как бумеранг летает? – неожиданно Мотор предлагает.
        Мы, поднаторевшие в покупочках,  понимаем, что сгалится Мотор над нашей пацанячьей наивностью и выдаст он нам прикольчик для гоготухи. В ДПРе бумеранги не водятся. Конечно, для нас Австралия ближе и роднее, чем ненавистная Москва, где вся российская подлянка: Кремль да Лубянка! Хорошо, что это московское западло так далеко: в другой части света, за семью часовыми поясами! Но в нашем в городе и родных китайцев, которые ещё до русских тут жили не тужили, и то -- начисто повыводили, а уж аборигенов, с их бумерангами, НКВД и близко к Владику  не подпустит! Да и что им тут делать? Кенгуру тут в дефиците, есть медведи, да тигры… но, едва ли, кто-то на тигра или медведя с кривой палкой вздумает охотиться… Вобщем, не климат тут для бумерангов!

         А Мотор в библиотечном шкафу шурует делово, будто бы в Австралии, где в каждом шкафу столько бумерангов, как у нас журналов «Коммунист». И достаёт Мотор из шкафа… картонную обложку скоросшивателя. А мы ждем покупочку для ржачки. Молча, загадочно, как Эмиль Кио перед распиливанием женщины, отрывает Мотор уголок от скоросшивателя, подгибает его по краям, кладет плашмя на картонную обложку. Увидев, что гоготуха не предвидится, мы разочарованно ноем:
          -- У-ууу…
          -- Это не бумеранг, а его модель. Я обещал не бумеранг показывать, а ка-ак он летает! Внимание!! – Мотор щелчком по краю уголка ловко пускает уголок в полёт и тот, быстро вращаясь, летит… летит и… полетав над нашими головами, возвращается назад, прямо в руки Мотору! Тут все вскакивают с мест, чтобы  разглядеть это чудо и Мотор отдает его нам, вместе с картонкой, которая превращается в десятки бумерангов, и они, соревнуясь, кружатся, выписывая замысловатые петли по комнате политпросвета.

                                    *       *       *          
           -- Сичас узна-ашь у меня все-все-е-е!! – рычит Утюг и бежит за мной по бесконечно длинному коридору. Больно ухватив меня за ухо, Утюг волоком тащит меня вдоль коридора, чтобы приобщить к кошмарному познанию «всего-всего», которое таится в бесконечности, вылезающей из непроглядной тьмы в конце коридора. Становится страшно и от этого я просыпаюсь. Открываю глаза – спальня. За окном – дождь. Как всегда. Все нормально. И нет Утюга… а какой гад за ухо тянет?!
          -- Вставай же!... – теребит меня Мангуст, дергая за ухо.
          -- Дурак ты, Хорёк! – говорю я несколько нервно. – Мангуста вонючая! И шутки у тебя крысиные! Особенно – по ночам… Звякну щас тебе по башке – враз оба уха отвалятся!! Ишь, придумал – ночью за ухо тянуть… а от этого мне Утюг снится… -- бормочу я и засыпаю, защитив ухо ладошкой.
          -- Ну и сны у тебя! На Утюга за день не насмотрелся? – ворчит Мангуст и тянет меня за нос. – Просыпайся! Гад буду – пожалеешь, коль проспишь! Что твори-ится! Ой-ё-ёй!! 
         Читал я Киплинга: Мангуст – это Рики-Тики-Тави, -- прицепится – хрен оторвёшь… сажусь на койке.
          -- Дуй за мной скорее! – нетерпеливо командует Мангуст.
          -- И-иди ты… раскомандовался!... – ворчу я, но, наступая на шнурки, шкандыбаю за Мангустом в уборную потому, что писять хочу. Ни на какие, зрелища, смотреть я не расположен, так как по ночам все артерии у меня сонные. И смотреть мне нечем: глаза, как у новорожденного котенка, слиплись.
          Странно…  в сортире свет выключен, но светло от света, который падает через зарешеченное окно, с хоздвора… а, ведь, нет электричества на хоздворе! На подоконнике стоят огольцы: Мотор и Краб. Зырят во двор поверх закрашенной части окна. И Пузырь тут. Пристроился у их ног, гудок оттопырил и тоже что-то наблюдает… там, внизу окна, краска соскоблена.
          -- Пузырь, а, Пузырь! –  шепчет Мангуст, – а знаешь, что творится… где-где! -- не нарывайся на неприличную рифму! -- в дежурке! Не-а, не скажу! Жу-уть такая, что словами и не скажешь…
          Хитрость Мангусты срабатывает. Любопытный и доверчивый Пузырь оставляет свой наблюдательный пост и убегает выяснять: что за жуть в дежурке? Я и Мангуст поочередно припадаем к дырочке. Три автомобиля вряд на хоздворе стоят. Яркие конусы света от автомобильных фар прорезают осязаемо плотную черноту ненастной ночи и упираются во флигель воспитателей. Сверху, из мрака, низко нависшего над хоздвором, как сквозь маленькие отверстия огромного чёрного сита, сыпятся серые капельки ко всему равнодушного дождя. Попадая в лучи света, капельки внезапно вспыхивают, превращаясь в бриллиантики, но, тут же, гаснут в маслянисто поблескивающей черноте луж под колесами автомашин. Мельтеша туда-сюда и обратно, как ночные мотыльки в лучах света, суетятся, приехавшие из Владика, бойцы НКВД. А временами лучи света гаснут, упираясь в степенно шествующее по двору начальство, которое выделяется среди бойцов, большими выпуклостями, закругляющих их начальственные организмы.
          -- Видишь Мордоворота, --  указывает Мангуст на самого опузенного, -- его персонально на эмке сюда притаранили! А бойцов -- на полуторке. А автозак для кого?? Секёшь?! – Мангуст возбужден так, что не в силах стоять на месте и переступает с ноги на ногу, будто ему пописать приспичило.
          -- И-иди ты!! – От догадки у меня дух перехватывает. – Неужто – за Тараканом!?
          -- Три ха-ха! В таком шикарном авто всем воспитателям места хватит! -- злорадно предполагает Мангуст. А по «Бульвару» топот слышен: это, почему-то не опасаясь дежурного, Пузырь мчит, топая, как африканский носорог.
          -- Пацаны-ы!!– от нетерпения еще в коридоре верещит Пузырь, – сгорел Утюг и дыма нет!! -- Тюк-тюк-тюк-тюк! Разгорелся наш утюг! Там в дежурке с винтарями сбралось полно бойцов!... – Импровизирует Пузырь на мотив куплетов из кино «Веселые ребята». И радуется так, -- даже нимб сияет над головой Пузыря! – Тюк-тюк-тюк-тюк!...
          -- Ша, пацанва! Засохни! Устроили кино «Три поросёнка»… – шикает на нас Краб. – Если от визга поросячьего ещё кто-то проснется – всех повыгоняю!
           Возбужденно сопя и толкаясь у дырочки, я, Мангуст и Пузырь поочередно зыркаем, как из флигеля выводят наших воспитателей и они исчезают в недрах пёстрого кузова на котором весело закручена надпись, не без энкаведешного юмора: «Услуги на дому». Воспитателей шатает, мало кто из них понимает, куда их ведут. Кто-то пытается допеть песню недопетую... ещё не зная, что это – последняя песня в его жизни! Лебединая…
      Видно, до поздна киряли, а проспаться им не дали… Твердо прошагал солдатским шагом хмурый и трезвый Утюг, взятый с дежурства. Последним, топая тяжко, как статуя Командора, шлепает по лужам Таракан. Обвисший и оплывший, перепуганный и растерянный, глупый рыжий Тараканище…
       -- Спёкся Таракан… -- злорадно комментирует Мангуст.
          Я молчу. Сколько раз мечтал я о страшных карах для Таракана, а сейчас стало жаль его. По сути – глупый он деревенский увалень, которого история втянула в страшную машину: ЧК, ВЧК, ГПУ, ОГПУ, НКВД…
        Хлопнула за Тараканом дверь автозака. Завершились его чекистская карьера и нашей «Тараканиады» долгая эра! Натужно взвыв мотором и выдавив из берегов глубокую лужу в воротах, выехал со двора тяжело нагруженный автозак «Услуги на дому». Вслед за ним, разбрызгав ту же лужу, лихо громыхнула кузовом пустая полуторка: бойцы остались в ДПР-е. Осталось и начальство, во главе с Мордоворотом, который среди остальных, как орангутанг в компании мартышек. Морда у Мордоворота агрессивная, как у гориллы в брачный период. А голосок, хотя и тонкий, но повелительно барственный, -- начальственный. Орёт он на всех, как шимпанзе, которого самка бортанула. Гнусаво пронзительные вопли его разносится по ДПР-у. Наблюдая в дырочку за ним, Мангуст задаёт риторический вопрос:
          -- Интересно, им чины по фигуре дают, или они пузо отращивают, чтобы чину соответствовать?..
          Бойцы собрались в дежурке, закурили. Едкий сизый дым пополз и вдоль «Бульвара». Шофер эмки устроился кемарить на сидении и выключил фары. Хоздвор погрузился во тьму. И дождинкам уже не суждено, хоть разочек, бриллиантово сверкнуть, перед тем, как упасть из непроглядного мрака ночного неба в зловещую черноту луж…
    -- Финита бля коммедиа… -- по французски выражается Краб. И, спрыгнув с подоконника, включает свет в уборной. Смотреть больше нечего. Но и спать уже не хочется. Обмениваемся предположениями о том, «что день грядущий нам готовит».
       Вдруг, -- лязг запора! Быстрые шаги вдоль «Бульвара»!! Мы организованно выстраиваемся в ряд над ячейками, изображая большой культпоход по малой нужде. Дверь в уборную распахивается. На пороге – невысокий круглолицый энкаведешник с тремя кубарями в петличках. Молодой, но уже закругленный животиком,
          -- Вы чего тут делаете?
          -- Мы тут пи-и-исаем… -- пискнул Пузырь.
          -- И давно… писаете? – интересуется старлей, покосившись на окно во двор. Мы молчим, сосредоточенно созерцая кругленькое, как у пчелки, брюшко старлея. Старлей почему-то поворачивается ко мне и я рефлекторно вжав голову в плечи, закрываюсь рукой от оплеухи. Старлей хмурится. Почему-то покраснев, рявкает начальственно:
   -- Мар-рш на место!
      Мы разбегаемся по спальням, а вслед несётся грозный рык:
   -- Р-р-распустились!!
      Понятно, -- понарошку рычит. Уж такой у начальства ритуал общения… А молодые толстяки, обычно, добродушны и миролюбивы,  потому, что в детстве им было трудно драться, а убегать – тем более…
                                  *       *       *
          На рассвете просыпаемся от топота и громких команд в коридоре. За окнами серое ненастье. Но капли по подоконнику не стучат. Неужели, дождь закончился? Двери в спальню заперты и пацанов не выпускают. Кто-то ворчит из коридора:
      -- ПотЕрпите! Никуда ваш сортир не денется!
          Проснувшиеся пацаны ёрзают и ноги держат крестиком. А в коридоре матерятся конвойные – огольцов торопят. Во двор выводят.
      -- Прощайте, пацаны! – Это Вещий Олег мимо нашей двери прошагал.
      -- Ау! Чесики! Не поминайте лихом! – это Америка весело топает… и сегодня, небось, улыбается… он такой: коль придётся, -- он в гробу улыбнётся! 
      -- Гуд бай, аборигены! – это мудрый Мотор…
         А Макарон молча прошаркал… он застенчивый.
         Вывели огольцов во двор. Выпустили нас из спальной. Мы прилепились к глазку в уборной с видом на хоздвор, оцепленный бойцами НКВД. Командует Мордоворот с тремя шпалами в петличках. Огольцов построили. Заезжают два автозака. На одном написано -- «Фрукты», на другом – «Мясо». Выкликают огольцов по фамилиям, загоняют в фургоны. В «Мясо»: Вещего Олега, Макарона, Мотора, Америку, Скифа, Хана  и Кэпа. Им по шестнадцать. А огольцы, которым шестнадцати нет, по энкаведешной систематике дозрели до кондиции «Фрукты». Интересно, а как называют автозаки НКВД для перевозки тех, кому до двенадцати? «Цветочки»? Или уже «Ягодки»? Увезли  огольцов. Печальная пустота заполнила ДПР: не стало у нас умных, добрых старших братьев.
      -- А к чему сортировочка по разным автозакам? – думает вслух Мангуст в спальной, куда вернулись досыпать. – Кича во Владике одна… А вдруг у авто со смачным названием «Мясо» маршрут на природу -- на Вторую речку?
       -- Иди ты! Типун тебе на язык! – сержусь я и, отвернувшись от Мангуста, заворачиваюсь с головой в одеяло. А сам с тревогой думаю о том же. Конечно, Мангуст фантазер, но чекисты – твари его изобретательнее. Ни один нормальный человек до такого не додумается! И погружаюсь я в пучину размышлений на не весёлую темочку: «Молодым везде у нас дорога». Про кичу, про зону, про забавы садистов, пьяных энкаведистов, при умерщвлении людей. Обычно, такие размышления постепенно переходят в радужные мечты о побеге из ДПР-а с помощью шапки невидимки, найденной среди хозтряпок, или же, с помощью дара левитации, который  внезапно открылся бы у меня. А мечты постепенно перемешиваются со сновидениями…

 

Конец репортажа 5

 

 

 

Репортаж 6.

КОЛОБОК И БУМЕРАНГ.

 

Прошла ночь.
Время – июль 38 г.
Возраст –11 лет.

Место – ст. Океанская.
 

                         «И покатился Колобок по лесной дорожке»

                                                                       (Сказка)
 

           Грубо, резко обрывает сон самая противная команда, изо всех команд, придуманных человечеством:
    --  Па-а-адъё-о-ом!!!
         После умывания, новые воспитатели выстраивают нас на «Бульваре». Появляется  круглолицый старлей, который нас ночью из сортира шуганул.
          -- Здравствуйте... – говорит старлей и…  озадаченно морщит лоб. Небось, не может допетрить: как ему нас обозвать? Не товарищи мы, не граждане не пионеры, а «загадка природы», -- по классификации Мангуста. 
          -- Мы – вражий помёт… -- тихо подсказывает Капсюль, который из-за маленького роста стоит с края, а потому рядом со старлеем. Старлей напрягает извилины, морщится, в поисках нужного слова:
          -- ЗдорОво, пацанЫ!
          Мы заулыбались, не поднимая голов: кажется, не плохой мужик старлей, хотя и энкаведешник. А старлей, розовея кричит:
        -- Чего набычились?! Под зэков хляете?? Шмакодявки! Почему – руки за спиной?? Руки – по швам! Выше гОловы! Р-равнение на середину! На меня смотреть! Да не так испуганно! Я старлей, а не Бармалей! Пацанва, эй! – гляди-ко веселей!
Я начальник СДПР-а – Антон Фёдорович.
          Говорит новый начальник весело, нажимая на буквочку «о», как горошком сыпет. Страх перед новым энкаведешным начальством проходит, а когда он командует:
      -- А нуткО, пацанята, раздевайтесь-кО до пОяса! --
то осмелевший Мангуст «пускает пробный шар» для обнаружения чувства юмора:
      -- А сверху, или снизу… до пояса?
          Старлей хохочет:
       -- Сверху, пацанва! Сегодня пороть не буду!!
          На душе посветлело: старлей юмор понял, значит – человек. А хохочет, значит -- добрый. Раздеваемся, предстаём во всей красе: ребра – наружу, кожа – в серых пятнах от грязи и розовых от расчёсов.
        -- Та-а-ак!... – не многословно, но конкретно излагает впечатления Антон Федорович, вышагивая вдоль строя и поглядывая на наши запаршивленные антитела (антисан, антипед, даже – антисовет… ские) 
         – Э-эк!! – энергично заканчивает старлей комментарий, дошагав до начала шеренги, где уныло возвышается Дрын – самый длинный и тощий. – Ну, антисанитария!! Как вы тут от эпидемий не вымерли…  динозавры?? – вопрошает Антон Федорович, обращаясь, вероятно, в околоземное пространство. Но, так как, туда же устремлён продолговатый организм Дрына, то Дрын, считая, что вопрос к нему, отвечает:
       -- Микроб от грязи сдох…  тут ему не климат!
          Антон Федорович смеется и, ладошкой нарубая из воздуха вертикальные ломтики, заявляет:
          -- Все-всё-всё! Копец лёгкой жизни! А человеческую уж я вам устро-ою! Сегодня же! Задам такую головомойку – запомните! Некогда разговоры разговаривать! – и крутанув ладошкой ломтики воздуха, завершает речь: -- Точка!
         Как известно, внутренние органы, человеческие и государственные, создают дерьмо. Поэтому, с удивлением, обнаруживших жемчужное зерно в куче навоза, наблюдаем мы за бурной деятельностью Антона Федоровича. Из-за маленького роста, опузенной поясницы и, как по циркулю, аккуратно круглого лица, кажется, -- весь он закругляется. А так как его округлость неуемной подвижностью сопровождается, то с ходу клеится к нему добрая кликуха: Колобок.
        И фигурка Колобка замельтешила по депееру, искря энергетическими разрядами команд. Впервые мы увидели чекиста, который не ворует, не убивает, не пытает, даже не пьянствует, а делово крутит десятки хлопотных дел. И успешно! Свой кабинет он устроил в дежурке. Там телефон и вид на хоздвор. Судя по телефонным звонкам, ему знакомы все конторы и деловые люди Владика, на которых он, тут же, с шуточками, переваливает часть своих забот, а те уступают его напористости, обаянию, а то и обещанию познакомить с каким-то полковником НКВД, с которым все избегают знакомства.
        Удивительно, как порядочный и толковый человек оказался среди чекистов, а не среди зеков!? Вот уж, как говорится, – не туда попал! Непрерывно трещит телефон, а во двор одна за другой заезжают автомашины, груженые досками, трубами, ящиками… Как из-под земли появляются рабочие: электрики, сантехники, плотники… Бойцы НКВД что-то разгружают, перетаскивают. Появляются санитарные фургоны: с красным крестом и, даже, с зеленым!…
          -- Только пожарных машин не хватает… -- комментирует Капсюль. Но суета на хоздворе соответствует даже не пожару, а, скорее, концу света. Врачи, медсестры, сантехники, дезинсекторы, чекисты и электрики… -- все бегут-бегут, прыгая через лужи, ищут кого-то и что-то и снова бегут. Натыкаясь друг на друга, тащат с места на место тюки, коробки, свёртки, как на картине «Последний день Помпеи». А тут ещё, для сходства с картиной, – задымила, как Везувий, котельная, извергнув дым из трубы, дверей и окон! Через пару часов баня отремонтирована, пар из нее рвется в небо: не баня, -- гейзер вулканический!
                      *        *        *
         Начинается обещанная Колобком головомойка. Так как моя фамилия на букву «В», я попадаю в первую подгруппу. Как первопроходцам, ей достаются самые трудные испытания. Начинаются они с того, что раздеваемся мы, почему-то, не на скамейках в банной раздевалке, а в  холодрыге двора, на занозистых досках. Оттуда, голышом, бледные, как травинки из погреба, обезжиренные, как после соковыжималки, и скукоженные, как сухофрукты, от прохлады ненастного дня, -- унылой чередою шествуем по настеленным досочкам. На пороге бани нас, как джин из арабской сказки, ждёт кошмарный санитар из дезотряда. Весь волосатый, но лысый, а бородатая будка – будь бу-удь! Такую будку нервным детям до шестнадцати показывать – ни-ни! – спать не будут. В левой ручище амбала – ведерко с бурой жижей, а в правой – такая кисть, которыми дома белят. Макая кисть в ведро, рычит амбал:
        -- НогЫ! шырршЭ!! дЭррржы!!! – И, по дартаньянски, ловко делает выпад, попадая каждому точно меж ног, смачно протаскивает кисть через промежность, а после дважды шлепает кистью по кумполу, слева и справа – брызги по сторонам!
        Потом сидим мы и чешемся в бане в клубах пара, как ангелы в облаках, а, вместо арф, по тазикам барабаним. И была бы мировая сгалуха, коль не одолела проруха: срочно выковыривать из носа, ушей, рта, особенно, из глаз, едкую всепроникающую жижу, которой нас щедро окропил амбал. Через пару минут такой жизни Пузыря осеняет догадка, что эта жижа из арсенала новых БОВ, (боевых отравляющих веществ), и впервые испытывается на чесах!

          А сантехники и чекисты, тем временем, вместо решения извечного рос­сийского вопроса: «Что делать?», зациклились на другом актуальнейшем российском вопросе: «Кто виноват?» Жаль, что такие интересные вопросы решаются не до, а после окропления нас БОВ!! По­тому как вопросы эти потому, что горячей воды в бане вдоволь, а холодная из крана не течёт по причине распространён­ной в российском климате: трубу для холодной воды… спёрли!
        Но тут при­бегает Колобок и сразу решает заскорузлые российские вопросы, пообещав пересажать одних за саботаж, других за ротозейство. Окрыленные такой перспективой, сантехники и чекисты дружно объединяются и разматывают пожарный шланг для подачи холодной воды.
         Теперь мы имеем возможность долго и старательно размазывать по своим тощим антителам необычайно прилипчивую, вонючую жижу. И чем больше размазываем, тем сильнее резкий керосиновый запах. Даже те пацаны, которые избегали умывания по утрам, теперь по десять раз намыливаются. Каждый готов оторвать себе хоть голову, хоть всё то, что промеж ног тилипается, только поскорей бы от щипучей вонищи избавиться, потому как дальнейшая жизнь, со столь мощным керогазовым букетом, становится бесперспективной, да ещё и огнеопасной.
            Измученные чистотой, распаренные, усталые, одни раньше, другие позже завершая тяжкий банный труд, спешат в прохладную раздевалку, в предвкушая райское блаженство заслуженного покоя. Но! Физкультпривет! «Покой нам только снится!», -- как написал поэт. Все попадают в хитрую медицинскую ловушку.
       Раздевалку перегородили барьерами из шкафов. Да так, что путь «к свободе и покою» лежит сперва через болезненный укол в спину, потом через измерения роста и веса, через прослушивание, простукивание и заглядывание врачей во мрачные недра не только уха-горла-носа, но и такие, куда кроме медиков никто не додумается заглянуть. А на выходе из западни, пара эскулапов, склонных к сюрреализму, раскрашивают лишаи и болячки разноцветными жидкостями и мазями: зелеными, красными, коричневыми.
          И какой везунчик изрек: «все проходит»? По моему жизненному опыту, неприятности чаще прИходят, чем прОходят и самая вредная часть их остаётся. После хождения по медицинским мукам, нам, в ожидании одежды, предоставляют возможность полюбоваться друг на друга в таком экзотическом виде. Стоим, поёживаясь, грустно вздыхая: то ли ещё будет?! Наша красная кожа, горящая от избытка горячей воды и жестких мочалок, щедро раскрашена разноцветием примочек и мазей. Сочетанию таких удивительных цветовых гамм вусмерть обзавидовались бы все краснокожие, выходя на тропу войны…
        -- Я -- Великий Чингачхук -- Мудрый Змей!! – с присущей ему скромностью, торжественно заявляет Пузырь, едва очухавшись после укола. В подтверждение своей заявочки, он слюной размазывает по телу зеленую жидкость горизонтальными линиями и становится похож на того зеленого тигра из резины, которого, к ужасу мамаш, продавали в магазинах в нагрузку к розовому симпатяге – плюшевому крокодилу «Тотоше».
          -- А я – делавар! Я – делавар!! – верещит Капсюль, примыкая к Чингачхуку.    
          -- И мы хо-хо! – а не ху-ху! Мы тоже делавары! – солидаризируются его соседи по отсеку из шкафов, изображая красной мазью черепах повсюду, где мазь намазана.
          -- Улю-лю-лю-лю-лю-лю-у-у-у!!! – пронзительно визжит дружный хор последних могикан по Фенимору Куперу.
          -- Уху-ху-ху-ху-ху-ху-ху-у-у-у!!! – завывают, будто бы голодные вурдалаки, гуроны из другого отсека, изображая волчий вой по Майн Риду.
          --  Ёхо-хо-хо-хо-хо-хо-хо-о-о-о!!! – грозно отвечает из дальнего угла племя ирокезов молодецким кличем, который они слизали у викингов «Рыжего Эрика». А их боевая раскраска из зеленых и красных полос, придает им сходство со светофорами. В общий хор вливаются боевые кличи команчей, сиу и других племен не известных Фенимору Куперу и Майн Риду. Но до снятия скальпов дело не дошло: услышав завывания сразу всех индейских племён, бегут со всех сторон встревоженные чекисты и медики, а впереди всех – любопытные сантехники. По удивленным, возмущенным и встревоженным возгласам, которые издают они, понятно, что никто из них не читал Купера и Майн Рида.
          -- Шо вас – кипятком ошпарило??!  (это – сантехники)
          -- Что, с ума посходили??!  (это -- медики)
          -- Какая муха вас укусила??!  (это –  дезинсекция)
          -- Кончай бузу, гадёныши! (а это – чекисты).

         Наконец-то, приносят одежду. Но не нашу, на которой каждая пуговичка родная, а казенную, серую, приютскую, одинаковую! Пацаны разревелись… Ведь единственное, что связывало нас с той, прошлой жизнью, это – одежда. А ведь та жизнь и была у нас единственной жизнью, в отличие  от сегодняшней, о которой только и спросишь как в еврейском анекдоте: «А разве это жизнь?» Ведь в той жизни были у каждого из нас папа, мама, дом…
        Да как не расплакаться, если отобрали ту одежду, где каждый стежок, пуговичка, тщательно заштопанная дырочка впитали тепло заботливых маминых рук, шивших и чинивших эту одежду! Где теперь ласковые мамины руки? Где ты мама, мамочка!??  С исчезновением нашей одежды, оборвалась последняя ниточка, тянувшаяся из той, домашней, жизни и исчезло последнее напоминание о том, что действительно была та жизнь, ставшая теперь не реальной, как позавчерашнее сновидение.
          Чекисты и остальные зеваки, глазеющие на нас, как в зоопарке, небось, ожидали увидеть наши бурные восторги с восклицаниеми здравиц советскому народу и вождям, одаривших нас этой одеждой. Не понять советским ублюдкам, неприязнь к этой казенной обновке. Конечно же, думают они, что это – наша антисоветская испорченность. Все мы – не просто дети, а «классово чуждые», да ещё и «социально опасные»! За это советские люди ненавидят нас, как и мы их. Знаем мы, что они о нас думают, но не знают они, что мы о них думаем! Ништяк! – узнают… Не долго осталось гордиться ублюдкам «классовой ненавистью к врагам народа»!
         А тут выныривает дама из комиссии наробраза. Клуха из золотого фонда советской педагогики. Вся -- в ярких разукрасках, от волос до ногтей. Только одно в ней своё, природное: дура она натуральная! Была ещё в детстве эта курица дура-дурой, и, с тех пор, хорошо сохранилась. Даже юмор не усекла в нескладухе Копчика:
      -- А у вас фигура, как фигура!
          а внутри вы просто ду… шевная тётка.
        Приняв эти слова за комплимент, клуха, старательно вытаращила на нас густо нарисованные глазёнки, выразительные, как канцелярские кнопки. Театрально изобразив неистовый восторг на рыхловато оплывшей физиономии, засюсюкала слащаво, как реклама баночного повидло:
          -- Ой, -- прелестные костюмчики! Какие вы в них хорошенькие! Правда, мальчики, вам они понравились? А это – забота о вас Партии и советского…
          -- Подавитесь вашим шмотьем говённым! – не выдерживает Дрын. – Вы нам законную одежду верните! Она наша!! Не имеете права… -- подергиваясь от рыданий, Дрын швыряет свою новую курточку на грязный пол. Он же нервный… только мы знаем, какой он бывает.
          -- А ну, подбери и выстирай! – рявкает чекист.
          -- Сколь волчат ни корми -- всё в лес смотрят, -- вздыхает пожилой сантехник.
          -- Да… колы б моим малЫм забесплатно таки кустюмы б давалы… -- мечтательно говорит рабочий с пилой.
          -- Какая черная неблагодарность!! – надрывно во всю мощь мелКодраматического таланта изрекает многозначительная дура от передовой советской педагогики, покачивая шестимесячной завивкой и поджимая узенький, как щель для монет, накрашенный ротик.
          -- А за что мы должны кого-то благодарить? – внешне спокойно интересуется Пузырь. Но я вижу: нервы у него, как струны: тронь – зазвенит! – За что  благодарить-то? – повторяет Пузырь, -- за то. что у нас забрали родителей, школу, свободу и выдали арестантскую форму? 
          Да-а… умеет сказать Пузырь. Аж завидки берут… Вот же – вся толпа заткнулась. И наробразиха язык прикусила и удалилась, гордо покачивая широкоформатными полушариями.
         Да подавитесь вы своим шмотьем и заботами! Оставьте нас голышом и не кормите! Только пап и мам верните! Пусть они о нас заботятся! Вот они-то – наши, а не вы – совнарод -- мордва, чуваши! Подумал я так, но не сказал. Лучше всего языком владеет тот, кто держит его за зубами. И все промолчали. Понимают: слово не воробей – промолчишь и не вылетит. Только зыркнул Дрын на чекиста так ласково, что чекист отступил от него на пару шагов: «… а что там на уме этого длинного гадёныша?..  вдруг – укусит?! Вот же, -- и двенадцати нет, а сразу видно: зверь, лютый враг народа… социально опасный! Расстреливать бы таких – без мороки!»
       А Капсюль  дрыновскую курточку поднимает, споласкивает под краном и, демонстративно подпрыгнув, на Дрына вешает, как на вешалку:
      -- Пусть, -- говорит Капсюль, -- наверху, повисит, подсохнет… там ветерок… погода получше! Все улыбаются. И Дрын – тоже. Единственный пацан, которого Дрын любит, даже слушается – певучий, не унывающий коротышка Капсюль. Давнишняя у них дружба…

          А когда оделись все, то ахнули, потому что стали мы в этой одежде такие одинаковые, что не только друг друга, а самих себя узнавать перестали. До чего же убивает индивидуальность одинаковая одежда! Мы совсем, -- как насекомые… даже страшно! Страшно терять индивидуальность!!
        А в спальной ожидает нас еще одна горькая потеря: исчезли матрацы и всё то, что там было заначено. Навсегда исчез наш общий любимец – «Граф Монте-Кристо»! Мелкие, дорогие пацанячьему сердцу предметы исчезли вместе с нашей одеждой, а то, что было покрупнее –  с матрацами… Остались мы в одинаковых оболочках, без индивидуальных вещичек! -- мураши мурашами!...
                       *       *       *                
          После таких потерь было бы несправедливо, если бы судьба не одарила нас каким-нибудь чудом. И свершается чудо! Это -- обед. Не обед, а пир! Как в сказке! Потому, что всего вдоволь. До отпада. Апофеозом пира было предложение тети Поли выдать добавку желающим!! Все ложками застучали по мискам. Желающими были все, а такие, как я, и не по одному разу! Но всем хватило, и все ощутили забытое блаженство, когда брюхо так набито, что по-буржуйски оттопыривается!

      Сегодня «мертвый час» оправдывает своё зловещее название. После двух (у меня трёх)-кратного пробуждения, мытья в бане и обильного обеда, спим мы в чистых новых постелях, без вшей, как убитые. Не известно, сколько смогли бы мы ещё так проспать, но воспитатели, наэлектризованные энергией Колобка, ровно через час энергично поднимают нас и сонных снова выстраивают на «Бульваре».
        -- Ну и жизнь… не поспишь… -- ноет  Мученик, который обычно пребывает в двух ипостасях: либо спит, либо хочет спать, и уверен в том, что самая интересная часть жизни – это сон и сновидения. Сны он запоминает и целый день истолковывает с вариантами, как его бабушка научила. Не смущает его то, что варианты не стыкуются, а то имеют и противоположные значения. После толкования своих снов, Мученик приступает к толкованию снов всем желающим.

          -- Как пообедали? Как аппетит? Всем ли хватило? А животики  не прохватило?.. – сыпет на ходу вопросами  Колобок, катаясь взад-вперёд по «Бульвару». В ответ мы галдим вразнобой что-то восторженное.
       -- Ша, пацанва! Теперь будете сыты всегда, каждый день! У меня правило: «Сначала – хорошее питание, а потом – воспитание!». Так меня мой батька воспитывал!
          Обозрев выпуклости Колобка, убеждаюсь: хороший батька у Колобка – правильно воспитал! 
         -- Продукты дают по детдомовской норме. А сейчас вы лопали сверх нормы: то, что в бане было спрятано. И одежда, которая числилась, как выданная, тоже там оказалась… Но постельное белье, по два комплекта на каждого -- корова языком слизнула! Пришлось заказывать. А о домашней одежде – не горюйте! Сожгли её в котельной. Вши лопались, как гранаты -- треск стоял! Ветхая ваша одежонка, да и повырастали вы из нее! Что, всю жизнь хотите по одной одёжке протягивать ножки? И тараканы шкурки меняют!
         А мы -- люди государственные: что дадут – то и одеваем. Я техник строитель. Работал прорабом. Вызвали в органы, дали форму артиллериста, говорят: «Важна не форма, а содержание! В какой форме не строй светлое будущее, от того оно светлей не будет!» Вот, по одёжке я протягиваю ножки!
 

           Заложив веснущатые ладошки за широкий командирский ремень на выпуклом животике, по-домашнему уютный Колобок вперевалочку дефилирует перед строем.
       -- Итак, пацанва на сегодня обсудили дела. Теперь – на завтра. К первому сентября организуем детдом. Учиться будете и работать. Во флигеле будут мастерские. Учителей со станции будем возить. Я договорился… -- Взглянув на часы, Колобок прерывает себя на полуслове: -- Точка! Хватит разговоры разговаривать! В столовой следователь вас ждёт. Будут вызывать по одному. Ждать в комнате политпросвета… на пра…о! Ма-арш!!
          В комнате политпросвета новый воспитатель начинает занятие с изучения… «Биографии Сталина»! Эту б книжку в медицине применить, как рвотное! – очень полезная была б книжка.
                            *       *       *
        Вскоре меня к следователю вызывают. По алфавиту. А куда исчезли те, кто до меня!? Почему не вернулись??... Наверное, их пытают?!! И я не то, чтоб мандражу, а, как пишут в романах, -- волнуюсь. Первый раз в жизни на допрос иду… не привык. Ништяк! Ни в чём не признаюсь! Фигульки на ругульки! Главное на допросе – повторять вопрос, приставляя частицу «не» к  глаголу. Как уличить того, кто НЕ видел, НЕ слышал, НЕ знает, НЕ думает!? А Граф Монте-Кристо на эту тему думал конкретно:
             «И клянусь Богом, что я скорее дам себя убить, чем открою хоть тень правды моим палачам»!

         В столовой – следователь и воспитатель. Следак за столом – моло-оденький, небось, самый младший лейтенантик с одиноким, сияющим от новизны, малиновым кубиком в петличке. Небось, только что из юршколы. А воспитатель, густопсовый чекист, возле окна сидит, широко распахивая гнилозубую пасть в зевоте. Скользнул по мне сонно равнодушным взглядом и отвернулся. Противно ему на меня смотреть. Он умственным делом занят: мух на стекле пальцем давит. А зачем он тут? Младшего лейтенанта охраняет, чтобы мы не обидели? Зряшно это – младших в ДПР не обижают. В общем, ежу понятно, -- никто на меня наганом стучать не намерен. Ишь, как вежливо приглашают на побеседовать:
          -- Чо топчешься? Куда потащил табуретку? Ну, бестолочь! Сядешь ты где-нибудь, или – нет?  Тут сиди!! Сел?? Та-ак… лады. А теперь куда на табуретке поехал!??
        Значит, пыток не предвидится. Скучно от такого допроса. А я стойкого Компанеллу изображать намылился. И вопросы задаёт следак, -- глупее не придумаешь:
          -- Кто приходил к воспитателям? Бля?... ты поаккуратней выражайся!...  откуда такие слова знаешь, сопля!? Говори: жен-щи-ны! А ты заметил, что они похожи на переодетых мужчин маленького роста? Как япошки… А чем они занимались?
    -- А я что, свечку держал?
    -- Почему на вопрос отвечаешь вопросом!?
    -- А разве, что?
        Воспитатель, рыкнув, приподнимается:
    -- Ах, ты, корррмушка мандавошечная!
        Следак жестом останавливает его. Допрос продолжается:
    -- Ты слышал  разговоры про мины? А про яды? А что в ДПР говорят про Ватанабе? А про Крутова? А что ты думаешь про воспитателей? Сколько раз говорить, чтобы не выражался словами полового значения! Где ты таких слов нахватался? От воспитателей?? Не может быть!
       -- Значит, дар природы прицепился… – вздыхаю я.
           Читает вопросы следак по списочку. Если осмысленно отвечать на такую бредятину – через минуту опупеешь. Но добросовестного младшего лейтенантика, похоже, не интересуют мои ответы. Протоколы допросов у него отпечатаны под копирку и начальством одобрены. Да и какое значение имеют наши показания, если все воспитатели, которым, для разговорчивости, перед каждым вопросом ножку от стула, или горячий электропаяльник в задницу вставляли, сразу же «чистосердечно вину признали». И раскаялись во всех, ещё до их ареста, под копирку напечатанных злодеяниях!? А как в НКВД допрашивают, нам об этом Гнус рассказывал с удовольствием и о-очень подробно! Так, что у него чахоточные слюни текли!
         Наш допрос – пустая формальность. Чтобы «Дело» было толще и работа органов заметнее. Задаёт вопросы добросовестный младший лейтенантишко, по списку вопросов, который лежит перед ним. А папка открыта и мне туда заглядывать о-очень интересно! Пока следак очередной вопрос вычитывает, я успеваю из папки что-нибудь прочитать. На табурете я близко к столу подъехал. А вверх тормашками я читаю быстрей, чем по-нормальному. Машинописный текст читать легко, но времени на это мало, -- я успеваю выхватывать отдельные фразочки из общего текста, разделенного на крупные абзацы:
          «… контрреволюционная организация  создана по прямому заданию секретаря ДВК Крутова…»
          «… по согласованию с японским консулом Ватанабе…»               
          «… шпионско-вредительская организация, входящая в состав правотроцкистского заговора…»
          «… подготовлены диверсии по уничтожению матчасти и личного состава Тихоокеанского флота…»
          «… активная шпионско-вредительская деятельность по созданию условий для поражения СССР в предстоящей войне с Японией и отторжение ДВ Края от СССР…»
         Тут я и об осторожности забываю! Следак, перехватив мой взгляд, захлопывает папку. На моем лице -- искреннее огорчение: не дали дочитать! -- а как лихо закручено!! Где недотёпе Дюма до такого!?
       -- Пш-шел отсюда, гадёныш! Вооон!! – нервно говорит мне следователь. Я вздыхаю и столовую покидаю, обескураженный холодным прощанием. Не я напросился к нему в гости, не я приставал с дурацкими вопросами… ай-я-я, -- не вежливо!
           «Но ни одно из чувств, испепеляющих душу графа, не отразилось на его бесстрастном и бледном лице. С тем же убийственным хладнокровием и ужасающим спокойствием граф Монте-Кристо вежливо простился».
          
 -- Канай в спальню!! – летит мне вслед указание воспитателя. Ни ознакомиться с протоколом допроса, ни подписать его мне не дают. Наверное, за всех пацанов распишется воспитатель. А, быть может, эти протоколы еще позавчера подписаны? Ведь допрос чекистам нужен, чтобы наслаждаться пытками! Святая инквизиция тоже любила пытать, но она протоколы заранее не писала. И как бы попы из инквизиции не вызверились на Кампанеллу, а, все-таки, они же оправдали его, потому что, цитируя Библию, доказал он на суде даже бестолковым попам, что поступал так, как учил Иисус Христос! А в НКВД могут сперва расстрелять, а протокол допроса потом напишут. А что сперва: расстрел или допрос? – разве это главное? Главное, для НКВД не доказательство вины -- все признаются! Главное – арестовать. Поэтому арестом руководит Мордоворот с тремя шпалами, а следствие ведёт младший лейтенантишко!
          Когда в спальной собралось более десятка пацанов, мы, вспоминая вопросы следователя, понимаем, что огольцы ошиблись, предпожив, что донос Гнуса будет о воровстве. Гнус написал политический донос, который в НКВД «сориентировали» в струю с огромным делом первого секретаря ДВ края Крутова, сделав Таракана и его собутыльников шпионами японской разведки! Едва ли знал полуграмотный Гнус об японском консуле Ватанабе. Но для того, кроме палачей, в НКВД содержится штат сочинителей, которые заложили Таракана в крутую японо-шпионскую кашу под названием: «Дело Крутова – Ватанабе», заранее оформив протоколами допросов этот шизоидный бред: будто бы воспитатели  приносили в чемодане не водку, а мины и яды и приводили в ДПР не пристанционных потаскушек, а переодетых японских шпионов и до утра прятали их во флигеле. А япошки визжали там не по русски! Даже, -- не по человечьи!! И какой-то самурай, в глухую полночь, тоскуя по матери-родине, рычал на страшном самурайском языке: «ах, ты сук-ко, ах, ты…  я-ать, ах ты ё…! – ёп-пона ма-ать!!!»…  Это подслушали и сообщили сексоты -- «случайные прохожие». А во ВЗОР-е все прохожие «случайные» -- все «случайно» обучены подслушивать и слышать только то, что написано в протоколе! И воспитатели, как один, охотно признались, что по заданию Ватанабе, именно Таракан и Утюг хотели уничтожить Тихоокеанский флот! Корабли – минами, краснофлотцев – ядами. А остальные воспитатели, -- только на шухере… а потому всё подписывают, каются, и на любой срок соглашаются, только бы не «вышку»!
           Нормальный человек, прочитав одну страничку такого «Дела», сразу поймёт, что писал его буйный шизик под крутым киром. Но где он -- нормальный человек в стране советской, где этот шизоидный бред брызжет бешенной слюной от каждого журналиста, писателя, поэта, композитора. От генсека до доярки! Из каждого мозгодуя и черной тарелки репродуктора! От каждого обрывка газетного листа и с тетрадного листочка, на котором первоклашка корявыми буквами, высунув от усердия язык, пишет донос на правого троцкиста -- соседа по парте справа. И пустолайный донос Гнуса попадает в резонанс с шизофреническим бредом самого гигантского дурдома, разметнувшегося на шестую часть планеты!!... Сработал гнусный донос Гнуса, да еще как!! Загремело Тараканище с кодлой по чистой пятьдесят восьмой! Не будут Таракана и его кодлу судить за кражу нашего шмотья, потому что воровство и пьянка – это ловкая маскировка шпионов под советских людей. Ведь, каждый не ворующий, а потому и не пьющий, подозрителен: а чем же он занимается после работы? Сидит, небось, и думает… Ага -- ду-умает! – вот она, --  контра! Советские люди не думают!!
                          *   *   *
          Во время наших споров о судьбе тараканьего кодляка, Пузырь начинает бурно пузыриться от зарождающейся внутри его организма идеи. Пузырь всегда непредсказуем, как  пирожок с повидло: неизвестно когда и с какого конца из него что-нибудь выпрыгнет. То – что-то сверхзаумное, а то, -- дурь ошеломляющая. Но всегда – что-то неожиданное! Вот, и сейчас, пузырясь от озарения, как всплывающий кверху попкой Архимед, Пузырь собирается осчастливить своих отсталых современников глобальным открытием мирового значения:
          -- Пацаны-ы… я новый закон природы открыл!
          -- И-и-иди ты…-- скептически отношусь я к такой сенсации, зная, что Пузырь из тех зануд, которые любого учителя запросто доводят до умопомрачения своими озарениями, вплоть до гениальных открытий в таблице умножения. Но некоторые, более доверчивые, интересуются:
          -- Да ну-у! А какой закон?... – Не каждый же день в ДПР открываются новые законы природы!
          -- Да просто -- закон, как закон… обыкновенный: Закон Бумеранга! -- изнывая от скромности, присущей гениям, комментирует  Пузырь, как можно равнодушнее, а сам ёрзает копчиком по спинке моей кровати от нетерпения обнародовать озарение.
          -- Чиво-о-о??? – удивляются, закосневшие в своей отсталости, современники Великого Пузыря.
          -- Бу-ме-ран-га!! Что тут непонятного? – начинает пузыриться Пузырь, досадуя на консервативность мышления замшелых своих современников.
          -- Да ты толком объясни, -- урезониваю я распузырившегося Пузыря, -- великих первооткрывателей человечество не всегда сразу понимает!
          -- А вы слушайте и не перебивайте! – с досадой восклицает Пузырь и, облокотившись локтем о спинку моей кровати, принимает позу снисходительного пророка, озаряющего путеводной идеей человечество, блуждающее во тьме невежества. И не то – от сознания важности речённого, не то – для большей доступности для нас, недотёп, формулирует свой закон Пузырь нараспев, как гимн научному прогрессу:
          -- Че-ем сильне-е бросо-ок бумера-анга, те-ем с бо-ольшей си-илой возвра-ащается о-он обра-атно!
          -- Три ха-ха! Тоже мне – зако-он! – фыркает ехидный Мангуст. Назови-ка свой закон: «законом кирпича… подброшенного над дурной башкой Пузыря»!
          Пузырь чувствует, что неблагодарное человечество его недооценило и авторитет первооткрывателя закона мироздания падает стремительно, как кирпич…
          -- Да-а… -- снисходительно отвечает Пузырь, не теряя достоинства, присущего мыслителям, -- конечно, тебе, эмоционально недоразвитому, дать кирпичом по балде и хва… дело-то не в названии закона, а в действии… да не перебивай! Ведь, из этого закона следует, что чем сильнее советская власть наносит удар по кому-нибудь, тем сильнее получает ответный удар по тому же месту. Вот, пример: сперва коммунисты расстреляли буржуев, живших на этих дачах. И поселились тут, а бумеранг вернулся и…  бац! -- коммунистов расстреляли чекисты! А бумеранг снова возвращается и… бац! бац! – по чекистам! Таракану с кодляком, – пожалуйте, автозак подан! А бумеранг всё кружится, кружится… жу-жу-жу… это тебе не кирпич одноразовый! Это –  всесоюзный закон природы… Во!!
          -- А точно… говорил же Таракан, что донос – дело чести, доблести и геройства… и поехал по доносу… -- размышляю я вслух.
          -- «Не рой яму ближнему своему…» -- начинает излагать Мученик заповедь, усвоенную от религиозной бабушки, но его перебивает Капсюль, затараторив:
          -- «Не рой яму – повредишь кабель!» -- это мы проходили… Тут Дрын затыкает ладошкой словоизвержение из Капсюля и, заикаясь от волнения, говорит:
          -- Ребя! Р-раз ч-чекисты д-доносы на с-своих с-строчат, значит, энкаведешкам – к-кранты? А? По з-закону… бум-бум… бум… -- раздраженно махнув рукой, Дрын умолкает. Капсюль коротенький, импульсивный, говорит и действует стремительно, не думая.  И мыслишки из него выскакивают коротенькие, шустрые, как пули из короткоствольного браунинга. Капсюль и сам не успевает понять то, что натараторит. А у длинного Дрына мыслЯ, прежде чем вылететь наружу, долго разгоняется в его продолговатом организме, а, вылетев, каждое слово бьет со страшной силой, как пуля из Длинного Карабина Соколиного Глаза. Но не успели мы оценить догадку Дрына, как в дискуссию вторгается Мангуст, жаждущий реабилитации за «эмоциональную недоразвитость».
          -- Эх, вы! Узко думаете! Не видите, что это не сам закон, а его частный случай! Надо думать про весь СССР, а не только про НКВД!  Это в самой советской власти заложен закон самоуничтожения! Бумеранг не при чем! Советская власть уничтожает тех, кто ее создает! Петрите!? Я читал про животных, которые, родившись, съедают родителей, как корм! Но советская власть – кровожаднее! И уничтожает тех, без кого потом жить не сможет! Съедая себя, она самоуничтожается!! Судьба Тараканья – частность! Да, лес рубят – щепки летят! Но не на щепки надо зырить, а на лес! На фига его рубят?? Чтобы щепки летели?
       -- Точно! Восклицаю я, перебивая Мангуста, – лес рубят – щепки летят, а бревна гниют!!  Это – дубовый закон советской власти! Дело не в том, что она по своим бьет, а в том, что она без этого не живет! Потому как, без свежей крови эта власть гниёт! Это мертвая власть, как тот… во-во – вурдалак! Если кровь не будет пить – сразу, тут же, будет гнить! Нужна вновь и вновь власти советской свежая кровь! Страх нужен для такой власти, чтобы все покорились такой напасти!!
        Мангуст соглашается. А грустный Пузырь идёт и на свою койку, ложится, а внутри себя ещё пузырится и лоб морщит. Жаль ему безвременно зачахнувший «Закон Бумеранга». 
          -- Не грусти, Пузырек, не печалься, -- утешаю я его, -- законы природы действуют и тогда, когда их не открывают. Действуют даже без названия. Мудро сказал Дрын: «кранты НКВД!» А по какому закону кранты, -- да разве ЭТО важно?! Кранты и баста!!         
          Спорят о чём-то пацаны, а я качаюсь на растянутой сетке своей койки и радуюсь, что нашел хорошее название для советской власти: «власть вурдалачья». Как сказал Граф Монте-Кристо:
          «Иные мысли родятся в мозгу, а иные в сердце».

Конец репортажа 6.

 

 

 

Репортаж 7.

ПОБЕГ.

 

Прошел месяц.

Время – август 1938

Возраст – 11 лет.

Место – ст. Океанская.

 

«Если бежать, так уж бежать по всем правилам, честь по чести»

(М. Твен. «Приключения Гек. Финна»)

 

           -- У-у-ух! – замирает душа в полёте! Через пару секунд восторга -- а-ах!!! -- обжигающий удар о поверхность воды! А полёт, ещё более удивительный, продолжается в глубине залива! Озорно щекотнув вдоль тела холодком струящихся пальчиков, море нежно сжимает меня в объятиях прохладной глубины, где пляшут солнечные блики, причудливо искривляясь на каменных глыбах, устилающих дно.
          Блаженствуя в невесомости, парю над шевелящимися водорослями, над рыбами, которые испуганно шарахаются от моей тени, над делово озабоченным крабом, который неуклюже корячится, боком перелезая через скользкий камень. Как во сне, медленно плыву в иллюзорно расплывчатом мире, любуясь причудливыми змейками света. На суше свет льётся, сверкает, брызжет, но струится и змеится он  только в воде, -- в фантастически не земном мире, где цвет и форма предметов меняются непрерывно, появляясь из зеленоватой прохладной мглы и исчезая в ней. Удивительный мир зыбких форм и причудливого света, мир, в котором всё непостоянно, расплывчато и так волнующе таинственно!
            Но нарастающее желание вдохнуть глоток воздуха, напоминает, что пора покидать этот волшебный, как сновидение, мир, -- загостился я тут. Моё свободно парящее тело, напрягается, прогибаясь, и устремляется вверх, подгоняемое взмахами рук и толчками ног. Вверх! Скорее вверх!! -- туда, где бледно голубая граница подводного мира пузырится и комкается от волн, пробегающих по поверхности. Еще несколько удушливо тягучих секунд и… фр-р-р!!! -- пробив грань меж мирами воды и воздуха, моя голова, как пробка, ошалело выскакивает в другой мир – мир яркого, синего неба, ослепительного солнца, незыблемых очертаний причала, рыболовных сейнеров и вкуснейшего голубого воздуха!
        --  Во-лош-ин-ни-ков! – скрипучим голосом старательно коверкает мою фамилию воспитатель педагог по кликухе Кризис. А я перевожу дыхание, с сожалением расставаясь с упоительно голубыми и горько солеными воспоминаниями о прошлогодних купаниях в «Ковшике» -- причале рыбфлота.                                              
          
-- Интересно, из какой грёзы ты вынырнул -- такой изумлённый? Расскажешь? Нет? Тогда рассказывай о культуре в царской России… к доске иди!... да поскорей! -- торопит меня Кризис, потому что видит, как Мангуст шепчет скороговорочкой:
    -- Поэтов на дуэлях чпокали, писателей чахотой кокали…
       Я отсигналиваю ладошкой: «Отвянь! Сам знаю!», потому что не только знаю урок, но и умею правильно рассказывать: велеречиво, не конкретно, с обилием общих слов. Таков язык советской исторической науки. Но Кризис, вроде бы,  не слушает бредятину, которую я пережевываю, подражая языку учебника. Взгляд его устремлен через зарешеченное окно, за забор с колючкой, туда, где сияет дивный приморский август. Задетый за живое невниманием Кризиса к моей исторической эрудиции, я умолкаю и, стоя за его спиной, разглядываю его веснущатую лысину, которую безжалостное время протёрло и простёрло на полголовы.
              С беспощадностью человека, умудренного одиннадцатилетним жизненным опытом, думаю я о том, что сорокалетний Кризис не просто потрепан жизнью, а заношен ею до состояния СБУ (слишком бывший в употреблении). Неестественно желтое лицо Кризиса задумчиво и печально. Быть может, вспоминает лето далёкой дореволюционной юности, когда стоял он на пороге мореходки, мечтая стать морским волком – капитаном дальнего плавания? А если бы тогда Кассандра показала ему картинку из его будущего? Например – день сегодняшний… И почему жизнь такая злая? Зачем сильные, отважные мужчины и прекрасные, нежные женщины, становятся карикатурами на самих себя: перекособоченными скелетами, небрежно вставленными в неуклюжие футляры из собственной потрёпанной кожи,  неряшливо помятой и с истекшим сроком годности. Зачем люди, по привычке, как надоевшее платье, много лет донашивают своё тело? Зачем живут?...                                                   
          -- Кончил? Садись… очень хорошо… -- тихо говорит Кризис, не отрываясь от своих мыслей. Гордо иду на место довольный собой и Кризисом. Садясь, бдительно проверяю ладошкой свой стул: а что успели подложить под мой зад коварные мои современники? У пацанов настроение праздничное. По результатам учебы, сегодня более полгруппы пойдёт купаться на Амурский залив! «Не все течет, но кое-что меняется» изрек однажды Кризис. С тех пор, как в дождливую июльскую ночь с хоздвора ДПР выехал автозак «Услуги на дому», многое изменилось у нас, но, увы, не раз… Колобок продержался в ДПР три шестидневки и исчез  внезапно. Уехал во Владик, -- и… точка! – как закруглял он свои фразочки. Скорострельность НКВД на корню пресекла все его реорганизации. Но и за три шестидневки Колобок успел сделать больше, чем все его предшественники и последователи вместе взятые, которые стремились к выполнению Первого закона Ньютона: сохранению покоя! Погорел Колобок по доносу воспитателей, которым трудно было служить при честном и энергичном начальнике с беспокойной душою прораба, а не ленивогог и злобного гебиста.
         Прав Дрын: самоуничтожается НКВД. Самоуверенно злобствуют чекисты днём, а по ночам жалобно скулят на ушко раскормленным женам, дрожа от страха под украденными тёплыми одеялами, на наворованных кроватях, в присвоенных квартирах… Всё то, что они нахапали – чужое, временное, случайное, а неминуемая гибель своя, закономерная и навсегда! А чего ради? Ради этого барахла?!! Строчат доносы чекисты друг на друга, выслуживаются перед начальством, выпендриваются преданностью Партии и ненавистью к её врагам, изнывая от предположений скверных, но верных о том, что и на каждого из них тоже кто-то строчит донос.
          Строчат доносы днём, а по ночам покрываются холодным пОтом от леденящего душу страха, услышав шум автомобильного мотора. С утра злобно стучат кулаками, по столам и головам арестованных, а ночью испуганно вздрагивают от хлопнувшей двери в подъезде. Строчат, стучат и вздрагивают… вздрагивают, стучат и строчат. А вместо расстрелянных чекистов, появляются другие, ещё более злобные от лютого страха, сосущего под ложечкой. И доживем ли мы до того благословенного дня, когда последний чекист, выкарабкавшись из под горы наворованного шмотья, настрочит донос себе и на себя, чтобы тут же самому «приговор привести в исполнение немедленно»!
           Трудно обвинить человека в антисоветчине, если он не говорит,  не слышит, не видит, и даже кукиш в кармане показать не может!Глухонемой и слепой паралитик – идеальный советский гражданин, конечно, если в прошлом он нигде не жил, не участвовал а, в идеале, – не имел родителей, живших до семнадцатого года! Самозародился по призыву Партии в унитазе на Лубянке!
        А для доноса на Колобка ничего не надо было придумывать. Если человек что-то делает и других беспокоит, то тут шаг и до вредительства! Разве не чувствуется антисоветский душок Колобка, если хотел он создать для нас, врагов народа, условия, как в детдомах, где содержат детей «друзей народа», как называют уголовников? Жаль, поговорить-то с нами не успел он – всё было: «некогда разговоры разговаривать»!
        Остались от Колобка добрая память для наших душ и купания в Амурском заливе для наших тел. Рядом с ДПР есть участок берега, огороженный забором, там хранятся лодки «ВЗОРа НКВД». Это место выбрали для наших купаний. А чтобы никто не удрал по пути к заливу, водят нас в сопровождении нескольких воспитателей из тех, кто шустрее. Да и куда среди дня бежать по ВЗОРу, где живут только сотрудники?
        У воды мы раздеваемся догола, а одежду складываем рядком. В воду заходим и выходим по команде, а воспитатели за нами следят и с берега, и из лодки, со стороны залива, чтобы пацаны далеко не заплывали. А, ведь, мы на море выросли! -- нам бы поплавать наперегонки и на дальность, нам бы понырять с высоты, а не мокнуть на мелководье! Но и такое купание – наслаждение! Окунёшься в океанскую водичку – как на воле побывал! Долго потом слизывают пацаны вкусные, как свобода, соленые кристаллики океана, осевшие на беленьком пушке около рта…
          После исчезновения Колобка купания разрешили только тем, кто хорошо учится. А это кто? В отличие от женского большинства педагогов, не подозревающих о том, что у пацанов, кроме тела, бывает душа, Кризис понимает, что пацан может выучить учебник наизусть задом наперед, но никогда не прочитает его так, как надо, если это без интереса. С девчонками проще: им скажут, что надо выучить, -- они и учат, не думая: а на фиг? Так они устроены природой: с низким уровнем скепсиса и высоким чувством ответственности. А с пацанами – не так. Прежде чем научить пацана, надо изловить душу его. Ведь, перед учителем сидят не пацаны, а их бренные оболочки.
             Оболочки эти невинно таращат глаза на учителя, а души пацанячьи, в мечтах, мчатся по прерии на взмыленных мустангах, качаются по волнам океанов на палубах пиратских шхун, спускаются в таинственный мрак подземелий древних храмов… И феминизированная педагогика, безуспешно перепробовав на пацанах все дамские штучки (т.е. методики), приходит к выводу: пацаны – тупые, зловредные создания природы и учить их – полная безнадёга! По мнению учителок, Песталоцци – это псевдоним девочки, которая родилась с педогогической книжкой под мышкой.
        Новый начальник ДПР имеет кликуху – «Мираж». Потому что никто не уверен: а бывает ли он на самом деле? -- так как живёт и работает во Владике. А ДПР-ом заправляет старший воспитатель по кликухе Рогатый, похожий на Гнуса угрюмостью и бесцветно равнодушным взором свежезамороженной трески. А главная достопримечательность Рогатого -- шишки на рано лысеющей голове. Никола Мученик божится: это рога прорастают! А остальные воспитатели, как воспитатели -- с нормальной энкаведешной педагогической ориентацией и твёрдо знают, что Карл Маркс и Фридрих Энгельс это не муж и жена, а четыре разных человека. Особняком ото всех держится в ДПР, замещающий всех учителей, зав учебной частью, интеллигентный Кризис, который на чекиста ни с какого бока не похож. Как Маугли в стае обезьян!
      История интересна в романах Дюма, Вальтера Скотта, Конан Дойля… Там -- коварные интриги, кровавые сражения, горячая любовь, лютая ненависть. «Коварство и любовь» определяют судьбы королей и народов. Но это – в тех книгах, которые учителя истории презрительно называют «беллетристикой» и советуют не читать. Потому что, по марксистской науке, историю делают «не Бог, не царь и не герой». а безликая, как вошь, народная масса. И рулит историей СССР Великий Вождь. И осталась от истории только «Биография Сталина»!
          Кликуха к Кризису прилипла без вариантов. Такая же скрипучая, как он, а словом «кризис» в  называет он любое событие до семнадцатого года. Но сам Кризис – мужик нормальный. Без кондея обходится и никого из нас ни разу не ударил! Из-за купаний, мы и без колотушек учим на совесть любую скукоту и бредятину. С каждым днем отличников всё больше. Но и отбор на купания всё строже. За любое замечание – лишение купания! А это – хуже карцера.
        Горько соленые волны Амурского залива -- маленькая, но родная частичка  Великого океана, на волнах которого качались корабли командоров романтичной эпохи открытия планеты! Нет в мире океана романтичнее Великого или Тихого! Потому-то и становится так желанна свобода после соприкосновения с горько соленой водой океана. Тем более, если ты находишься не на цветущем, необитаемом острове, как Робинзон, а на замусоренном участке территории ВЗОР НКВД, отгороженном забором с колючкой даже от общей тюрьмы – Сесесерии! Людям сюда «вход воспрещен» и гужуются тут только чекисты!
                *   *   *
        В этой загородке пришла в мой рыжий кумпол такая шедевральная идея побега, которой вдрызг обзавидовался бы Граф Монте-Кристо! Графу – что!? – сквозанул из замка Иф, а там – хоть трава не расти! А мне о родителях думать надо и пацанов не лишить бы купаний. Значит, надо подорвать так, чтобы побега не было, но и меня в ДПР – тоже. У Дантеса, будущего Графа Монте-Кристо, подготовка к побегу была примитивней некуда:
          «Большие начинания должны приводиться в исполнение безотлагательно»

         
 Это для того, чтобы долго не думать, а то передумаешь. И я притыриваю из хозтряпок рваную, длинную майку. Если ее связать между ног – получится спортивное трико, как у борцов в цирке. Свернув майку, сую в карман. А перед обедом нас, счастливчиков удостоенных купания, выстраивают на хоздворе. Нетерпеливо переминаемся с ноги на ногу, поглядывая в солнечную августовскую лазурь неба, не замутненную ни одним облачком. Наконец, долгожданная команда:
          --  На пра… о! Ша-агом… ырш!!
              И тут на крыльцо выскакивает дежурный воспитатель:
          -- Сто-о-ой!!
          -- Приставить ногу! 
          -- Кому я поручил цветы полить? А?? – спрашивает дежурный. У меня – мурашки по коже, не смотря на августовскую жару. Это ж – мне!! Мне поручил дежурный полить цветы! Поручил, мимоходом, в коридоре, я подумал, что он тут же забыл… угораздило же меня попасть ему на глаза… и дело-то плевое – пробежать по комнатам с ведерком… а я с Мангустом заговорился! А теперь – прощай купание! А вместе с ним – прощай побег!? А что завтра будет? – заполошно кружатся бестолковые мысли…
          -- Я ка-аму по-ру-чил цветы полить?? – закипает на крыльце дежурный.                        
          --
Мне поручили, Игнат Василич! Я позабыл… простите… я обязательно полью… -- тараторит Мангуст, неожиданно выскакивая из строя. Дежурный удивленно смотрит на Мангуста, но срабатывает эффект одинаковой одежды. Да и какая разница ему -- над кем куражиться?
          -- А купаться ты не позабыл пойти? А? – изиздевается дежурный. – А ну – иди поливай! Сейчас же!! Заодно пол помой в дежурке! Это укрепит память!
         Худенькое лицо Мангуста морщится: на глазах -- слезы. Он единственный знает, что сегодня видит меня в последний раз. Поэтому выскочил из строя вместо меня… Когда нас повели, я оглядываюсь и вижу: улыбается Мангуст, вытирая слезы. Машет мне ладошкой. Сердце сжимается: неужели… навсегда?! Но уж теперь, после жертвы Мангуста, пути назад не будет!
          На берегу, пока все раздеваются, я бросаю свёрнутую майку в кучу мусора, а одежду кладу в ряд со всеми и – в воду! Дождавшись, когда лодка с воспитателями зайдет мористее купающихся и воспитатели в лодке забазлают на тех, кто далеко заплыл, я брызгаю водой на пацанов, которые рядом. В ответ поднимается туча брызг и, под их прикрытием, я ныряю и утяжеляюсь камнем: до пирса –  метров пятнадцать! Не каждый столько проплывёт под водой! Но я это умею: каждое лето ловил у причалов «Рыбфлота» крабов и морских ежей! А зимой, в школе, тренировал дыхалку: сидел на уроках, затаив дыхание и, стараясь не заспешить, считал в уме до сотни. Но, иногда, увидев, моё напряженное, до покраснения, лицо, учителка прерывала мою тренировку и просила выйти из класса, опасаясь, что я воздух испорчу…
    
           Сперва я ухожу под водой на глубину, удаляясь от берега. Потом плыву вдоль берега к пирсу, определяя направление по водорослям: под водой наклон дна не виден -- кажется, дно во все стороны поднимается. Я думал, что ослаб в ДПР-е, но уже под водой я, как и Граф,
          «…с радостью убедился, что вынужденное бездействие нисколько не убавило выносливости и ловкости, и почувствовал, что по-прежнему владею стихией, к которой привык с младенчества»
        
Но тут чувствую я, что по времени уже должен увидеть опоры пирса, а… а их нет! Одна за другой уходят драгоценные секунды… мне не хватает воздуха!! Я задыхаюсь!!!... В голове – паника: промахнулся мимо пирса -- плыву в море!!! Инстинкт требует: бросай камень, всплывай, пока в сознании!!! Ему, инстинкту дурному, плевать на то, что вокруг горькая тихоокеанская вода…  инстинкт пытается разжать стиснутые зубы, заставитьвдохнуть хоть что-нибудь, вдохнуть взахлеб, полной грудью… вдохнуть!... Однако, тренировки  по воспитанию воли не прошли даром, и
          «К тому же страх, этот неотступный гонитель, удваивал силы»…
     
Но, в ту минуту, когда уже готов я уступить инстинкту и всплыть, я вижу расплывчатое пятно -- опора пирса! Ухватившись за осклизлую опору, обросшую водорослями, укрываясь за ней, я судорожно, со стоном и хрипом, глотаю воздух. В глазах мелькают «черные мухи» от недостатка кислорода, а нужно снова нырять к следующему пирсу, метрах в десяти от этого...
          «Дантес только перевел дыхание и снова нырнул, ибо больше всего боялся, как бы его не заметили».
         
До следующего пирса ближе и плыть проще – по прямой. Никогда не приходилось мне так тяжело нырять, да ещё два раза подряд. Из-под второго пирса я вижу, как воспитатели, щедро раздавая шлепки и матерки, выгоняют пацанов из воды: двадцать минут купания заканчиваются… Теперь внимание воспитателей поглощено пацанами, мелькающими туда-сюда и воспитателям не до того, чтобы, природой любоваться и по сторонам смотреть. Перебегая на карачках, укрываясь за лодками, лежащими на берегу, я спешу заползти в примеченный ранее сарайчик с дверью, косо висящей на одной петле. Я предполал: раз есть сарайчик, то там будет и хлам, среди которого можно затыриться. Но, увы, сарайчик пуст! Только неопрятная куча хвороста-плавника и каких-то деревянных обломков, видимо собранных на берегу на дрова, лежат посреди сарайчика.
        А меня зовут! Я слышу крики!! Меня хватились!!! Первая заполошная мысль – самая глупая: залезть под кучу плавника посреди сарайчика. Поранив ногу ржавым гвоздем, перепачкавшись в пыли и мазуте, я расстаюсь с этой мыслью и спешу соорудить маленькое укрытие из обломков досок и тяжелой коряги, лежащей за кучей хвороста у противоположной стенки.
            Вспотев от спешки и страха, нахватав заноз в разные части организма, через несколько минут, я забираюсь вовнутрь своего убежища и, задвинув за собой корягу, замираю, скорчившись в три погибели. Зато, я имею сюрприз маленький, но приятный: щель в стенке сарая, через которую я наблюдаю за тем, как меня ищут.
           Воспитатель, по кликухе Баклан, бегает по берегу, заглядывая под лодки, лежащие на суше. Больше всего лодок лежит между пирсами, так что, ему там еще долго заглядывать… Почему-то до сих пор я не подумал, что в сарайчик тоже могут заглянуть – слишком далеко сарайчик… Двое других воспитателей идиллически медленно плавают в лодке там, где мы купались, задумчиво глядя за борт… А еще один, в тельняшке, собрав пацанов в кучу, усадил их на гальку и кружит вокруг, не сводя с них глаз, как уссурийский тигр возле кабанчиков.
           Заглядевшись на пацанов, я теряю из вида Баклана. Вдруг слышу торопливые шаги у самой двери сарая. Замираю, дрожа в укрытии, которое, кажется, вот-вот развалится от моей вибрации. Быть может, пробежит мимо?… Кр-р-рах!!! – с треском отлетает последняя дверная петля на двери сарайчика, и с таким же треском проваливается моя глупая надежда на то, что в сарайчик не заглянут… Тут уж я, как Граф:
          «Он собрал все свое мужество и затаил дыхание, он горько сожалел, что не может, подобно дыханию, удержать стремительное биение сердца.»
        Мои глаза со страху зажмуриваются, я перестаю не только дышать, но и видеть. Только слышу, что Баклан в той же последовательности, как я, знакомится с достопримечательностями сарайчика: вбежав с яркого света, Баклан спотыкается о деревянный брус у двери, и, потеряв равновесие, натыкается на торчащий из доски гвоздь. Слышу треск материи и, по сложности многоэтажного грамматического построения из смачных матюков, оцениваю ущерб причиненный его новеньким клёшам.
         Хорошо, что у меня не было времени, сооружать убежище основательно. Неряшливая кучка перепачканных в мазуте обломков в дальнем тёмном углу сарая, до которого нужно добираться, перелезая через большую, грязную кучу плавника, не вызывает энтузиазм у Баклана. Тем более – у его новеньких клёшей. Конечно, он думает так же глупо, как я, потому что старается заглянуть под большую кучу плавника посреди сарая. И обретает то же, что и я: пачкается в мазуте, покрывается пылью, загоняет занозы в ладони. Психанув и потеряв интерес к сокровищам тёмного сарайчика, Баклан выскакивает наружу и заглядывает под лодки возле сарая.
           Я открываю глаза. Двое в лодке плавают уже вдоль второго пирса, разглядывая опоры под водой. Воспитатель, которого одного с пацанами оставили, костерит на все корки тех, кто в лодочке катается. Кто же поверит, что пацан под водой доплыл до второго пирса и там спрятался?! Но, раз так и не так, значит, -- утонул!? Так как у утопленника аппетита нет, а живым воспитателям на обед пора, то поиски прекращаются. Пацанов выстраивают, еще раз пересчитывают: не прибавилось ли? – и, наконец-то, уводят.
          Тут-то я могу перевести дух и перестроить свое укрытие так, чтобы в нём распрямиться. Не зря стараюсь: через час снова в своей норе укрываюсь за спасительной корягой, так как на берегу появляются трое воспитателей с какой-то снастью и двумя авторитетными парнями – осводовцами. Шумная компания берёт весла в сторожке, спускает на воду две лодки и отправляется тралить дно. Слушая их громкий разговор с лодки на лодку и прогнозы осводовцев, я узнаю, что подводное течение унесло моё тело на глубину в залив, а оттуда -- в океан, к акулам. А у берега меня искать -- только время зря терять! Не их осводовское дело утопленников со дна добывать! Они из «Общества спасения НА водах», а не спецы по ловле утопленников ПОД водой!
         Такое наплевательское отношение к поискам моего тела за живое меня задело: жалко им время терять, чтобы тело мое искать!?  Но я был не прав: авторитет НКВД вмиг усмиряет бунт «освода», поиски продолжаются, лодки от берега удаляются. Видно, крепко Рогатый промыл мозги воспитателям. Как сделать, чтобы время до темноты шло поскорей? Но, кроме уэллсовской машины времени, ничего в голову не приходит.
          Время встало, как в романе Уэллса остановилось вращение земли. Мучительно долго проходит вечность. За ней – другая. Между двумя вечностями, я неожиданно уснул. От переживаний. Наконец-то солнце опустилось так низко, что заглянуло в сарайчик через пустой (после визита Баклана) дверной проем. Тогда экспедиция, по поискам моего тела, утонувшего по закону Архимеда, прекращает работы, так и не добравшись до Марианской впадины.
         Когда берег опустел, я, покинув убежище, сажусь в сарае на деревянный брус и грустно смотрю, как в раме дверного проема багровый диск солнца медленно и величаво опускается за заросшие тайгой сопки на другом берегу Амурского залива. За день судьба так энергично швыряла меня от надежды к отчаянию, что устал я надеяться и отчаиваться. Безразличие охватывает меня.
           Вечерняя тишина на берегу залива кажется зловещей и страшит больше, чем привычный угарный мат воспитателей. После жизни среди гвалта взбалмошного мальчишечьего коллектива, одиночество гнетёт. Будто бы я один остался на Земле, как уэллсовский путешественник по времени, наблюдавший конец света. Красочное описание миллионолетий замедления вращения  планеты и печальное угасание жизни под остывающим солнцем, когда-то это произвело на меня такое впечатление, что я не один раз перечитывал это место: «солнце, кровавое и огромное, застыло над горизонтом. Оно имело вид огромного купола, горящего тусклым огнем».
          На пустынном берегу Амурского залива, всё, как в романе Уэллса. И вселенская печаль сжимает моё сердце, будто бы я присутствую при Конце Света на планете Земля. Жалко мне всех, кто жил, живет и будет жить на этой несчастной умирающей планете. Зачем жить, если память не только о тебе, но и обо всём человечестве растворится в бездонной пучине времени? Зачем нужна жизнь, если каждому человеку понятна её бессмысленность??! А смерть – не абстрактное событие из будущего. Смерть начинается после рождения, вся жизнь – умирание. Только после смерти перестают умирать, потому что смерть прекращает умирание. Я умираю уже одиннадцать лет!! И мне становится жаль самого себя! -- жальчее, чем человечество. Ведь, когда закончится моё умирание, то другие люди будут радоваться жизни, а на земле будут интересные события, о которых я не узнаю!! И я понимаю, что люди только живут вместе, а умирают поодиночке, каждый сам в себе. Каждому страшно умирать и жалко себя. И, как козла, бегающего на привязи вокруг столба, снова притягивает меня к тому же столбовому вопросу: зачем нужна жизнь? Зачем люди живут, преодолевая страдания? Зачем они заботятся о том, чтобы жили их потомки, страдая от труда, забот, голода, болезней и тех же неразрешимых вопросов?! И я цепляюсь изо всех силенок за свою жизнь... заче-ем??
         От мысли о том, что я, хотя и рыжий, но умный, а никто из моих современников, кроме Мангуста, это не ценит, становится мне себя жалко, и начинаю я думать о том, что самое подходящее время для того, чтобы тонуть, -- это на закате солнца: красиво и печально. И от созерцания трагично воспалённого заката, охватившего небесным пожаром весь западный берег залива, меня охватывает поэтический зуд. Хочу тут же создать бессмертное стихотворение на актуальную тему о моей… утопии, то есть, о моем утонутии, то есть…  а ну его! Как  тонуть, если для этого и слова нет!? Бедняга Рогатый, как он напишет рапорт за этот трагичный случай? Напишет, вроде: «… имело место погружение в воду чеса, без выгружения оттуда»? 
                                                                       
         Но вскоре становится мне не до смеха, -- я обнаруживаю, что дрожу уже не за жизнь, а от холода. И с каждой минутой становится холоднее, а от трагичной пустоты в желудке -- жить очень неуютно! Приятно погрустить о чём-то в жаркий день, покачиваясь в гамаке, после вкусного обеда. Но когда кожа в пупырышках от холода, а в животе голодное бурчание – тут не до печали! Ничто так не отвлекает от грустных мыслей, как желание поесть! Если бы на тризнах три дня не кормили – слёзы были бы настоящие!
        Печальные стихи пишут на сытый желудок, а самоубийства бывают там, где у людей одна проблема: как похудеть? В стране, где умирают от голода, где жизнь наполнена борьбой за выживание, где прощаться с жизнью -- дело обычное, -- какой же идиот думает о самоубийстве?! И погрустить в такой стране не дадут: только задумайся – сразу сожрут! Без горчицы.
          СССР – зона рискованного проживания и все весёлые песенки поют. А, когда-то, сытый «поэт печали» Надсон, сидя в кресле качалке на веранде виллы у моря, любовался на закат в ожидании, пока накроют стол к ужину, грустил о никчемности жизни, рифмуя строчку: «печаль моя светла». Бр-р-р! И у меня «печаль светла»… была! От холода и голода печаль прошла. Осмотрев сарайчик, вижу то, на что не обратил внимание раньше: слева от двери, в дровяном мусоре, лежит свернутый кусок толстого брезента.
           Вероятно, на этом брезенте кто-то плавник сюда таскал волоком, так как брезент в пыли и мазуте. Но мне это без разницы: а кто из нас чище? Завернувшись в брезент с головой я согреваюсь и начинаю выковыривать занозы из своей голодной сущности. А ведь, уже и ужин прошел! – спохватываюсь я. В спальне свет уже выключили… пацаны в постелях и меня вспоминают… небось, хорошо… только бедный Мангуст молчит, чтобы не проговориться! Мается. Ведь он опять единственный, кто знает ответ на загадку моего утонутия… утопии… тьфу!...  и уверен я – не подведет!      
          Ещё и придумает историю про то, что я плавать не умел, а он за мной в воде присматривал, а сегодня – не смог… по вине дежурного воспитателя! А Мученик, небось, от страха завернулся в одеяло с головой и декламирует оттуда о пристрастиях утопленников к дружеским визитам в лунную полночь:
                Безобразный труп ужасный
                Посинел и весь распух…
                Горемыка, знать, несчастный
                Погубил свой грешный дух…                                  
       Нагоняет Мученик страх на всех, а больше – на себя. И так мне захотелось к пацанам! Дождаться бы восхода луны и постучать в то окно спальни, где койка Мученика… и, стоя голым в лунном свете… завы-ыть дурным голосом: ууууу!!! -- ой, а шу-ухера было бы… -- полные штаны!! А что после? Рогатому в лапы попаду – будет мне «у,у» -- он из меня такое выразительное наглядное пособие сделает… для тех, кому на волю хочется – жуть!
           И «Родная Партия» этот вариант узаконила. Недавно нам новый Указ читали о том, что чесиков надо расстреливать в любом возрасте, хоть грудничков, за любое преступление! Особенно, – за побег. Ведь мы не рядовые преступники, а политические! ещё и рецидивисты!! потому как даже в эмбриональном возрасте предавали идеалы Партии, имея контакт с врагами народа -- своими родителями!
          То-то в масть этот Указ «рыцарям революции»! Тяжело приходилось трудиться чекистам до Указа, пока выбьют дух сапогами из живучего чесика, чтобы списать его по воспалению легких! А по новому Указу – чпок! – и порядок! И прохоря от крови отмывать не надо… Да-а… У Графа Монте-Кристо проблем и опасностей было -- тьфу! по сравнению со мной. Поймали бы его – обратно в замок Иф законопатили. А там – дело привычное –  готовься к новому побегу. Когда свободного времени навалом, то побег придумать -- дело не хитрое,
          «ибо тому, кто охраняет, приходится предусматривать сотни вариантов возможностей побегов, а тому, кто убегает, достаточно предусмотреть только один.»
         
Главное, после побега Графа ждало богатство и жизнь в загранке, где документы на каждом шагу не спрашивают! Как хочешь, так назовись! Хочешь – графом Монте-Кристо, хочешь – гуманоидом с Марса. А что ждет меня в Сесесерии, где даже справку из бани на просвет изучают? Небось, про меня у Дюма роман не получился бы: соображалка у Дюма французская, рассчитанная на порядочных людей, а не для СССР, населённого злобными тварями!                       
                                    *       *       *                                    
                                         *       *
          Стемнело. Пора. До восхода луны надо учесать подальше от ВЗОР-а, где каждый встречный, поперечный гебист или сексот. И тут… слышу – шаги! Топ, топ, -- по скрипучей гальке… тяжело, грозно… ближе… ближе… На фоне светлой гальки -- грузная фигура в плаще: сторож!... с берданкой!! И как я про сторожа не подумал?! И майку не взял… 
          Отпирает сторож будку с вёслами, заходит, выходит, сел на порог, закуривает… а время идет… Может быть он куда-нибудь уйдёт? А куда ему уйти? Покурил и сидит. А время идет!  А к сторожу присоединяется ханурик какой-то. Рыбак полунощник… а время идет!! Вдвоем курят...  а время идет, идет!!! На востоке сиренево светлеет – луна встаёт. Медлить нельзя! Прихватив с собой брезент, как компенсацию, за майку, выползаю из сарайки.
             Сторож и ханыга уже докуривают, слепя себя огоньками цыгарок и разговаривают, значит, не прислушиваются. Крадусь к забору. Пока темно, как у негра в подмышке, но, вот-вот, луна выкатится! До чего забор высоченный… и колючая проволока сверху… хорошо, -- изнутри поперечины и брезент, -- на колючку положить. Преодолев забор, отцепляю брезент от колючки и вешаю на плечи его, как плащ. За забором – грунтовая дорога вдоль залива во Владик. Выхожу на дорогу… бывает же такое: возле дома отдыха НКВД в вечерней тишине запел репродуктор, комментируя на весь ВЗОР мои намерения!
           -- Выхожу один я на доро-огу…

           Краешек ярко-молочного диска, выглянув из-за леса, облунивает на дороге мою одинокую фигуру, похожую на привидение, упакованное в чехол.
           -- Сквозь туман кремнистый путь блестит…
 многообещающе выпевает сладкоголосый певец. Это точно, -- ужасаюсь я, -- до Владика два десятка километров кремнистого пути для моих босых ног поблескивают!… А неугомонный певец, вместо сочувствия, выводит  рулады о тишине и звездах, насчёт полюбоваться:
        -- В небесах торжественно и чудно…

       А мне не до прелестей небесных: все внимание -- под ноги! Про ходьбу босиком я только в книжках читал! Хотя бы, со ВЗОР-а  унести ноги… Ох! – что-то острое впивается меж пальцев! Я подскакиваю под сочувственные слова:
        -- Что же мне так больно и так трудно,
            Жду ль чего, мечтаю ли о чем?.. . 
       Мечтаю я о ботинках… желательно – модели «Гавнодавы» с дюймовой подошвой! Прихрамывая, ковыляю к обочине. А здесь, возле дороги, вроде свалки: под ногами острые железки и битое стекло. Удрученно сажусь на сломанный деревянный ящик. А сладкоголосый продолжает изиздеваться:
         -- Я б хотел забыться и уснуть…
        И ещё раз повторяет это! А до сна ли мне, если я даже со ВЗОР-а слинять не могу! И тут меня осеняет такая идея, что я перестаю слушать сладкоголосого пропагандиста ночных прогуло, так и оставшись в неведении о том: на фиг было ему «выходить на дорогу», если спать хочет? И почему ему «так  больно и так трудно»? Что, и его босиком гуляют?? У меня другие заботы: вооружившись стеклом и большим гвоздём, я разрываю края брезента на длинные полосы, и мотаю их на ноги. Нормальные онучи, как у Иванушки-дурачка! В самый раз для ходьбы по «кремнистому пути»!
                   *   *   *                                       

          Если б не уклонялся я от встреч с редкими прохожими на станции Седанка, то, наверное, стал бы источником легенды о Рыжем Призраке со станции Океанская. Дескать, тело утопленника не погребли и печальный дух его скитается по берегу Амурского залива. Остаток жесткого брезента, который я превратил в древнегреческий хитон, придает мне сходство с меланхоличным привидением, гуляющим в лунную ночь. И тому, кто б увидел меня, пришлось бы долго штанишки от попки отклеивать! Как жаль, что меня не видят пацаны из ДПР-а! До чего интересно быть покойником! Разумеется, чтобы на этом свете место мое осталось за мной, а мне, как ближайшему родственнику покойника, дали выступить перед народной массой на моих похоронах. Уж я бы им та-акое выдал – вусмерть урыдались!
       На дорогу луна не светит – заслоняют её сопки и лес. Зато луна вдрызг разбрызгалась в Амурском заливе мириадами серебристых чешуек. И на берегу стало светлее. Чапает мой призрак, озарённый отраженным призрачным светом луны, и сочиняет своему бренному телу некрологи для прессы, вплоть до «Мурзилки». Некролог – необходимая характеристика для поступления души в рай. А кто для меня некролог напишет? Рогатый? Тогда некролог будет из одного слова. Непечатного. Придётся самому потрудиться.
         Потом долго, придирчиво сочиняю эпитафию на свой памятник. Утомившись от ритуальных услуг на своих похоронах, переключаю соображалку на другие мысли, тоже торжественные и онесдешенные. Про то, о чем живому человеку думать неохота, потому как мысли философские. А одеяние моё, озарённое отраженным от залива таинственным фиолетом, гармонирует с моими размышлениями.
          Хламида на плечах – как у Демокрита, онучи – как у Сократа. Ни дать, ни взять – вечерний променад древнегреческого рассеянного философа, который брёл, брёл и забрёл… в наше современное время, нечаянно вышагнув из своего весьма просвещенного древнего мира. Разве древние греки считали себя древними? Небось, воображали, что уж они-то шибко современные?
          Молодёжь осуждали, которая у Платона     вольнодумства начиталась. Детей за дружбу с хулиганом Сократом ругали. И ни сном, ни духом не ведали о том, что неразумные потомки обзовут их, без разбора, не старыми или устаревшими, а сразу – бух! -- «древними»! И греков, и римлян, и египтян… И нас, когда-нибудь, назовут древними, если не присоединят к первобытным.
          И в учебнике сорокового века будет маленькая, не обязательная глава для внеклассного чтения: «Эпоха Чингизхана и Сталина». С примечанием мудрого профессора о том, что «многие вышеперечисленные имена легендарны и малодостоверны, как имена Берендея и Чапаева, вождей Чингачхука и Сталина».
                       
           Шкандыбаю я по-древнему, -- на своих двоих, -- развлекаясь такими же дремучими мыслями. А мимо современные паровозы колесами стучат и на дачных площадках стоят. Я эти площадки за кустиками обхожу.  Не из-за философского пристрастия к пешим прогулкам, а потому, как понимаю: лезть мне в поезд – то же, что под поезд, -- любое из этих безумств закончится в компании древнегреческих философов, на том свете.
          Если контролер или мент не застукает, то первый же доброхот бдительность проявит, чтобы часики «Кировские» от НКВД получить. Любой человек, если он до такого позднего часа ещё трезвый, как только меня увидит, -- долго глаза будет протирать, а рот не будет закрывать. Умные будут гадать: погорелец ли Нерон, иль приплывший Робинзон? Есть же необитаемый остров в Амурском заливе, называется Коржик.
           Чем человек тупее, тем соображает быстрее: раз одет не так, как советский человек, значит – вражеский лазутчик! По советской логике: раз ты маленького роста и в брезентовом чехле, значит, -- японский шпион!! А мне на сегодня и одной смерти хватит: хорошего понемножку. Часто умирать хлопотно и вредно. Тем более, -- натощак…  
                    *       *       *
         К утру все мысли слиняли. Торчит в соображалке одна: идти надо!! надо! надо… Ноги не болят и не ноют… они – воооют!!.. Время от времени, перемотав онучи, я заставляю их, будто бы они чужие, опять шагать и шагать опять! По городу крадусь проходными дворами. Есть на свете только один такой город – Владик – который можно весь пройти пустырями и проходными дворами, не пользуясь улицами.

         Светает… Как в фотопроявителе, прорисовываются из черноты не освещенных улиц контуры городских кварталов, сбегающих вниз, к сияющей огнями бухте Золотой Рог. Завывая сиреной, лихо кренясь на правый борт, как мичманка на салаге, узкобедрый катер «Вьюга» отваливает от причала, отправляясь в первый утренний рейс на полуостров Чуркин. В зябко сырой утренней тишине нарастает надрывно пульсирующее подвывание и  железное повизгивание раннего трамвайчика, бегущего по Светланке. В доме, неподалеку, скрипит дверь и утренний прокуренный голос сипит:
          -- Шарик! Шарик!! Сукин ты кот… -- и, захрипев, кашляет и отхаркивается. Хрупкую рассветную тишину озвучивает первая утренняя музыкальная фраза неблагоустроенного Владика: звякание поганого ведра, переходящее в жизнерадостное бульканье накопленных за ночь экскрементов, низвергающихся в выгребную яму. Просыпается город. Просыпается медленно, неохотно, но время для прогулок под луной в брезентовом чехле заканчивается. Привидение должно знать своё время!
          И спешу я прошмыгнуть через улицу Лазо к облезло коричневым воротам, над которыми прибита аляповато желтая жестяная вывеска с узкими, неровными буквами: «Такелажная мастерская». А под ними – помельче: «Дальторгфлота». И четыре якорька по углам вывески. Просевшая калитка в воротах, как и год назад, не закрывается. Сторож мастерской на ночь в швейном цехе запирается и дрыхнет на чехлах для матрацев, зная, что все ценное – под ним, а то, что во дворе валяется – и даром никому не надо.
                        *   *   *
                           *   *
          Такелажка  -- чистилище Дальторгфлота. Попадают сюда мореманы, отставшие от рейса по болезни, или «по семейке». Есть тут и те, кого переводят с одного судна на другое. А большинство из тех, кого временно списали на берег за грешки. И в ожидании прощения и возвращения на судно, просоленные штормами всех широт морские волки, кротко, терпеливо, за скромную сдельщину, мастерят в Такелажке спасательные средства, плетут кранецы, навивают канаты, набивают матросские матрацы морской травой…
         От этого воздух в Такелажке пропитан морской романтикой: от запахами смолы, пеньки, брезента и океанских водорослей. Войдешь, бывало, во двор Такелажки, вдохнешь аромат океана, прищуришься и… слышно, как из далёкого далека, через тысячи морских миль, доносится рокот океанского прибоя, скрип ручного брашпиля и натужно-хриплые голоса морских бродяг:
               В Кейптаунском порту
                   С какао на борту
                  «Жанетта» починяла такелаж…
                    И прежде чем уйти

                    В далёкие пути,
                    На берег был отпущен экипаж.
      … и шелестят над головой добела прокаленные тропическим солнцем паруса, и ветер океана гудит хриплым басом в туго натянутых пеньковых вантах, а под ногами круто кренится под ветер, горячая от солнца, палуба шхуны… Открываешь глаза, -- а все наяву! Только вместо палубы – круто кренится, в сторону бухты, длинный двор Такелажки, а во дворе настоящие, просоленные океанскими штормами, мореманы голосами стивенсоновских пиратов напевают за настоящей матросской работой, под скрип настоящей лебедки, натягивающей настоящий канат, настоящие матросские песни времен парусов и пиратов:
              Они сутулятся,
                 Вливаясь в улицы,
                 Их клеши новые ласкает бри-и-из!
                              Ха-ха-а!!
                  Они идут туда,
                  Где можно без труда
                  Найти себе и женщин и вина!..

        Не раз бывал я здесь с Жоркой. Затаив дыхание, слушали мы, как бичи со всех посудин торгфлота лихо травят баланду про тихоокеанские цунами, тайфуны у берегов Формозы, филиппинских пиратов и вулканически страстных женщин с островов Туамоту. И меркли страницы Майн Рида и Стивенсона перед лихо закрученными и круто просоленными рассказами бичей, которые я и Жорка слушали с открытыми от удивления ртами.
        А чтобы подмазаться к мореманам, старались мы изо всех силенок быть чем-нибудь полезными: где – подхватим, где поддержим, где закрутим, где прибьем, а пошлют – из гастронома все, что надо, принесем. Всех бичей знали мы по именам и кличкам, а они, не утруждая память, звали нас салажатами. Но было нам это приятнее, чем любое ласковое имя, придуманное родителями.

         Вот, через год -- я вновь во дворе Такелажки. «Собравши последние силы…», ковыляю к складу морской травы во дворе под навесом. Упав в траву, с головой, зарываюсь в нее – пыльно-соленую, остро пахнущую йодом Тихого океана. «Последних сил» моих хватает на улыбку, в которой и боль, и блаженство. С улыбкой проваливаюсь я в сон, засыпая                 
          «…сладостным сном человека у которого тело цепенеет, но душа бодрствует в сознании неожиданного счастья.»
                                   *       *       *
                                
        …и снова радостно парю я над морским дном, по которому весело бегают причудливые змейки солнечного света…
          -- Полундра! Ёшкин корень, а это что за чучело морское, мать его за ногу! – хрипло кричит сердитая акула.
          -- Иди ты… -- вежливо говорю я грубой акуле, не уточняя адреса. Акула, больно схватив меня зубами за обе ноги, волоком тащит меня по водорослям дна морского. Дно почему-то сухое, водоросли царапают…
           Приоткрыв глаза, вижу, что я в потустороннем мире, где всё вверх тормашками! Пока привыкаю к этому, до меня доходит, что кто-то, подняв меня за ноги и покачивая, демонстрирует мой организм, как рыбак удачный улов. Из экзотичных сочетаний матерков, которые можно услышать у мореманов, я понимаю, что меня едва не проткнули вилами, когда набирали траву для матрацев.
         Перепачканный мазутом, покрытый слоем пыли, с ссадинами и порезами на ногах, а, главное, во всей красе своей наготы, выглядел бы я, как отощавший Маугли, если бы не наголо остриженный кумпол, обозначающий мою принадлежность к криминальному миру. Подходят мореманы, кое-кто выдает педагогическую рекомендацию на «пару горячих ремнем», чтобы думал я, где можно дрыхнуть! Но мой жалкий видочек приостанавливает суровый воспитательный процесс.
         А тут ещё, один из ветеранов Такелажки узнает меня:
        -- Ба! Трах-тарарах!! То ж наш корешок -- прошлогодний, тарарах! -- рыжий салажонок, трах-тарарах!
                   *  *  *                                                                                                               

         И меня отмывают с хозмылом в пожарной бочке, щедро смазывают щипучим йодом из профаптечки, кормят вкуснейшими горячими пирожками с печёнкой из кондитерской, которая на углу Лазо и Светланки. А кто-то из бесшабашных бичей, кому океан по колено, приносит очень поношенную подростковую одежду, разношенные до дыр ботинки и грязную кепочку восьмиклинку. Кепка для меня важнее штанов, чтобы шарабаном, под зэка остриженным, не отсвечивать.
          Вероятно, всё это мореманы делают чисто импульсивно, кидая спасательный круг тому, кто оказался за бортом советской действительности. Ведь не спрашивают человека под водой: как дошел он до жизни такой? Когда первая помощь утопающему в советской пучине, оказана, я отзываю в сторонку высокого парня, который узнал меня. В прошлом году он был Ваня, а в этом году – Джон.
        -- Джон, я из ДПР-а на Океанской сплетовал… родители арестованы… и я – чес… -- выкладываю без обиняков.
        -- Лады… – говорит Джон.
          Джон назначен бригадиром в Таклажке. А, судя по тому, как все его слушаются, имеет авторитет не только поэтому. Не знаю, что сказал Джон другим бичам, но никто ни о чем не спрашивает. Да и козе понятно: откуда дети берутся…  наголо остриженные. Тут аисты могут отдыхать. Но вскоре я понимаю, что морские волки щедры, добры, а насчет храбрости – увы! Когда бичи раскинули мозгОй насчет конторы из которой я сюда вынырнул – то относиться ко мне стали по разному. Большинство сочувственно, но настороженно, будто бы внутри у меня мина заводная тикает. Некоторые в упор перестали меня видеть. Досадно, ну да ладно… Бичи – единственные соотечественники, которые не заложат, из-за традиционной солидарности мореманов, привыкших к быту на посудине, откуда подлецу уйти некуда.
           «Дантес засмеялся: -- Странно, -- прошептал он, -- что именно среди таких людей находишь милосердие и дружбу!»
         
Ишь, Графу, то бишь, ещё Дантесу, это смешно! Пожил бы он в Сесесерии, где донос возведен в ранг чести, доблести и геройства, где каждый, временно живущий на свободе, чувствует себя неразоблаченным, либо воспринимает это, как таинственную милость, а, быть может, коварство НКВД. И что с того, если никто не может припомнить: а в чем он виноват? Раз известно, что НКВД всё знает, помнит и еще что-нибудь может узнать! Даже то, чего не было… а могло бы и быть! И страшнее всего именно то, что могло быть!
          Одуревшие от постоянного мандража, днем и ночью все время дрожа, двести миллионов, живущих в «самой свободной стране», думают: «Не спроста же такое компетентное учреждение арестовывает? Значит, доберётся и до меня!? Ведь никто не знает, что я трус и слова не скажу против советской власти? А если бы я был чуть посмелее?… О, ужас!! О чём я подумал!!? Значит, и я – потенциальный внутренний враг?!!». Как в том гепеушном анекдоте, где Дзержинский говорит: «То, что вы не сидите, -- не ваша заслуга, а наша недоработка!» Так страна непуганых идиотов стала страной напуганных идиотов.

        Вот, поэтому, не хочу я встречаться с друзьями из прошлой жизни. Зачем их такому испытанию подвергать?! Не может быть у меня друзей среди пацанов, у которых родители ещё не арестованы. Такие друзья будут смотреть на меня, как на политически заразного: со страхом: а что им может случиться от такого знакомства! Но самое интересное начнётся потом, когда мы расстанемся: каждый, побывавший в контакте со мной, врагом народа, будет на друзей коситься, прикидывая: кто шустрей и заложит быстрей?!
           
          Бичи работают, а я стараюсь не упустить ни одну из возможностей им помочь. Главная моя забота – патефон. На приобретенном вскладчину патефоне, стоящем на пожарном ящике, крутятся заезженные пластинки. Под шуршание морской травы плывут тягучие звуки томных танго, а быстрые, четкие ритмы фокстротов вторят скрипу и стуку примитивных механизмов. А через несколько музыкальных минут мне надо спешить к патефону, чтобы завести его, сменить пластинку и иголку. Работа у бичей нудная, а под музыку любая работа – праздник. Вижу, как Джон обходит бичей и с каждым о чем-то толкует. В душе вспыхивает робкий огонек надежды: не уговорит ли Джон бичей оставить меня при Такелажке? Джон отзывает меня в сторонку.
          -- Слухай сюда, салага. У мореманов две хазы: либо – посудина, либо -- общага. Больше бросать якорь негде. До зимы мог бы ты в Таклажке кантоваться. Сторож – мужик нормальный – не продаст. Но сюда разная шелупень шастает. И лягаши нас не забывают. Кто бы, где бы не заделал драчку с фронсами, а менты сюда интересуются. И начальство из пароходства ходит на нас вонять. А оно – партийное – хуже сексотов!
         Да что – начальство! И среди мореманов завелось партийное шептало! На посудине «Трансбалт» от того говна отгреблись, так его к Такелажке прибило. Сегодня нет его, а завтра принесет нечистая сила! -- куда тебя девать, мать перемать!? Да и мореманы к тебе не все одинаково дышат… Но ты, корень, зла на то не держи. Понятно, -- очкуют: каждому в рейс хочется. И не в потную краболовную каботажку: «Крабы Чатка: Сахалин – Камчатка», а в шикарную загранку, чтобы в «бананово лимонном Сингапуре пуре-пуре» швартоваться и там за валюту подержаться. А для того надо быть в кадрах, как стеклышко! Вот, держи – это тебе ребята по кругу собрали мани-мани. Сколь уж есть. Все, что было вытряс.
          Джон сует мне в карман туго спрессованный в кулачище влажный комок хрустов и трешек. – Семь футов тебе под килем, корешок, держи краба! – Протягивает  Джон огромную, как совковая лопата, жесткую, мозолистую ладонь и жмет мне руку крепко, по-мужски. И линяю я через забор в проходной двор, унося в кармане тугой комок денег, а в душе два чувства. Первое -- благодарность мореманам за все, что они для меня сделали… уж на мани я не рассчитывал: бичи – не богачи – это последние хрусты, на выпивку заначенные. А второе – стыд…  будто бы откупились они от меня. Дали мани, чтобы канал я из Такелажки в пятую сторону света, лишь бы к ним не чалился. Своя тельняшка – ближе к телу! А из-за дощатого забора Такелажки мне вслед разухабисто хрипит заезженная пластинка:
                   У меня есть тоже патефончик,
                   Только я его не завожу,
                   Потому что он меня прикончит -
                   Я с ума от музыки схожу!

          А почему кто-то должен рисковать работой, свободой и жизнью, для того, чтобы помогать мне? У каждого в душе патефончик свою музыку наяривает. Читал я, что когда львы жрут антилопу, остальные антилопы пасутся рядом, не обращая на это внимание. Советские люди – такие же равнодушные животные: каждый о себе думает, а в беде фиг кто другому поможет! Хорошо, что у меня оказались такие бесшабашные, бескорыстные покровители! То, что сделали для меня мореманы из Такелажки не сделал бы никто во всей фискальной Сесесерии! В нашей стране только у бичей патефончик общий…
                             *       *       *
             Покачиваясь, как в люльке на фартуке крытого перехода между вагонами скорого № 1 Владивосток – Москва, я, вглядываясь в ночные огни, с трудом узнаю знакомые места. На ногах моих ещё саднят порезы, но, кажется, давным давно была та кошмарная ночь, когда в лунном свете, несчастный призрак мой шкандыбал по бесконечной дороге от Океанской до Владика. Мелькают мимо платформы: Первая Речка, Вторая Речка, Седанка… вот он!!... -- среди деревьев, на фоне освещенного хоздвора, промелькнул зловещий черный силуэт горбатого от мансарды ДПР-а… Нет в окнах света –  спят пацаны… сладких вам снов, чесики! Здесь десять месяцев томился в неволе пацан Монте-Кристо, мечтая о свободе, как узник замка Иф. Что ж,
          «Счастливые побеги, увенчанные полным успехом, это те, над которыми долго думали, которые медленно осуществлялись.Так герцог Бофор бежал из Винсенского замка, аббат Дюбюкуа из Форт-Левежа, а Латюд из Бастилии»!     
          А я что – рыжий? И я когти рвал не из какой-то Бастилии, куда даже лестницу беглецу передали, а из ДПР-а НКВД! 
 

Конец репортажа 7.

06 February 2015

Немного об авторе:

Краткие сведения об авторе Войлошникове Александре Васильевиче Годы жизни – 1926-2012. Член Союза писателей России. Писать начал в 63 года. И начал с романа. Большого романа – 40 условно-печатных листов. Предложили вступить в СПР. Не ожидал. Не просился. Просто показал свой роман «Репортаж из-под колеса истории». Родился во Владивостоке. Инвалид Ве... Подробнее

 Комментарии

Комментариев нет