РЕШЕТО - независимый литературный портал
Александр Войлошников / Проза

ПЯТАЯ ПЕЧАТЬ. ИСТОРИЧЕСКИЙ РОМАН В РЕПОРТАЖАХ. Часть 4. Репортажи 8-14

644 просмотра

Репортаж 8.

СУДЬБА

 

Прошло три шестидневки.

Время – сентябрь 1938-го.

Возраст – 11 лет.

Место – г.Красноярск.

 

Из работ я выбрал кражу

(Народная песня)

 

Чужое не возьмёшь -- своего не будет!

(Народная мудрость)

 

         На широкой, по-сибирски просторной привокзальной площади Краснояр­ска порывы холодного осеннего ветра закручивают злые пылевые смерчики. Суетятся смерчики, заполошно кружатся на неопрятной замусоренной площади, скребут сердито сухими листьями по бугристому асфальту, озорно подбрасывают обрывки газет. А то – налетят на зазевавшегося прохожего, да и осыпят его пылью и окурками – такие шуточки! Холодный ветер, бесцеремонно задирает полы одежды, нахально шарит холодными лапами по нежным местам зябнущего организма, напоминая: зима – вот-вот! З-з-з-зима-а-а холодная и долгая! Бррр – сибирррская!!
        В России до зимы всегда – рукой подать, а до лета чтоб дожить, надо зиму пережить! Говорят, в Японии землетрясения предсказывают. Но российская зима, -- стихия! – не чета землетрясениям. Она неожиданна и коварно  непредсказуема. Не успел и до Урала я добраться, чтобы на юг податься, «как зима катит в глаза»…

        На задворках разномастных торговых павильончиков и неряшливых киосков, сгрудившихся по краям необъятной площади, холодный ветер не так чувствуется. Тут пригревает не яркое осеннее солнышко. Слева от вокзала в едином строю стоят: тошниловка, рыгаловка, травиловка и забегаловка. За ними -- другой ряд: Зеленый шум, Дунайские волны и газетный киоск, навечно запертый на ржавый амбарный замок. Стоят эти форпосты горбыта стенка к стенке так плотно – и ураган не выдует отсюда запахи мочи, пива, протухшей рыбы и всякие другие, специфично привокзальные ароматы бездомного быта множества людей, оставляющих повсюду пахучие следы недолгого пребывания. За павильонами трое пацанов играют в чику.
       -- Гля-а, красивый фрей! – комментирует мое появление один из играющих – юркий шибздик, поменьше меня. Другой пацан, моего возраста, бесцветно белобрысый, как недопроявленная фотография, ни с того, ни с сего на меня крысится:
          -- Чо вылупился!? Канай отсель, мандавошка!!
        Ясно, недопроявленному не везет в игре. И поделом: чика – игра не для психов. Я б не прочь схлестнуться с ним, будь мы один на один, но вступать в единоборство с кодлой шпаны?! – не-ет, такая героическая перспектива не для меня! Не мечтаю быть центральной фигурой батальной сцены на задворках пивных ларьков, когда дружный коллектив дубасит одного, тем более – меня. И, понимая, что тут не тот случай, когда «безумству храбрых поют песню», я, независимо шмыгнув носом, спешу благоразумно слинять за угол киоска, сохраняя мужское достоинство, ещё не украшенное радужным фингалом. Но третий пацан, повыше и постарше остальных, стопорит меня, цепко ухватив за курточку.
          -- Не боИсь… хиляй сюды… дядя шьютит…понял? – и выговаривает белобрысому:
          -- Ай-я-яй, Серый! Где совесть твоя, гнида серая? Пришел к нам кюльтюрный  мальчик… поиграть с нами хотит… понял? Чоль те в падлу, курва серая? Чо некюльтюрность выказывашь?! Чо ево шугашь? Пускай поиграить. Понял? Ты чо, Блоха, улыбаешь засраный  урыльник? Некюльтюрно лыбишься… понял?
          На нездоровом желтом лице этого пацана, который постарше, один глаз косит, от того выражение лица неприятное – хитрое. Но с мнением его считаются. Юркого шкета дурашливо реверансит:
          -- «Гоп со смыком – это буду я – Блоха – ха-ха! Ха-ха! Ха-ха! А это – уважаемый пахан – Косой, -- кивает на высокого. -- И чо закосить ему, -- запросто!..--. Да шутю, шутю! – Блоха шустро уворачивается от пенделя Косого, продолжая сгалиться: -- А это – Серый! По корешам, – гнида серая!.. -- Теперь Серый замахивается на Блоху, но, скользкий, как арбузное семечко, Блоха и тут успевает вывернуться, тараторя, как ни в чем не бывало:     
          -- Па-азырь, ка-акой нервный! Сёдни него с коммунизьмой западло, а тут происк имперьлизьмы, -- его и дёргат, как от клизьмы! Ох, замучалси-и я с психами… -- Ты-то, хоть, не припадошный? – это ко мне. -- Давай-давай, не тяни кота за яйцы! Хватит нюхаться, волкИ! Пра-аасю, господа уркаганы, тридцать железок на кон! Ставки ваши, господа! 
          Отступать некуда. И незачем. Почему б и не сыграть? Проиграть я не могу, потому, что весь мой капитал из Такелажки -- тю-тю!  
          -- Рыжим меня кличут, -- называюсь я школьной кликухой. Отсчитываю тридцать копеек в чумазую ладошку Блохи. Только-только хватило на первый кон. Проиграю – пусть шмонают – я не хлызда… Все от первого кона зависит: возьму его – будет на что играть. А в себе я уверен: не зря прошли школьные годы -- не один урок провел я за школьными сараями, осваивая искусство чики! Меня старшеклассники в игру принимали, как равного.
          Метаемся старинным пятаком царской чеканки с двуглавым орлом. Был у меня свой такой же… Пятак из чистой красной меди с увесистой надежностью удобно помещается между большим и указательным пальцами. Левая согнутая нога впереди, на черте. Правая, прямая, упирается позади. Покачиваю кистью, привыкая к пятаку, делаю пару взмахов рукой для прикида. Чувствую, --  вспоминает рука прежний навык и, на исходе взмаха, распрямляю указательный палец. Прокатив по пальцу, пятак взлетает и, вращаясь, летит по крутой траектории. Чем она круче, тем подкат меньше. Передняя часть пятака в полете чуть приподнята, чтобы упав, вращающийся пятак не ударился об землю передней кромкой – тогда он покатится… Как надо шмякается пятак, в аккурат перед коном, да еще, как живой, сам подползает к столбику из монет.
          -- Ну, ты даешь! -- восхищается Косой. Остальные смачно матерятся. Блоха проворно хватает пятак, а это не по правилам. Я успеваю только сказать:
          -- Ну-у…
          -- Хрен гну! – парирует мое возражение Блоха и отчеркивает не передней, а задней кромкой пятака, что совсем мухлево. Но все  молчат. Да и я – тоже. Что пузыриться по-зряшному, коль моя черта всех ближе. И мерять пальцами не надо, и так видно -- мне разбивать.
          Когда играешь не на асфальте, а на упруго-пружинистой земле, то точным и сильным ударом по краю столбика можно перевернуть и заорлить враз все монеты. Бывают такие мастера у которых весь столбик монет, не рассыпаясь, переворачивается на другую сторону! Встаю на колено, делаю замах для прикида и… а Серый подставляет коленку мне под локоть! Хорошо, что замах был на прикид. Да и то – чуть пятак не уронил…  Делаю ложный взамах, ожидая подвоха, и, вдруг, – бью! Неожиданно для себя! Позорнейший удар -- по центру столбика! Столбик вздрагивает в недоумении от такого глупого удара и ложится на бок, растянувшись колбаской. Но один погнутый гривенник, лежавший сверху, из-за своего дефекта переворачивается орлом. Значит, -- могу бить еще раз! Бью с оттягом, наискось по  колбаске. Удар – что надо: монеты – как брызги – собирай орлов! Один двугривенный откатывается и, покружив, заорляется около ноги Серого. Тот наступает на него.
   -- Дешевка… -- цедит Косой.
   -- Почему? – биксует Серый.
   -- По кочану! – Заводится Косой. – Дам подсрачник, – поймешь…
      Серый убирает ногу. Собрал монеты. Две остались на решке. Лёгкими ударами пятака по краешку монет, переворачиваю и их. Порядок – весь кон мой! Опять ставим по тридцать. И еще…еще… Мне фартит. Хотя фарт в чике не причем: уметь надо! Не зря учился я в показательной школе Владивостока!!
          По разному играют пацаны, но все меня хуже. Блоха играет шумно, весело, озорно мухлюет для сгала и никто на него не сердится. Серый проигрывает и все более злобно сопит, меняя у меня купюры на мелочь. И чем он больше злится, тем хуже играет. Хотя и подмухлёвывает. Косой играет равнодушно, без азарта и мухлёвок. А я --  азартно, вдохновенно. Мухлёвки мне ни к чему: от мелочи быстро тяжелеют карманы и я охотно меняю её на бумажки.
          -- Ша, урки! – прерывает игру Косой. – Хляем на бан садильник держать! – А мне говорит: -- Ты, Рыжий, -- молоток! Понял? Не хлызда, не мухлеван, а нас в замазке оставил. Особенно – Серого. Так ему и надо – чтобы не психовал… Ну-ка, покажь, сколь наварил тити-мити?
          Я выгребаю из карманов выигрыш. Косой считает:
         -- Девять хрустов с копьем... Силён! -- подводит итог Косой  и, забирает из моего выигрыша парашютиста (пятёрку): -- Это  абиссинский налог. Понял? Твой взнос в общак…  
          Экзотическое название налога напоминает шухерную песенку из репертуара Такелажки. Не пузырясь из-за парашютиста, я пою:
                                Море Красное,
                                Цвета синего,
                                Ах, прекрасная
                                Абиссиния!
                                Ах, там стройная,
                                Как картиночка,
                                Бродит знойная
                                Абиссиночка      
                                Ах, у ней там под
                                Ватерлинией…
                          …………..
           Пацаны от песенки ржут в отпаде и чувствую я себя своим в этой кодле. Даже немножко героем. Плевать на пятерик! Теперь я не одинокий фрей, затерянный посреди Сибири, а член крутой кодлы в которой благородный, рассудительный Косой, и Блоха -- веселый, шухерной, и Серый -- серьезный, только нервный.
                                   *   *   *
          Как покинул Владик я, две проблемы с того же дня неотвязно тяготят меня. Те древнейшие проблемы, которые не дают спать спокойно всем денежным людям: от Креза до Рокфеллера. Первая: как сохранить своё богатство от посягательства других алчущих? И вторая: а как еще деньжат надыбать? Первую проблему я решил, заныкав капитал под стельки ботинок. Неудобно разуваться в столовках, магазинах, но вскоре эта проблема самоликвидировалась: сберегать стало нечего -- деньги кончились. Ехал я без билета, перепробовав все заячьи места: от затхло пыльных, тёмных углов под нижними полками в пассажирских вагонах, до продутых ветрами и прожаренных солнцем, тормозных площадок товарных поездов. Но чем глубже из Приморья вторгался я в сибирские просторы, тем становилось больше холодных ветров и меньше слегка тепленького солнышка. И стал я выбирать места менее романтичные, -- лишь бы теплее. Не стыковались Сибирь и романтика.
        Но все укромные места в вагонах известны проводникам и, выколупнув меня оттуда, они, нервно морщась от моей байки об умирающей бабушке в соседнем городе, шмонали мои пустые карманы и пинком высаживали меня на ближайшем полустанке. Из-за этих остановок, я, за за три шестидневки, вместо теплой Одессы, оказался в холодном Красноярске. Как говорят: тише едешь – хрен приедешь. Эх, научиться бы пореже хавать, -- хотя бы через день! Но когда я попытался осуществить эту блестящую экономическую идею, то с отчаянием убедился, что мой аппетит во время эксперимента увеличился так, что я стал жрать не просто часто, а непрерывно. Даже во сне стало сниться, что я ем. Граф описал это состояние так:  
         «Казалось, что желудок бездонен, как бочка Данаид и не верилось, что он когда-нибудь может наполниться.»
          А я отчаянием понял одно: при таком необузданном аппетите финансовый крах неотвратим. Но от понимания этой фатальной неизбежности, есть захотелось ещё сильнее…                                                              
           Решение второй проблемы, самой актуальной: где бы денег нарыть? – осталось на уровне мечты о находке клада или, хотя бы, – потерянного кошелька. Но прижимистые сибирские чалдоны кошельки не теряли, а клады, если и зарывали, то географических карт, с указанием координат, не оставляли. То ли Стивенсона и Эдгара По они не читали, или карты не умели рисовать? И неразрешимость этой проблемы ввергала меня в уныние, как и Графа Монте-Кристо, пока он был Дантесом.
           «Итак, Дантес, который три месяца тому назад жаждал только свободы, уже не довольствовался свободой и жаждал богатства. Повинен в этом был не Дантес, а Бог, который, ограничив могущество человека, наделил его беспредельными желаниями.»
        
Хотя ассортимент моих «беспредельных желаний» был скромнее, чем у будущего Графа и ограничивался требованиями желудка, зато желания мои, судя по неистовой тяге к поеданию пирожков, были поистине «беспредельны»!
                               *       *       *
         Косой посылает Блоху в магазин, откуда Блоха возвращается с большим пакетом до верху наполненным теплыми пончиками с повидло. Мы пролезаем через дыру в заборе на территорию станции и, укрывшись за багажным отделением от холодного ветра и нескромных взглядов милиции, с аппетитом поедаем пончики. Никогда в жизни не ел я такой вкуснятины! Косой и Серый, в сторонке, о чем-то тихо говорят, позыркивая на меня. Это настораживает, но тут появляется поезд.
          Сразу видно – скорый! Могучий, жарколоснящийся чёрный паровоз с огромными красными колесами; светлозеленые вагоны, с надписями из блестящих и выпуклых бронзовых букв: «спальный вагон»; проводники в нарядной форме, стоящие с флажками на подножках; бледные, отрешенно равнодушные лица пассажиров в полосатых пижамах за пыльными окнами, – все мелькает мимо, мимо, мимо… сливаясь в волнующее понятие – скорый поезд! Да, романтичны морские суда, бороздящие океанские просторы, но разве не романтичны поезда, пересекающие просторы Сибири? А эти просторы просторнее любого океана, кроме Тихого!
          Замедляется мелькание вагонов. А у пассажиров на перроне судорожно дёргаются головы вслед за вагонами. Натыкаясь друг на друга, они начинают нервно метаться из стороны в сторону, запутанные хитрой системой нумерации вагонов. Мы тоже вливаемся в возбужденную толпу. Оглядывая суетящихся пассажиров, мои друзья обмениваются фразочками на странном языке:
      -- Локшевый садильник.
      -- Ё-маё… не светит, не личит.                        

      -- Зырь-ка – дурка в скрипухе!
      -- Отчихни! – Не дурка, -- фуфло!
      -- Туши свет! Садик вшивый!
      -- Не шелести, кнокай!
      -- Чо кнокать, -- садильник не играт!
      -- Секи! Я срисовал! Фря с углами!
      -- Углы хрень. А дурка не в западло!! 
      -- Молотнём через тамбур! Понял? Я и Рыжий – пасем… Блоха и Серый! -- по два шестнадцать! Стрелка та же.
     -- По железяке, Косой! Позыч выдру!                                                                                                                                    
         Косой сует Серому изогнутую латунную трубку.               
     -- На! Не крути панты – фря защекотится!
         Серый и Блоха бегут рядом с медленно ползущим составом, как только состав, лязгнув буферами, замирает, они спрыгивают с высокого перрона между вагонами и исчезают по ту сторону поезда. Я и Косой шагаем вслед за полной, коротконогой, быстро семенящей, как такса, теткой, с двумя тяжелыми чемоданами. В левой руке у тетки – чемодан и билет, в правой, кроме чемодана, --  дамская сумка на ремешке. Чемоданы из камеры хранения, а сумочка – всегда при тетке. Но она мешает тетке семенить: висит с чемоданом задевая ногу. Но тетке так спокойнее: она сумку и рукой и ногой чувствует.
          -- Не бзди, Рыжий, -- тихо говорит над ухом Косой, -- сейчас пацаны нерабочий тамбур откроют. Понял? Чтобы смыться тебе было куда, когда дурку вертанешь. Понял? Давай, за фрёй канай и кнацай: как она до того тамбура дочикиляет – врезай по углу, значит, по чемодану, где сумка, лови дурку -- пасуй Блохе. Понял? Смывайся через тамбур… Серый за тобой двери запирает и – всё в поряде!! Подрывай за пацанами и -- вася. Давай! Не ссы кипятком! Это, как игра! Все в ажуре, как часики! Не дрефь… а вон они!                                             
       Вижу: приоткрывается дверь вагона, оттуда выглядывает блошиная ряшка. И в животе у меня что-то сжимается. Со страху… не думал, что воровать страшно! От волнения во рту так сухо, что ничего не могу сказать. А что говорить? Что мне такая игра не нра и пусть Блоха играет без меня? А пончики хавать на халяву – нра? И в толк не возьму: почему я должен сумку пасовать Блохе, а не подрывать с ней? А думать некогда и спрашивать некого: Косой исчез. От волнения голова наполняется оглушительной пустотой. А зачем думать? Раз сказал Косой -- ему виднее… и как все быстро происходит… тетка возле тамбура!... дыхалку перехватило... а тетка семенит все быстрее!! и тамбур уже позади!!!
       Я решаюсь: поровнявшись с чемоданом, стукаю по нему обеими руками. Со страху стукаю нерешительно, не сильно, но, видно, чемодан в усталой руке висит на кончиках пальцев – рука разжимается – не успевает сумка упасть, -- я ее подхватываю и, отскочив от тетки, кидаю в тамбур, где Блоха подпрыгивает от нетерпения. Сумку Блоха на лету берет, как классный голкипер, и пулей вылетает с ней через другую дверь тамбура, не касаясь ступенек подножки. Я пытаюсь проскочить тамбур вслед за ним, но, перед моим носом, дверь в тамбур захлопывается, лязгает дверная щеколда, за окном появляется и исчезает злорадная харя Серого. Налетев на запертую дверь, я теряюсь, бессмысленно кручу дверную ручку, теряя драгоценные мгновения, потом, спохватившись, ныряю между вагонами, но… поздно: чьи-то руки хватают меня за куртку, выдергивают на перрон…
       От удара по голове в глазах темнеет и, тут же, от удара по глазам, вспыхивает ярко-оранжевая молния! А потом я не различаю и не чувствую удары: смешавшись со злыми криками, они спресовываются в кроваво-алый взлаивающий комок боли:
          -- С-сучий потрох! -- Сволочь!  -- Сумку!!  -- Га-ад!  -- Говори, где сумка!?  -- Говори паскуда!  -- Ворюга!  -- Под поезд такого!  -- Потрох сучий!  -- Где сумка?!  -- Сумка!   -- Сумки!.. -- Сумку!... – Сумке!!...
          В красные всполохи ударов, в гвалт злобных криков врезается спокойный официальный голос. Такие бесстрастные голоса имеют очень важные начальники, знающие огромную ценность своих слов и не ведающие сомнений в их бесспорной правоте и потрясного значения для современников:
        -- Та-ак… культурно развлекаетесь? Ребенка добиваете? Самосуд? Пра-шу участников убийства ребенка оставаться на месте! Свидетелей пра-шу задержаться! Гражданку, зачинщицу избиения, пра-шу не-мед-лен-но пройти со мной в линейное отделение милиции! На первом этаже! Не беспокойтесь, поезд будет стоять столько, сколько надо. Да, за-дер-жим… вот, вас-вас и задержим! О поезде не беспокойтесь! Вам он уже не нужен! Гражданин в шляпе и товарищ в кепке – про-шу со мной! Не волнуйтесь, гражданка! этим делом милиция займется. И вами – тоже! Он преступник несовершеннолетний! А вы все – совершеннолетние преступники! За убийство ребенка – десять лет с изоляцией! До прибытия милиции не отлучаться! Ни-ку-да! Ни-ко-му!
          Официальный голос говорит, говорит, непрерывно говорит и гвалт стихает. Слышно, как подошедшие добрые советские люди сочувствуют и жалеют:
      -- Жа-аль, мало накостыляли.
      -- Жалко-жалко -- не успели…
      -- Немного бы ещё --  добили бы…
          И еще говорят что-то, жа-алостивое, по-советски сочу-увственное. Но это я не слышу. Кто-то, по милицейски сноровисто завернув мне руку за спину, вместе с курточкой, волоком тащит меня. Один глаз у меня не открывается, но другим, сквозь слезы, вижу, что тащит меня высокий мужчина с нарукавной повязкой «ОСОДМИЛ». Неестественно разрумянившаяся от волнения тетка, похожая на злую розовую таксу, прилежно семенит за ним, со своими тяжелыми чемоданами. Но свидетелей, тем более, «участников», -- как корова языком слизнула! Голос у тетки низкий и, не по росту ее, громкий. Этим гулким, гудящим, как головная боль, голосом, тетка непрерывно, невнятно долдонит что-то, захлебываясь, едва переводя дыхание от волнения и тяжелых чемоданов. А осодмилец отвечает бесстрастно:
          -- Разберутся… есть специалисты! Сам видел, кто ребенка бил… и вас, гражданочка видел, как вы его по глазам били… чтобы покалечить… если он теперь ослепнет – вам не только срок светит – вы ему пенсию платить будете! «Закон суров, но это – закон!» Так сказал Цицерон! Сейчас товарищ Цицерон временно отсутствует. Не дай Бог, если он вами займётся! Суро-ов он к тем, кто детей калечит! Сейчас, гражданочка, пройдите в те двери и -- налево. Там линейное отделение милиции. Я приду через пару минут. Сдам ребенка в медсанчасть на экспертизу. Вас задержат до результата экспертизы: вдруг ребенок умрет? Тогда будут судить вас не за увечья, а за убийство!
         Чем суровее говорит осодмилец, тем голос тетки становится тише, в нем исчезают нотки гражданского гнева и осуждения бездействия властей, и вот – она уже воркует, как ласковая голубица, хотя всё так же неразборчиво:
           -- Но я же… это же не я?! – косноязычно гундит тетка.                                                                 
          Оставив тетку с её чемоданами и растрепанными чувствами, заходим мы в какой-то служебный вход. Захлопнув за собой высоченную тяжелую дверь, осодмилец отпускает мою руку, подходит к узкому пыльному окну и наблюдает, как тетка, потоптавшись у входа в вокзал, воровато оглядывается, смотрит на билет в руке, и… раздумав знакомиться с законом и Цицероном, подхватывает свои трудноподъёмные чемоданы и резво семенит к поезду. Осодмилец ухмыляется. А я все меньше понимаю его поведение. Да и не до того мне: голова кружится, я размазываю по физиономии кровь, слёзы, сопли… А разве он – осодмилец? Где осодмиловская повязка? Впрочем, если ребёнка, даже врага народа, долго и старательно бить по голове – ему не такое привидится!
        Поезд уходит. Мы выходим на городскую площадь. «Осодмилец» поднимает руку -- подъезжает затрепанная «эмка» с полукруглой надписью на дверке: «Таксомотор». Садимся на обшарпанное заднее сидение.
          -- В горбольницу! – говорит осодмилец, подавая шоферу купюру. И добавляет: -- Без сдачи…
          Машина трогается и осодмилец спрашивает меня тихо, не привлекая внимание шофера:
          -- Как зовут?
          -- Рыжий… -- с трудом разлепляю я спекшиеся от крови распухшие губы.
          -- Это -- творческий псевдоним. А я имя спрашиваю… как мама звала?  Сашенька? Значит – Александр… А теперь секи, Шщюрик, когда фамилию спросят – говори: Корнеев. Усек? Александр Корнеев! Звучит?
            Я молча киваю головой.
        -- Шща! Хорошо излагаешь. Промолчишь – за умного сойдёшь. Буду гворить я. А на всякий пожарный случай, помни: я твой братан Николай. Ты ко мне приехал из деревни. Из Михайловки. На вокзале гопники накатили, побили и чемодан отобрали, а там документы лежали. Справочку о травмах больница даст. Остальное я сделаю. Больше знать тебе не надо. Много будешь знать – не дадут состариться! Меньше знаешь – лучше спишь, лучше спишь – здоровее будешь, здоровее будешь – дольше проживешь, а дольше проживёшь… шща шеф! уже приехали?
                               *   *   *                       
        От травмотолога выхожу я заклеенный, забинтованный, получив медицинскую справку на официальном бланке и не официальное, но авторитетное медицинское заключение: « всё до свадьбы заживет!». А Николай меня в гостиницу ведёт, где предстоит жить, как я понял, если не до свадьбы, то, хотя бы, пока не заживет.
       У окошечка дежурного администратора гостиницы «Енисей», сияет золотыми буквами, на траурно-черном фоне, табличка, изготовленная на века, как надгробие: «мест нет.»  Форма и содержание таблички наповал сокрушают иллюзорные надежды входящего. Увидев такой шедевр монументального творчества, понимаешь, что от неуклюже велеречивой фразочки Данте: «Оставь надежду, всяк сюда входящий!» -- веет безалаберным дилетантизмом итальянского захолустья.
            Не обращая внимание на зловещую табличку, Николай заботливо, как инвалида, усаживает меня в кресло, стоящее в секторе обзора из окошечка администратора. Возле кресла на стене висит такая же монументальная, черная, с золотыми буквами, рассчитанная не на одно поколение читателей, табличка с призывом, ставшим фирменным лозунгом каждого солидного учреждения: «уважайте труд уборщицы». Удобное кресло располагает к размышлениям: почему надо уважать труд уборщицы, а не уборщицу?
           Пока я размышляю над этим, Николай направляется к администратору. Не к окошечку, перед которым нужно стоять согнувшись, как униженно клянчащий зануда, а к дверце в высоком барьере с надписью: «служебный вход». Тут я понимаю: зачем, по пути в гостиницу, Николай купил цветы и коробку шоколадных конфет с ромом! Судя по кокетливому женскому смеху за барьером, конфеты и цветы, а, особенно, -- Николай понравились.
          И мой, жалкий видочек, заверенный справкой, значение оказывает: две пары женских глаз, администратора и кассира, преисполненные извечного женского сострадательного любопытства, внимательно разглядывают через полукруглое окошечко разноцветные от йода и зеленки наклейки, которых на мне – как на иностранном чемодане. А Николай вдохновенно импровизирует удивительную историю о таинственной катастрофе, случившейся в Красноярском крае, единственным свидетелем которой стал я – его братишка из таежной деревушки на реке со смешным названием – Тунгуска. Потому-то, меня, для изучения, срочно доставили в краевой центр!   
          -- Конечно, та инклюзивная информация, которой я интродуктивно поделился с вами, -- очаровательно эмансипированными женщинами, является конфеденциальной,  -- заканчивает повествование Николай, покручивая на пальце ключ от номера. – Во избежание конгруэнтно индуктивного резонанса, пресса не освещает аналогичные катаклизмы. Представляете, какова может быть инсинуация, если о катастрофе станет известно ТАМ? – И  подняв указательный палец, Николай выдерживает зловещую и многозначительную паузу.
          Советский человек изначально приучен благоговеть перед заграничным. Потому-то Николай так и сыпет иностранными словечками. Но есть одно русское слово перед которым скукоживается вся иностранщина. Это слово – там…  От этого слова советский человек зачарованно замирает, не пытаясь уточнять: а где – «там»? Или – в светлых коммунистических эмпиреях, где витают наши партийные вожди, которых недопустимо огорчать вестями низменными и грубыми: о голоде, болезнях, бедствиях… Или же «там» -- это в мрачной берлоге, где, по историческим законам материализма, загнивает кровавый империализм, от которого все наши беды скрывают по соображениям столь таинственным, что самое понятное объяснение этому: «Не твоего ума дело!» И не приведи Господи, если за словом «там» таится самое авторитетное учреждение -- «компетентные органы»! Тут – не до разговоров! И при слове «там» советский человек, цепенеет от ужаса, затаив дыхание и перестав думать, как кролик перед удавом.                                    

          Очаровав женскую администрацию, Николай нарочито осторожно, как драгоценную жемчужину из футляра, извлекает меня из кресла, препровождая к лифту. Кассир и администратор, очарованные комплиментами Николая, совращенные его щедрыми дарами, ошеломленные каскадом иностранных слов и, напоследок, добитые зловещим словечком «там», зачарованно смотрят в окошечко вслед.
        -- Ну и ну, – хохочет Николай  в лифте, – жертва космического катаклизма! Выставить бы тебя в краеведческом музее с табличкой: «Инопланетянин марсианской породы, масть – от инфракрасной до ультрафиолетовой»!...  Побывал я в музее у моста через Енисей… ну, и скукота! Одни кости… миллион лет обглоданные. Суповые наборы! Удивили! А по краю пошмонать – было б чем поудивлять! И переполоху в науке от этого было бы -- очень! Ведь катастрофа на Тунгуске понатуре была! Туда из космоса так шандарахнуло, что в тайге сплошной тарарам на территории, как Франция… есть в Европе такое загаженное место, вроде проходного дворика… сибиряку там и сморкнуться негде – Люксембург соплёй залепишь. А тут край бескрайний -- Красноярский! Мелюзга, вроде ПарижА, вместе с Эйфелевой башней, если сюда затеряется, -- хрен её кто найдёт… Ведь, до сих пор ищут:  что за хрень там шмякнулась?.. Шща, приехали! 
      В номере – шифоньер, две кровати, стол и не только уборная, а даже – ванна! Пока я в ванне отмокал, Николай куда-то учесал. После ванны, разморенный, полуживой и полусонный, голышом погружаюсь в постельную белоснежность. Беспокойный сон, наполненный болью, оглушает и я проваливаюсь в мир бесформенных, болезненно кошмарных сновидений.
                       *   *   *                                      

        Вероятно, проспал я долго. Когда разлепляю единственный видящий глаз – в комнате уже темно. Николая нет. Вылезаю из постели с кряхтением – все болит. В зеркале в ванной с интересом разглядываю то место, где было лицо. Там -- единый синячище, сияющий цветами радуги. Действительно: гуманоид инфра-ультра-красно-фиолетовый. Обшариваю стены в номере, в поисках выключателя. И, всё-таки нахожу выключатель, но в шифоньере! Зажигаю свет – на столе обед из ресторана: первое, второе, две бутылки фруктовой воды и пара бисквитных пирожных. Значит, пока я спал, Николай тут побывал. Где моя одежда?!  Неужели – эта?!
         На стуле висит подростковый костюм, моего размера. Рядом лежат в коробке моднющие корочки фасона «шимми» с угловатыми, будто бы обрубленными, носками! Шик, блеск, крррасота! Такие шикарные шмотки мне родители не покупали. И не из-за экономических соображений. Воспитанные комсомолом гражданской войны, они и во мне воспитывали пристрастие к скромности и целесообразности. А я, дитя развращенное эпохой недостроенного социализма, с завистью посматривал на современников, форсящих в модных шкарятах и импортных корочках, а не в таких, как я, несносных, во всех смыслах этого слова, ботинках бессмертно утилитарного фасона с ласковым названием: «говнодавчики». А мама не могла нарадоваться на говнодавы из-за их прочности, которую не могли сокрушить даже вулканические сопки Владика. 
         На столе --  четыре рубля с мелочью – остатки моего выигрыша. Значит, выбросил Николай мою одежду… а кто он такой, чтобы так распоряжаться?!..  надо бы это допетрить… но голова заболела и стало подташнивать. Небось, потому, что во рту не слюна, а вязко-соленая слизь? С наслаждением пью фруктовую воду и появляется чувство голода. Но есть не могу -- больно. Губы и щеки изнутри разбиты о зубы и во рту все распухло. От движения челюстей губы и щеки кровоточат и пирожные приобретают противный соленый вкус.
         Проглатываю бисквитные пирожные не жуя, надуваюсь фруктовой водой, забираюсь в постель вместе с неотвязной болью и невеселыми мыслями. И что я о себе расскажу Николаю, если я и фамилию свою назвать боюсь!? Прав Гнус: чесам, все пути заказаны. Что ни лажани, хоть в лягавке, хоть в детдоме, а запрос пошлют. А раз соврал, значит – скрыл, а скрытных туда отправляют, где признаются… даже в том, чего не знают!
 

Конец репортажа 8.

 

 

 

Репортаж 9.

СОЮЗ РЫЖИХ

 

Прошла ночь.

Время – сентябрь 1938-го.

Возраст – 11 лет.

Место – г. Красноярск.

 

Как без труда и хитрости

Карманы ближнему вытрясти.

(В. Маяковский)
 

          В щелку, между шторами, солнечный лучик настырно прорывается и в лицо упирается. Слезящийся правый глаз, разбуженный лучиком, приоткрывается. После его протирания от слез, вижу комнату, заполненную теплым, радостным светом от розовых штор. Ещё несколько озорных солнечных зайчиков нетерпеливо подрагивают на стене от желания спрыгнуть оттуда и разбудить разоспавшихся жильцов гостиничного номера. А левому глазу, совсем заплывшему, всё представляется плавающим в розовом тумане и таким расплывчатым, будто бы этот глаз глядит на мир из клюквенного киселя. Если же посмотреть на мир сразу обоими глазами – всё раздваивается, а голова от этого кружится. Поэтому, сидя на кровати, я щурю левый глаз, будто целящийся снайпер, а правым разглядываю спящего Николая.
         Оказывается, он молодой – лет двадцати! Красивый, хотя рыжий. А вчера он мне, сослепу, очень солидным показался. Потому, что говорил авторитетно, с апломбом, будто бы он при важной должности. А какая у него должность? Агент НКВД? Глупее и со страху не придумаешь!… Видел  я сексотов. Да и нужно ли НКВД сявку беспризорную из магазина одевать, из ресторана кормить, в гостиничном  номере нежить!? Это мог сделать только великодушный Граф Монте-Кристо! Стоп, фантазия! Разогналась! Трави назад по малу! Какие грАфы могут быть в Сесесерии, где не только графов, а и порядочных людей под корень извели?!
         После придирчивой оценки рыжеватости густой шевелюры Николая, прихожу к выводу: а я рыжее… Его одежда, висит на стуле: темно-серая курточка супермодного фасона «бобочка» и современно широкие синие брюки из умопомрачительно дефицитной ткани «метро». А на курточке – значки: скромный, но авторитетный «КИМ», рядом – супершик: на блестящей цепочке – ГТО!! И тут я замечаю, что из кармана брюк выпала нарукавная повязка ОСОДМИЛ! Но не на завязках, а на резинках, чтобы вмиг надеть и снять. Вот, где секрет…
          Николай открывает глаза, подмигивает. Значит, я его рассматриваю, а он меня? Хи-итрый… Растерявшись, я тоже подмигиваю единственным пригодным для этого глазом и пытаюсь улыбнуться распухшим лицом. Вероятно, это получается забавно и Николай комментирует:
       -- Внимание! Сегодня, в девять часов утра, в Красноярске состоялось открытие века! Пока правого века! Открытие левого века откладывается по техническим причинам!   
           Я смеюсь, хотя это больно. Пока умываемся, из ресторана приносят завтрак, заказанный по телефону. Кроме фруктовой воды, Николай заказал бутылку вина.
          -- Шща! За Союз Рыжих! – поднимает тост Николай. Помня наставления мамы о вреде алкоголя, я наполняю свой бокал фруктовым напитком. Николай смотрит на это одобрительно.
      -- Шщюрик, а как ты относишься к Союзу… Рыжих?
          Так как меня и моего школьного друга Витьку, прозвали «Союзом Рыжих», то я, конечно, помню этот рассказ Конан Дойля и отвечаю, не задумываясь, цитатой:
      -- «Каждый рыжий, находящийся в здравом уме и трезвой памяти, может оказаться пригодным для нашей работы. Обращаться по понедельникам в контору Союза…»
          -- Ну, ты даешь!... – восхищается Николай моей памятью. – Только не каждый рыжий, в здравом уме и трезвой памяти может быть пригодным для НАШЕЙ работы»… Тут требуются интеллигентные рыжие! Нам не Британскую энциклопедию переписывать, у нас работа творческая!
          Я молча пытаюсь понять: что это за творческий Союз, где нужны интеллигентные рыжие? То, что рыжий я – это без понта, но достаточно ли я интеллигентен для такого взыскательного Союза? Но вопросы задавать стесняюсь. Пусть Николай сам скажет. Делаю вид, что увлечен процессом поглощения манной каши, приготовленной в ресторане по спецзаказу для рыжего интеллигента недобитого. 
          После завтрака Николай выключает репродуктор, восторженно вещающий про бурный расцвет советской культуры в связи со стахановским движением актеров и соцсоревнованием между музыкантами и писателями. Усадив меня на стул, Николай погружается в мягкое кресло напротив и, вытянув длинные ноги, скептически меня разглядывает.
          -- Давай знакомиться, – предлагает Николай. – Откуда ты, прелестное дитя?
          Я понимаю, что базлы о больной бабушке не уместны: фискальные органы Николаю без интереса, скорее, наоборот, -- он интересен для них. Поэтому, без подробностей, выкладываю все, как есть. Но не говорю о мореманах из Такелажки. Николай замечает этот пробел.                

          -- А кто в дорогу собрал? Деньги, одежду…
          -- Люди незнакомые. Не знаю их…
          -- Молчишь, как Кибальчиш – не хочешь подставить… -- улыбается Николай. И больше про то не спрашивает. Но когда в печальном повествовании добираюсь я до Красноярска, Николай дотошно распрашивает о Косом.
          -- Шща! Косой, закосив пятерку, сказал, что это – абиссинский налог? Значит, в общаке кодлы была и твоя доля? Когда Серый дверь захлопнул? До того, как тебя стопорнули? А зачем ты дурку пасовал? Где была стрелка – место встречи? Тебе, таки, не сказали?! Значит, Косой загодя смаклевал, что ты залетишь??
          Отвечая на вопросы Валета, я понимаю: Косой и кодла подставили меня, чтобы и избежать преследования, а, заодно, от меня избавиться. Николай хмурится. Заканчиваю я свою печальную историю словами:
       -- А потом меня стали бить…
          Мы сидим молча. Большая осенняя муха настойчиво жужжит на окне, переходя из одной тональности в другую, жужжит усердно, но фальшиво, как старательная ученица, разучивающая гамму на виолончели. Посмотрев на  муху, упёртую в стекло, Николай говорит:
        -- Знаю я Косого и его шоблу. Ушлые сучата. Но для красивой работы, – интеллекта нет. Шпана! Им бы дурки вертеть… Но не думал я, что они такую подляну замастырят! Ишь, поделили: фарт – им, а тебе – западло! Ладушки… не светит – не личит. Запомни воровскую триаду: «Не верь, не бойся, не проси!» Считаем, -- первую треть ты усвоил. Ништяк! Выучишь и две остальные. А забудешь – жизнь напомнит. А Косому предстоит усвоить актуальный урок: «Что такое Закон и с чем его едят?» Будет ему, таки, подарочек судьбы, когда он меня встретит! Чтобы Закон уважал, а не клал на него с прибором! Какой Закон? Воровской! В СССР трамвай обходят спереди, автобус – сзади, а законы – со всех сторон. Но! Не воровской! Подставить кореша, члена кодлы… вору сдать вора! –  это, таки, не мохначе, чем в лягавку его привести и грамотку требовать! Трали-вали – туши свет, двое сбоку -- ваших нет! Я вор в Законе и за такую подляну Косого должен мочить. Но у меня с Законом отношения сложные, потому что челюскинец я… и один на льдине.
          Вероятно, мой, единственно открытый глаз, открывается так широко от удивления, что Николай поясняет:                                                       
          -- Привыкай, Рыжик! Это не пионерская считалка: «шухер, васер, зекс, облава…  ». Это серьезный профессиональный язык – феня. Хотя феня язык древний, но он растёт, принимая новые слова. «Челюскинец» -- это вор в неформальной завязке: не ссучился, но и в общак не кладёт. «Пляшут метели в полярных просторах», а « я один на льдине» -- потому как с корешами расплевался… Не в Законе я и не сбоку. А болтаться в такой проруби – рискованнее, чем на льдине в Ледовитом океане!.. Того и гляди, заявится Водопьянов… со льдины снимать! -- Николай заговорщически подмигивает мне и улыбается. -- Я – честный вор. В авторитете, хотя кликуха, таки, не авторитетная – Валет. Но она не от пахана, а от Факира. С детства работал у него в пристяжи, а он для меня больше, чем родной папочка. В память о нем храню кликуху. Царство небесное Факиру… вору от Бога и волшебнику. Самый умный еврей в Одессе -- Мойша Глейзер, как увидел Яшу Факира, сразу сказал:
          -- Шща господа… с такой интеллигентностью, как у Яши, и его благогъодными манегъами человек, таки, может быть только вогъом!
          А за авторитет Мойши Глейзера я имею сказать именно так, потому как за тот факт, что Мойша Глейзер одесский еврей -- ни у кого в Одессе и в её окрестностях, даже таких удалённых, как Москва, сомнений не возникало. А за то, что он, таки, самый умный, -- тем более! Хотя бы потому, что каждый умный не бывает без странностей, а Мойша имел прибабахи сразу всех великих личностей! Но за тот интересный медицинский случай, за который вся Одесса имеет значительное удивление, я расскажу чуток попозже.
           Валет достает из карманчика в брюках старинные золотые часы, нажимает кнопочку. Крышка часов открывается – часы мелодично играют сложную и грустную музыкальную фразочку. Как будто бы нежно зазвучали дивные хрусталики исчезающих мгновений…
       -- Я имею час, -- говорит Валет, глядя на циферблат, -- и от этого я расскажу историю грустную, но поучительную.
          Хрустальная мелодия обрывается щелчком – Валет закрывает крышку часов, кладёт голову на спинку кресла и рассказывает, пристально глядя в абажур, будто бы общаясь с кумирами детства.
                                  *       *       *
        -- Это было в Одессе ещё до того, когда ты, Санек, озадачил родителей своим желанием показать и себя в этом мире. Уже тогда молодой талантливый вор – Яша Факир, -- «из дальних странствий возвратясь», осчастливил тем случаем Одессу. И щоб я тут же, не сходя с места, провалился, если не Миша Япончик был в то время самым авторитетным уркачем в Одессе! Помню я его и его почтенных родителей. Но, когда в кровь Богом избранного народа, вторгается ген, который вместо «шалом», вопит «банзай!», то свершается чудо! Грозный ген Аматерасу, в крови кроткого Авраама, создал не мудрого Моисея Вольфовича Винницкого, а лихого всероссийского авантюриста Мишку Япончика, друга Махно!

        А как уж покорешился неизвестный Одессе ширмач Яша Факир с таким авторитетом, как Миша Япончик, то за тот случай очень, таки, шерудила рогами вся Одесса. Я имею сказать, что воры разных профессий кнацают друг на друга критично. Интеллигентных ширмачей коробит грубый наглёж мокрого гранта, а стопорилы, шерсть дерущие с прихватом, зырят свысока на работу по тихой фене, считая, что работа их и не их -- это две большие разницы. И такая жаль обстоит везде, но! кроме солнечной Одессы, где сам климат обеспечивает взаимное душевное понимание. И що бы с того, таки, ни было, а одесские урки имеют уважение не токо и стоко к профессии, как к мастерству!                 
          Как только заговорил Валет об Одессе, -- сразу прорезаалась причудливая южнороссийская манера построения фраз, игриво расцвеченных прибаутками. Такой разговор слышал я в Такелажке от мореманов из Одесского пароходства, которых судьба забросила в Такелажку Дальторгфлота.
      -- А произошло знакомство Яши Факира с Мишей Япончиком, -- продолжает Валет, -- в респектабельном варьете-ресторане Одессы «Монте-Карло», что на Мясоедовской. И было это по инициативе легендарного Миши Япончика. А слышал я про всё про то не от тети Моти, а от самого Яши Факира, который до меня приходится не вроде дяди Володи, а очень любимым папочкой. А потому, никто, таки, не скажет за тот случай более достоверного…
         Муха на окне деликатно смолкает. Чтобы не помешать рассказу Валета. И Валет, прикрыв глаза, вспоминает:
      -- А какие люди жили в Одессе в то самое одно и то же время! В отдельном кабинете «Монте-Карло» у Миши Япончика  проводили время Шаляпин с Утёсовым и Махно с Котовским! Это жеж две большие разницы: люди из солнечной Одессы и насморочной Москвы! Конечно, и в Москве иногда живут люди, но разве это жизнь, если живут там не так, а наоборот, и даже «Националь» -- пошлый кабак, куда прет шпана, маракуя об дать по морде и побакланить. А встретить культурного человека в Москве тот же шанс, как прикупить короля к семнадцати!
          Шща! Будьте уверочки! -- одесская ресторация-варьете «Монте-Карло» на Мясоедовской не западло, как «Националь»! И явление Яши Факира там не остаётся без внимания и понимания. Пристяжь Япончика профессионально кладёт глаз на молодого элегантного брюнета с безукоризненными манерами, потому как похож он и на модного поэта Блока, стихами которого бредила вся Одесса, и на наследника Ротшильда, и на таинственного маркиза из французского романа. О первом сходстве можно подумать, увидев поэтически пылкий взор Факира при пышной его прическе из вьющихся волос. А второе сходство утверждается перстнем с бриллиантом, сияние которого затмевает свет хрустальных люстр в ресторации. А уж третье сходство втекает и вытекает от присутствия при нём такой сексуальной дамы за которую вся Одесса, закатив глаза до самой макушки, говорит, что она, таки, именно та графиня де Монсоро, про которую писал известный Шщурик ДьЮма из ПарижА. А уж он-то – самое доверенное лицо по шашням королевы! И пусть некоторые фрайера, таки, не бывавшие в ПарижЕ, как слепые котята размазывают дерьмо по чистому блюдечку, размовляя за то, шо подывылыс на тую графинюшку, не в ПарижЕ, а на одесской Молдаванке! Но, Боже ж мой, ежели у дамы такой тохес, що Афродита тут же сразу и… то кому какое собачье дело до того, что графиня ботает по французски с прононсом одесского Привоза!? Тем более, самый умный одесский еврей Мойша Глейзер имел сказать за то, «що весь пагъижский пгъононс пгъоисходит, таки, от евгъеев с одесской Молдаванки!»
          Как водится в общительной Одессе, Миша Япончик, интересуясь за Яшу Факира и графиню, приглашает их угостить до себя в своём кабинете. И поручает это распорядителю, на которого все думают, что он хозяин ресторации… а в том приглашении пикантный нюанс. Потому, що когда до вас имеет интерес не кто-то, а Миша Япончик, то либо ви имеете от этого знакомства крупный гешефт, либо ваш гешефт поимеют уже без вас. И не смешите ви меня за то, що все знакомства с Мишей Япончиком, таки, хорошо всем заканчивались! Но, как только осторожная, как кошка, графиня излагает за это дело своё «фе», Факир стопорит её красноречие:
          -- Шща! Азохн вей, графинюшка! Ежели вам, медам, нужно многое сказать за ту протухшую идею, то купите на Привозе селедку и морочьте ей голову! А ежели ви имеете чуточку подумать за то, що Яша Факир, как какой-то шлимазл, захотит пройти другим разом, то ви думаете за это, прелесть моя, теми очаровательными полушариями, которые в ваших розовых трусиках! Шер ами, графинюшка, отделяйте свои прелести от креслица и, покачивая ими на уровне потери сознательности фрайеров, чапайте, как я не знаю кто, туда, куда приглашают!
         Когда прошли они зал, под маслянистыми взглядами лимонщиков и жгуче завистливыми взглядами их дам, Яша берёт свою даму под ручку и шепчет ей в розовое ушко:
          -- Шща! Нит гедайге, Сонечка! Бог – не фрайер, только Он и знает, кто и где находит, а кто и как теряет… Ты, мадам де Монсоро и крути, таки, попочкой, слушай ушками, ботай по французски, а секи по рыбе!                                                                                                              
          За столом в отдельном кабинете Миши Япончика графиня враз настраивает благородное общество на игривый лад. Кокетничая с Яшей и Мишей, графиня щебечет на том франко-одесском языке, который понятен каждому завсегдатаю одесского Привоза. И пока невозмутимый официант принимает заказ, экстравагантная иностранка от избытка эмоций так экспансивно подпрыгивает при избытке экспрессии, нарушая законы не только этикета, но и равновесия, что не раз имеет шанс шмякнуться красивой попочкой на паркет, если бы не Миша… А какая у Миши эрекция! то бишь, миль пардон, -- не эрекция, а реакция. Боже ж мой! Какая реакция у Миши! Впрочем, эрекция у Миши – тоже дай Боже! Вся Одесса, таки, имеет за это значительное удивление! И каждый раз, при оплошности графини, и даже – без, Миша успевает галантно поймать её за красивую попочку. А разве что? И Факир, вроде бы, не торчит неизвестно зачем, как истукан на острове Пасхи, а тоже кидается на помощь опрометчивой графине, но що тому, ежели он завсегда чуток опаздывает? Да ще, по недостаточной уклюжести очень метко попадает в то положение, которое очень смешное: то, заместо графини, ловит большую вазу с цветами, а то, поскользнувшись на паркете, растягивается повдоль кабинета…
          -- А-а-ах!! – восклицает графиня де Монсоро на чистейшем французском и, пользуясь каждым таким случаем, благодарно и нежно прижимается к Мише то попочкой, то ещё чем, при значительном неудовольствии Мишиной шмары за каждый такой случай. А уж чем прикоснуться у графини того достаточно. И шмара давно уж конкретно бы запустила коготки в роскошную прическу нахальной графини, но що с того будет, ежели та – иностранка, не разумиющая, одесского этикета? А графиня, с непосредственностью парижанки, лобызает шмару, называя шерамишкой и, мимоходом, оказывает ей любезность, отложив в сторонку её сумочку, стеснявшую мишину даму.
          -- Силь ву пле, -- галантно разговаривает Миша тоже по французски, но, делает это с таким усилием, как я не знаю кто, потому как расходует при том половину своего запаса французских слов. А когда официант, получив заказ, исчезает из кабинета, заморская графиня капризно, как иностранка, изнеженная заграницами, говорит:
          -- Пардон, дамы и месье, при гарном бомонде и бон-бон кулер локале… -- щелкнув прелестными пальчиками, графиня чуть задумывается, переводя в уме с французского на одесский и, таки, успешно справившись со сложным переводом, шпарит уже натуральным одесским разговором:
        -- Таки да, но не смешите ви меня за то, що тутошний сервис швыдче парижского!
          -- Ай, бросьте этих глупостев, графиня! – протестует Факир. -- Я имею интерес закоцать время, шоб убедить вас за то, що и в Одессе сервис – скорее да, чем нет!
           И Факир достает из своего, -- заметь: из своего! – ширмана шикарные рыжие бока с прицепом – золотые часы на цепочке, – нажимает на кнопочку – играет музыка в часах и крышка открывается. Факир не спеша кнацает на время и кладет бока на стол, между графиней и Мишей. А у Миши эрекция… а быть может -- реакция? – да все это у него как должно быть в Одессе! – а потому он не вздрагивает, не шарит растерянно по своим ширманам, изображая дешевого фрайера, а ведет себя очень наоборот: сидит и спокойно наблюдает на секундную стрелку. И не держите меня за того лоха, который думает, що Миша не узнаёт свои любимые рыжие бока! А разве – что? И слегка удивлённый Факир говорит деликатно:
          -- Шща, Миша. Я дико извиняюсь но, во избежание, я хочу сообщить, що ваш знаменитый в Одессе шпалер -- не в вашем правом ширмане, а в кисе вашей очаровательной дамы, а мой, как водится, на месте…
           И тут Япончик на серьёзе сечёт зехер Факира и свой курьёз в положении фрайера. И начинает хохотать именно так, как это делают в солнечной Одессе, где имеют крупное понимание насчёт того, что смех – дело серьезное. Закончив хохот, Миша имеет сказать:
          -- И кто скажет за то удивление, которое будет иметь Одесса, узнав, що Япончика фрайернули в собственной ресторации!?
         -- Я имею сказать, Миша, що тот, кто скажет за то публично, будет сделать это только раз в жизни… -- деликатно предполагает Яша.
         -- Я говорю это за то, Яша, що от этого очень уважаю ваше мастерство. Щоб я так жил! Э-э-э… бросьте Яша этих глупостев! Тут одно другое не касается… Да Боже ж мой! Я вас говорю, Яша: не огорчайте мне настроение! Кладите бока себе, носите их при себе и будьте всем нам здоровы! Миль пардон…
         И Миша посылает своих громил за гравером. Не успевает Яша приколоть наборчик свежих анекдотов, как рынды Япончика бережно несут в большом чемодане инструмент гравера, а вслед за чемоданом состоится внос тела самого гравера в теплом халате и холодном поту, при полном шоке и одной туфле на левой ноге, потому что туфля с правой ноги у гравера во рту для сбережения тишины в ночной Одессе. Распорядитель ресторации открывает для гравера свободный кабинет поработать, валерьянку укрепить тело и марочный коньяк для души. А Миша дает граверу заказ и сразу расчёт. И когда гравер ощущает толщину расчёта, то перестаёт нервно вздрагивать, а золотые швейцарские часы ручной работы фирмы «Павел Бурэ» украшаются этой надписью...
          Валет протягивает мне золотые часы. Я беру их благоговейно в ладони обеих рук, любуюсь красивым узором на крышках, нажимаю кнопку – массивная золотая крышка открывается. Замирая от восторга, вновь я слышу нежный перезвон хрусталиков исчезающих мгновений и читаю на внутренней крышке:
                                     Шща!
                                 И  п у с т ь
                              уходит   время.
                         А  мастера  в  Одессе
                              о с т а ю т с я !  
                                    Я.Ф.  от
                                      М.Я.
                                 *        *        * 
  
  
        -- Шща… -- вздыхает Валет. -- Это, Санек, не весь рассказ, а его преамбула, чтобы мораль не проглотнуть всухую. Слышал я эту историю от третьих лиц. Не потому, что Факир был чрезмерно горд, а потому, что занимательных историй, было в жизни его навалом. Но меня, как начинающего ширмача, интересовали детали этого случая. За мой наивный вопрос Факир сперва очень даже смеялся, а потом сказал, что Япончика щипал не он, а его «мышь» -- «французская графиня»! А он делал отвод. А отвод в нашем деле – важнее чистой работы щипанцами! Усек, Санек? Это -- мораль  рассказа о Факире…
          На днях покажу тебе психологический этюд с отводом. Сам увидишь, как волынить, как вертеть, как фрайера в стойло ставить, как звонком щипанцы тушануть и что такое – отвертка… Есть такой вид фокусов, который называется прес-ти-ди-жи-тация. Это фокусы без аппаратуры – на ловкость рук. А приемчики престидижитаторов – как у ширмачей: отвод, тушовка, ширма, замазка. Только, у фокусников работа проще: зритель кнацает издалека и с одной стороны, а риска ноль. Всем приемам престидижитации меня Факир обучал, считая, что они -- гимнастика для пальцев. Факир вырос в цирке, в собственных номерах работал. И не смешите ви меня за то, шо манеры английского лорда благородней, чем у Факира!
         Говорят, такие манеры были, таки, у Мойши Глейзера в дни его молодости, когда был он завзятым англоманом, и посещал аристократические приемы, не дожидаясь туда приглашения. По английски он знал только: «бонжур» и «ауфидерзейн», а потому молчал, зато молчал он, таки, без акцента! А главное – умел уходить по англицки – не прощаясь… но! -- прихватив на память о благородном собрании какой-нибудь пустячёк, вроде бимбочки с бриллиантом.  «Да, были люди в наше время…» А ныне урки – кто?! Бакланы!… Шпана пролетарская… Утратили современные урки традиции воровской культуры и хорошие манеры, которые присущи порядочному вору. Пролетарский вор держит вилку в левой руке потому, что в правой у него шницель!
          Я засмеялся. А Валет, не улыбнувшись, продолжал:
      -- Шща, Бог – не фрайер, Он все видит! Хорошие манеры – таки да, но кто это ценит?? Не из-за них расплевался я с московской ельней и сел на льдину. А насчёт завязать – причина появилась позже… Ну, вот, главное за тебя и за меня мы знаем. Ты кое-что не договариваешь -- это понятно. Я – не лягавый, напролом в душу не лезу. Все что надо, я усек: воровать ты не умеешь, понтовать – тоже. И это – хорошо. А то, что ты, таки, ещё и помалкивать можешь – это замечательно!                                          
        Интеллект в тебе за версту чувствуется, а техника – дело наживное. Факир говаривал: «Красота от родителя, знание от учителя, а интеллигентность от Бога!» Мне с родителями не удалось познакомиться. Сгинули они в огненной купели гражданской войны. И когда меня, четырёхлетнего, во вшах и лишаях, подыхающего от голода, Факир из мусорного ящика выудил, то почему-то  поинтересовался:
       -- Ишь, опеночек рыжий, ты что -- еврей?
       -- Ага, еврей… но ещё немножко! -- ответил я осторожно, потому что не знал: а что такое -- «еврей»? Зато уже имел горький опыт выживания среди обитателей чердаков и подвалов – людей не самых добродетельных нравов. А потому усёк, что опрометчивые признания опасны. Мой дипломатичный ответ Факиру понравился:
       -- Ценю скромность! Марш за мной!...

          Отмыл, откормил, подлечил. Ксиву выправил Факир, что он мой папочка. А это была моя заветная мечта: найти самого красивого мужчину, -- своего собственного папу! Параллельно со школьной программой освоил я, с помощью заботливого Факира, и деликатную профессию ширмача. А это – не дурки да берданки на шарап вертеть! Ширмач – не примитивный щипач. Тут не только щипанцами мантулят, тут сразу глушат фрайера интеллектом! На-по-вал! Работа ширмача для непосвященного – чудо. Как у иллюзиониста. А за чудесами стоят: изобретательность, техника, годы тренировок и, конечно, Его Величество – ТАЛАНТ! 
          Послушай этюд про ширмача. Сюжет примитивный. Гуляет по пустынному бульвару фрайер. Доходит до конца бульвара… хвать-похвать, а где лопата?… то бишь, бумажник?! А, ведь, был только что… Фрайер ничего не покупал, не ездил в трамваях… гулял один по безлюдному бульвару, никого не трогая! Дырка в кармане?...  нет её!… и вокруг – ни-ко-го… а где бумажник?!
         Не каждый фрайер вспомнит, что проходил мимо вежливый молодой человек с букетом цветов, спешащий на свидание, потому как мимоходом поинтересовался у фрайера: «который час?» -- и, при том, наклонился нетерпеливо, чтобы взглянуть на циферблат на руке фрайера. Так вот: вопрос про время – называется  «отверткой», букет или газета – это «ширма» для прикрытия руки, а молодой человек, умеющий мгновенно «сделать отвёртку и поставить ширму», называется -- «ширмач»…
        Работает ширмач, как хирург: быстро, точно, аккуратно. А фрайер – как под наркозом, чтобы избавить его от преждевременных переживаний. Наша работа – не вульгарный гоп-стоп: мы фрайера на уши не ставим, за храп не берем, наша профессия гуманная! Есть и щука, и щипцы, и другая техника, но этого, для такой профессии, мало. 
 

          Наука установила, что каждому фрайеру, даже ежели он не член профсоюза, от природы выдано пять органов чувств для восприятия советской действительности. И если не брать в голову за вкус, слух и обоняние, то зрение, а особенно осязание, -- эту подляну природа изобрела в самое западло. И стала бы невозможна наша гуманная профессия, если б не открыли, ещё во времена охоты на мамонтов, «психологический наркоз»: шок от восторга или гнева. Чистая работа щипанцами – это техника, а психология – это искусство! Психология, -- наука  тонкая… когда её поймешь, -- любого сазана фрайернешь! Если мы сработаемся, поймёшь, что один ум -- хорошо, а два… сапога -- пара!
          Я рассмеялся. А Валет поморщился, вспомнив что-то.
       -- В Москве работал со мной пацан… твоих лет. Имя и фамилия были у него такие, -- вовек не забудешь... были они плодом изобретательности заведующего Саратовским детприемником, который нарёк его по масти -- Гелием Солнечным! Были у Гельки щипанцы – закачаешься, а сообразиловка – на ноле! Учить его психологии – интереса не было. Набрался он техники и уперся в свой убогий профессиональный потолок, потому что работал  по шаблону.
         Не мог он фрайера понять, потому как свой интеллект был у него примитивнее фрайерского. И меня во время работы не понимал. Таким, как Гелька, только по «верхам ходить», -- щипать по наружным карманам. Там щупа и щуки за глаза. Техника. А какой интерес работать без выдумки? «Работа должна давать человеку не только материальное удовлетворение, но и моральное!», -- как в газетах пишут… Понял я, что тянуть Гельку на мой уровень – занятие зряшное и опасное: залетишь по его бестолковости. И «разошлись мы, как в море корабли…». Хотя и привык я…
         А ты, Санёк, присматриваясь к работе, помни о чистоте и аккуратности по мелочам! Об опрятной одежде, грамотной речи, вежливости, чистых ногтях, не говоря про уши… все то должно быть не разовым, а всегдашним. А научишься меня без слов понимать, а по ситуации, и будет не работа, а удовольствие! Вроде озорной игры! Главное, не результат работы, а от-но-ше-ние к работе! Так в газете пишут.
         Взглянув на заграничные наручные часики, Валет засобирался.
     -- Шща! А то, что ты трепку получил – оно к лучшему. Слава Марксу! Он учил: «Битье определяет сознание!» И в этом вопросе имею я с ним понимание! Страх для вора – лучшая страховка! Мойша Глейзер говорил: «Если Бог хочет покарать вора – он даст ему храбрость!»… Да! Чуть не забыл: для расширения твоего кругозора, я журналы принес иллюстрированные. Вот, – на тумбочке. Текст не читай, раз глаза не в поряде. Картинки посмотри. Там есть альбом репродукций картин Кустодиева. Купил его с рук, возле «Буккниги».
         Тебе задание на сегодня: альбом посмотри, а вечером впечатления расскажи. Но! собственные. То, что там написано я знаю. Обед принесут, -- я закажу. Пообедаешь – спи. Можешь вино попробовать. В шкафу. От сухого вина спать будешь крепче. Вино – почетный напиток на планете! Только, чур, не увлекайся! Треть стакана! Вернусь к ужину. Пока! Как написал в записке «куму» Мойша Глейзер, линяя из исправдома: «Извиняйте, мне надоел пейзаж из вашего окна!»  Гуд бай! Не скучай!
          После ухода Валета, я, с альбомом репродукций, забираюсь в кресло. Равнодушно листаю портреты задумчивых писателей и манерных дам. Внимательно рассматриваю, жанровые сценки провинциальной жизни, полные грустной иронии. А потом, чувствуя смущение, будто бы тайком подглядываю, долго, даже слишком, любуюсь женщиной с картины «Красавица». Обнаженная, белотелая, пышнобёдрая женщина, с мягким животом и игриво рыженьким лобком, придерживает рукой большую нежную грудь, гармонирующую с розовыми пуховыми подушками ее пышного ложа.
          И до меня доходит, что это мягкое, нежное, тёплое тело, полное ласки и сладострастия, это и есть – Женская Красота! А обезжиренно натренированные, дочерна загорелые тела лошадеподобных физкультурниц на картинах советского художника Дейнеки – злобная насмешка над женщинами! Почему Дейнека не рисует лошадей? Как красиво бежали бы сухопарые лошадки на картине «Утро», вместо уродливо мускулистых, натренированных в беге, мосластых, мужеподобных женщин!
         Налюбовавшись «Красавицей», наугад переворачиваю несколько страниц и замираю… какой контраст темы! Огромная бородатая фигура, кошмарно похожая на человека, увеличенного тысячекратно, возвышаясь над домами города, уверенно, как владыка мира, шагает по улицам, кишащими толпами маленьких людишек. Огромные сапожищи  чудовища погружаются, как в грязь, в «народную массу», наполняющую улицы.
        За спиной чудовища развевается длинное полотнище кроваво алого флага! На пути чудовища – церковь. Но не остановит она замах широкого шага безжалостных сапог! Вот-вот, захрустит крыша храма, а от пинка другого сапога вдрызг разлетится хрупкая колоколенка! А шагает чудище далеко, -- по всей планете! и взгляд его устремлен за горизонт. Не остановит его ни пространство, ни время! – растопчет оно всё, что попадёт под его безжалостную пяту!
         Через несколько минут приходит понимание мистического смысла картины. А когда ещё раз вглядываюсь в глаза чудовища, то понимаю: почему оно чудовище, а не гигантский человек, как рисуют на плакатах… глаза… глаза – не человеческие! Нет в них ни гнева, ни торжества, ни расчетливой жестокости… ничего нет в этих глазах! Пус-то-та!! Это – безумные глаза фанатика – самые страшные изо всех глаз в природе! В них и сосредоточен мистический ужас картины, которую автор назвал «Большевик»! Ни капельки крови, а какой ужас спрессован в картине!! Ужас, сумасшедший и бессмысленный, ужас тьмы слепого фанатизма…
        По сверхъестественному прозрению, Кустодиев изобразил на картине не носителя прекрасной веры человечества, -- веры Платона и Компанеллы, -- веры мудрецов, героев и наших отцов революционеров, -- веры в идеальное общество для счастья людей. В картине «Большевик» изображен носитель безумного, всесокрушающего фа-на-тизма! Изображен на картине апофеоз веры безграмотной, злобной черни! Воплощён кошмар фанатизма в умах «простого народа», – быдла.
        Это тот страшный фанатизм, который, родившись в грязных, злобных низах общества, встал под знамёна и лозунги прекрасной идеи, чтобы уничтожить эту идею, вместе с её создателями!
       Как смог художник так верно, так глубоко понять СУТЬ ТРАГЕДИИ ПРОЛЕТАРСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ, ПЛОДЫ КОТОРОЙ УНИЧТОЖЕНЫ БЕЗУМНО ФАНАТИЧНЫМ ПРОЛЕТАРИАТОМ!?  В оцепенении от восторга и ужаса, разглядываю я гениальное изображение фанатичной веры, уничтожающей культуру, религию, науку, вместе с жизнями людей, попавшими под эти сапоги! Из аннотации узнаю, что картина была написана ещё в 1920-м году и не раз экспонировалась в СССР. Значит, миллионы людей видели эту пророческую картину?! Как же прозорлив тот, кто сказал:
      «они видя не видят, и слыша не слышат, и не разумеют!» (Мф.13:13).
     
 А я вижу, потому, что «разумею! Научили меня в ДПР видеть то, что не могут видеть одичавшие от фанатизма совлюди, разум которых низведен советской пропагандой до уровня бабуинов! Будет, что рассказать Валету!
                          *       *       *              
           Пообедав, я, предвкушая необычные ощущения, наливаю полный стакан розового вина: пробовать, так уж как следует! Как много внимания уделяет человечество вину! Не удостоило оно обожествления такой продукт питания, как хлеб. А у вина – сколько богов!? Бахус и Дионис – самые знаменитые. Вину посвящены скульптуры, картины, стихи, песни, религиозные тексты. Что же скрыто в вине, какие тайны и истины? 
        Набираю глоток вина, задерживаю во рту, ожидая что-то удивительное и…  от неожиданности бегу и выплёвываю в раковину! Тьфу! Кис-ля-ти-на!! Неужто, бравые мушкетеры глотали эту дрянь!? Но… пить, так пить! Подумав, я, морщась, как лекарство допиваю стакан до дна и чувствую, как теплой истомой наполняется тело, а голова… заполняясь легкой пустотой, как воздушный шарик, отделяется от огрузневшего тела. От этого становится смешно. Я подхожу к зеркалу, но не могу сосредоточить взгляд на лице. И становится еще смешнее! Надменно прищурив единственный пригодный для этого глаз, я встаю перед зеркалом в гордую позу Графа Монте-Кристо и, заплетающимся языком, изрекаю программу на всю оставшуюся жизнь:
          --  «Я приучу свое тело к самым тяжелым испытаниям, приучу душу к самым сильным потрясениям, чтобы рука моя умела убивать, мои глаза созерцать страдания, мои губы – улыбаться при самых ужасных зрелищах; из доброго, доверчивого, не помнящего зла я сделаюсь мстительным, скрытным, злым или, вернее, бесстрастным, как глухой и слепой рок. Тогда я вступлю на уготованный мне путь, я пересеку пространства, я достигну цели; горе тем, кого я встречу на своем пути!»

         
Торжественно звучат выстраданные слова Графа Монте-Кристо. А в зеркале расплывается распухшая от жестоких побоев детская мордашка. Она серьезна. Ей не до смеха. Пройдет не много времени и многие из скотов, населяющих Сесесерию, не захотят ухмыляться высокопарности этих слов… когда у меня и миллионов таких, как я, будет в руках оружие и будем мы пьяны не от вина, а от радости мщения!!
 

Конец репортажа 9

 

 

 

Репортаж 10.

ПЕРВЫЙ УРОК

 

Прошел один месяц.

Время – октябрь 1938

Возраст 11 лет.

Место – Новосибирск.

 

                                  Так уж сделан человек:

                                  Ныне присно и вовек

                                  Царствует над миром

                                  Воровство!

                                              (Р. Киплинг)

 

           Ну, и причудлива же сибирская погода! Чихнув на календарь и законы природы, выплескивает она сегодня,на улицы Новосибирска, не уныло серый дождь со снегом, а поток ликующей лазури и ослепительное сияние солнца! Середина октября! но мир, бодряще свеж и сверкает синевой. Опрозраченный осенью, воздух свеж, бодрящ, радостен, хотя янтарь солнечных лучей, брызжущих сквозь разноцветие поредевшей листвы, пахнет грустной горчинкой осени –  печальным ароматом расставания с летом…                                                          
         И когда из такого ярко-синего ликующе радостного дня, с осенней горчинкой, входишь в душный и тёмный Новосибирский вокзал, наполненный вонью дезинфекций, дезинсекций и не мытых промежностей, то кажется, что попадаешь в логово зловонного звероящера.
         В полумраке кассового зала, подобно чудовищной рептилии, угрюмо рычит громадная очередь, распространяя вокруг душные миазмы хронически засоренных кишечников. Нервно потеющий организм очереди, свернувшийся в причудливые извилины, самым болезненно раздраженным концом намертво прилепился к окошечку билетной кассы. Сжимаясь и расслабляясь, очередь периодически изрыгает из удушливых объятий тщательно пережеванных, растерянно счастливых людей, ещё не верящих в то, что в руках у них билеты на поезд...
           -- «Знаю я одно прелестное местечко…» -- напевает Валет и загадочно поясняет: -- есть тут подоконничек, о котором сказал Ларошфуко: «Госпожа История любит, когда нужный человек и в нужное время оказывается в нужном месте…».                                           

            Зловонная очередь зеключает нас в душно-тугие объятия. Используя для продвижения естественные пульсации очереди, сантиметр за сантиметром, пробираемся к окошечку кассы. От волнения я потею, одежда противно липнет. Спина мокрая, а в пересохшем рту, как в пустыне Гоби: сухо до шершавости. Сзади меня подпирает жесткий живот Валета. Это исключает перспективу слинять под предлогом посещения туалета. А удрать-то хочется и нестерпимо: боюсь! Страшно думать о том, что я должен сейчас сделать. Но оскандалиться перед Валетом – страшнее! Сам вчера я, дундук, напросился…
         Чем ближе к окошечку, тем меньше мыслей в соображалке. И, вот, в опустевшей от мандража тыковке жалобно трепыхнулась последняя, по дурости там застрявшая фразочка, которую утром бездумно напевал Валет:
        «Вдыхая розы арома-ат,
         Тенистый вспоминаю са-ад…»
       
 У окошечка, на уровне моего роста самое место вспоминать про аромат. Лучше не дышать: все равно – кислород на нуле…
         Я задерживаю дыхание, как под водой, мандраж проходит и первая умная мысль приходит: не мне, а Валету надо мандражить… а мое дело – телячье: обосрался и стой! -- меньше мыслей – больше навоза… И стою я, прислушиваясь к таинственным урчаниям во чревах человеческих, меж которыми мой кумпол зажат. А время, как липкая резина, тянется. Вдруг – коленом толчок и Валета шепоток:
          -- Фря, рядом!… под подоконник ныряй… раскоцаешь дурку – до донышка шмонай!
             И вся наколка. Дальше, -- «думай сам»! Так называется рубрика в «Пионерской правде». Выглядываю из-под широкого подоконника кассы: вблизи окошечка, зажатая в судорогах очереди, раздраженно отталкиваясь могучими бёдрами, отстаивает свое законное место в очереди, чтобы не выдавили, крепкая тетка непреклонного возраста. Все в одежде  непреклонной тетки так и кричит: «Что с того, что плохо я одета, а у меня и дома ничего нет!»
         Благодаря урокам Валета, я знаю, что у таких: упитанных, но демонстративно бедно одетых, с наглыми мордасами, в заначках полным полно денежных купюр. Так декоративно бедно одеваются зажиточные совлюди, которые скрывают истинные доходы. А скрывать их -- не просто, потому что от бдительных «доброжелателей» скрыть один достаток трудней, чем много недостатков!
            Говорят, -- все женщины хороши, но!… на разных расстояниях. От такой тетки хорошо быть подальше. Бойцовская тетка самой злющей породы! Ежовая маруха! О таких и написали заповедь в Библию: «Не пожелай жену ближнему своему!» Такая жена не только ближнего, а и дальнего в зубной порошок сотрёт! Хотя и потрёпана тётка очередью, но до краев наполнена скандальной энергией: маленький лобик зло нахмурен, узенькие губы решительно сжаты, а крупные жилистые руки бдительно прижимают к выпуклому, от хорошего питания, животу добротный кожаный ридикюль. Длинный, крепкий ремешок ридика одет на руку, и обернут вокруг запястья. Неужто, опасается, что ее ридик на хапок вертанут!? Чтобы не открывать драгоценный ридик в толчее у кассы, фря заранее зажала грони в сильном крупновеснущатом кулаке.
         Сразу видать: баба – тёртый калач! Опытная, осторожная, настырная, скандальная, и подозрительная, сверх всякой разумной меры. И не кем-то она проученная и наученная, а от природы одарена бдительностью и подозрительностью, как пограничник Карацупа. И не спроста она так дорожит ридикюлем! – ишь, как крепко его обнимает! А как я, да ещё и из-под этого подоконника, буду шмонать этот ридик?! Ещё и «до донышка»!? На фиг Валет загнал меня сюда, под этот дурацкий подоконник!? Ладно, ему виднее… А фря уже у окошечка! Пахнет от неё кислым потом, а там, где центр фигуры, – ого! -- не продохнёшь! Ридик на подоконник поставила, одной рукой крепко его обняла, другую руку в окошечко просовывает…
       -- Оп-ля! -- Валет нахально оттирает плечом и локтем опешившую тетку, смахивает с подоконника ридик, и, засунув в окошечко обе руки с какой-то лажевой ксивой, долго и нудно гоняет порожняк про станцию, которая, как оказалось, не на железной дороге, а на ведомственной узкоколейке!

         А приходилось ли вам видеть ежовую маруху, стервенеющую «в борьбе за правое дело»? Видели вы одуревшую от злобы бабу, до озверения настоянную в атмосфере удушливой очереди, тогда, когда её, страдалицу, какой-то пижон из гнилой интеллигенции, промежду прочим, оттёр от заветного окошечка! Не-а! Не видели!! О такой сцене ярости и шекспирчики не ведали, корчась в неистовых творческих муках! Сыро в Датском королевстве для воспламенения столь высоградусных чувств!
          Отвод сделан -- тики-так! -- ридикюль качается под подоконником, так как фря этой рукой в подоконник вцепилась, а другой рукой, где деньги зажаты, -- Валета по спине мутузит! Но для размаха места нет – тесно… старается, а никак не может Валета, уязвить, как хочется! А тут ещё хмырь, позади Валета, греет обстановочку – базлает матерно про нахальство гнилых интеллигентов, которые простой  народ не уважают. И за модную курточку Валета тянет этот хмырь, пытаясь его из окошечка выдернуть! Ку-уда там! Места нет, чтобы дёрнуть, как надо, а Валет, как ржавый гвоздь, в окошке застрял! Хоть пополам его рви, -- не отцепится, -- ведь он меня тушует – спиной закрывает.
         При таком раскладе, никто про ридик не думает, кроме меня. А я споко-ойненько шурую: расстегиваю замочек, достаю кошелечек… и, вспомнив наказ Валета: «на донышке!», -- внедряюсь вглубь. Там – сверток аккуратный, плотный, гладкий, почти квадратный… что же это за пакет – про него ль сказал Валет?? Оп-ля! Привет! Там, где был – его уж нет! Остальное – мура бабья – пусть лежит спокойненько… спокойненько… спокойненько… твержу про себя это слово, застегивая ридик. Тут живот Валета перестает давить на меня и я, как краб, бочком вдоль стенки, выбираюсь из-под подоконника, вспоминая наставления Валета: «Кончил дело – делай ноги, но не писяй кипятком, а задумчиво хиляй в даль голубую без резких телодвижений!».
         А события у окошечка разворачиваются. Хотя и бурно, но, видимо, по сценарию Валета: всем тут не до меня -- все с очень нездоровым интересом наблюдают, как Валет отношения с хмырём выясняет. Хмырь в восторге от своей исторической миссии в борьбе пролетариата с гнилой интеллигенцией, пытавшейся купить билет без очереди! А Валет занимает обескураживающую для хмыря позицию советского дубаря: под заводного лоха хляет и права качает:
          -- …ты меня не тычь, я те не Иван Кузьмич! Шшо! Це я интеллихент!?? Та я ж такой же хам, як ты! А ты, шо, --  еврей? Такой шибко вумный! Шо вылупился во весь урыльник!?? Сам ты прогнилая интеллихенция – эвон, как у тя из дыхала пропастиной ташшит!! Ты, падла, гнилая, шляпу ишшо напяль!
           Я растворяюсь в вокзальной сутолоке, зная, что Валет побухтит еще, дав мне уйти подальше, и, вдруг, слиняет, как сквозь землю провалится. Был тут и нету: кепочку из кармана наденет, курточку возьмёт в руки, подкладом другого цвета. А торжествующая фря, дорвавшись до окошечка, захватит его целиком, вместе с подоконником, обнимет ридикюль, прижмется к нему щекою и долго будет кассирше мозги компостировать дурацкими вопросами. И заглянет она в свой так оберегаемый ридик тогда, когда из очереди выберется. А, заглянув туда, нервно будет шарить рукой внутри, потом долго и тупо смотреть на ридикюль снаружи…
                                   *       *       *
         Таким размышлениям предаюсь я, сидя на скамеечке в чахлом скверике за железнодорожными путями, где «забита стрелка» (назначено свидание). Открываю кошелек – там  гальё: колы, трешки, пятерки, парочка чириков. В общем – семячки. Гроники – в карман, а чменя – в урну. Зато упакованный сверточек – жирная котлетка: пачка жизнерадостно румяных тридцаток! Вот это –  фарт! Удивительный день: первая моя работа и такой фарт! Как Валет срисовал фрю с такой котлеткой? И наколку дал: «копай на дне»! Глаз – рентген!! Вот это – по формуле Факира: «психология, выдумка плюс чуть-чуть таланта»!  Кого угодно заподозрит тетка, только не Валета, который обеими руками за окошечко кассы держался и был весь на виду! А меня-то она не видела…
         С удовольствием шуршу ногами в ярком ковре осенних листьев и улыбаюсь самодовольно, как воробей, долетевший до середины Днепра. Как на душе солнечно! – будто бы и душа плывёт в безоблачной лазури!! Фартово шурует Валет. Остроумно, весело, азартно, -- из майдана в майдан. На каждом бану снимает по лопате. Удивился я: зачем столько? И Валет рассказал, что в Иркутске у его марочки сберкнижка, на которой грони кучкуются. Вору в законе нельзя жениться без согласия воровского сходняка. А это крутых форсов стоит. Неизвестно, сколько кусков в общак придётся скинуть? И Валет готовится к этому. 
            Недавно приобрел Валет ксивы новые, по спецзаказу. Не мастырка липовая, с которой в гостинице ночевать, а квитуху настоящую, в комплекте: паспорт, диплом техника механика, все справилы для паспортного стола с которыми можно прописаться и в режимном городе! Я в тех справилах -- братан Валета. И у меня теперь есть и метрика, и табель школьный! А-а… вот он, братан мой законный! Валет садится рядом. Подбрасывает на ладони пачку тридцаток, прикинув вес, небрежно кидает в карман курточки и говорит:
            -- Шща! Будем посмотреть на ту проблему из другого угла морали. Если б эти грони посеял я, а нашла их та же фря… как ты думаешь, спешила бы она их мне вернуть? А?
            Я молчу, зная, что уж кто-кто, а эта жлобиха с таким делом спешить не стала. И Валет тяжело вздыхает, скорбя за корыстолюбие человеческое.
         -- Так-то…-- резюмирует Валет. -- Всё в мире относительно. Умный еврей Эйнштейн создал теорию по которой даже время в разных точках пространства течёт, таки, с разной скоростью. К примеру, длина минуты очень зависит от того, с какой стороны двери занятого сортира находишься.                
         Вздохнув, Валет задает риторический вопрос: --  А что такое честность? А это, таки, ветошный кураж бедолаг, которых в чем их родная мать родила, в том их Родина-мать оставила, загнав демагогией в ту безнадёгу, где стырить нечего! А, кроме них, страдальцев, вопиющих о честности, воруют все и всё!! Воруют в меру жадности, умения и возможности. И если жадностью никто не обделён, то возможности разные. Партия и Правительство берут на хапок по крупному: землю, недра, заводы, газеты, пароходы и всю продукцию рабочих и крестьян. Воротилы партии и правительства куски рвут от общесоюзного пирога. Деятели поменьше – кусочки после воротил подбирают. Ещё помельче – крохи клюют и пол вокруг стола подлизывают…
        И так – сверху до низу, вплоть до работяги, у которого каждый день после работы оттопыриваются штанишки. Но не от игривой мыслишки, а от железяки, чтобы дома подхалтурить. То, что ты не принёс с работы, -- ты это украл у своих детей! А потому: тащи с работы каждый гвоздь – ты здесь хозяин, а не гость! Как сказала гадалка: «скажи, где работаешь, а я скажу, что ты сегодня украл!». Вынос железяк с производства – российским обычаем стал. Некрасов о русском человеке так написал: «Вынесет всё, и дорогу железную!».                                             
           Не ворует народ, а компенсирует то, что отняло у него государство, обобравшее его до ниточки. Государство- рабовладелец, оно заставляет работать, а за труд не платит. Вот, и идёт соцсоревнование: кто успеет украсть побольше! Но сколько у государства не украдёшь, а своё хрен вернёшь. Государство ворует у народа быстрее и больше, чем народ успевает украсть у него. А тот, кто в СССР не ворует, становится подозрителен: и где же он, жучила, деньги берёт? Не агент ли вражьей разведки!? Жизнь в России – это наказание за те преступления, без которых не проживёшь. А мы -- честные воры, знаем законы природы: для того, чтобы волки были сыты и овцы целы, шерсть надо драть, таки, не с овечек, а с тех, кто их стрижет.
         Про волков в умных книжках пишут: «Волк – санитар леса». А общество – таки да! -- тот лес дремучий, где закон – тайга, а черпак – норма! Тут без волка -- никуда! Кому нужна революция без воровской идеи Ленина: «Грабь награбленное!» то бишь, без «Экспроприации экспроприированного». Маркс это назвал откровеннее: «Перераспределение общественного продукта». Слава Марксу! Я, как праведный марксист, таки да! -- разделяю его беспокойство за тот случай. Хотя, как вору, мне очень понятно, что в учении  Маркса есть, таки, проплешины на деликатных местах, как у той мартышки, которая намудрила с пересадкой волос и тохес оставила голым! И вся Одесса, таки да! – имеет очень железное мнение: если бы умный немецкий еврей Карл Маркс пообщался бы с умным одесским евреем -- Мойшей Глейзером, – оба они, таки, поимели из того случая вполне завершенную картинку теории исторического развития общества, за которую Мойша Глейзер сказал таки так:
            -- Шща! Азохун вей! Що я имею сказать за ту всемирную историю, через которую, как через проходной двор, с улицы Бебеля на улицу Бабеля, народы приходят и уходят и каждый норовит насрать за сарайчиком тёти Хани!? За ту историю, таки да, я имею самое железное мнение, что при любом режиме власть имущие воровали и будут воровать, ставя за это дело красивую ширму, то бишь – программу. Будь это «рассовое преимущество», «капиталистический рационализм», «концентрация капитала», «экспроприация экспроприированного», или «справедливое перераспределение общественного продукта» -- будь спок: по любой программке карманы фрайеру, вывернут тики-так и вычистят так, что будьте вам здоровы! С каким лозунгом ни заявись любая власть, -- она чем начнёт, тем и кончит: лохов будет потрошить! Потому что миром правят «не Бог, не царь и не герой», а его Величество – ВОРОВСТВО! -- во все времена и с разной ширмой, пардон, -- политической программой: экспроприация, эксплуатация, национализация, модернизация, приватизация, распределение, освобождение, примирение, возрождение…                                 
          Слава Марксу! – это он, таки, совершил эпохальное открытие: капитализм – это, когда одни грабит других, а социализм – это когда другие грабят первых!! И не смешите ви меня за то, що при коммунизме воровства не будет! Ведь, и Ева, живя на полном пансионе, позарилась… Что Ева! --  и самый маленький дитёныш, не прочитав Маркса, – шасть! – уже на грядке у соседа! Жрёт там до дрысни! А дома, то же самое, ни за кошечку, ни за собачку…
             Ева первая что-то слямзила. По-еврейски «Ева» – это жизнь! Значит, воровство – это жизнь и инстинкт от Евы. Если человек не ворует, то и не живёт! Он – нежить, только похожая на человека! Для человека жить и не воровать,  как жить и не дышать. Конечно, есть в Индии такие -- не дыша живут. Но бездыханная жисть – не от хорошей жизни бывает! Говорят, русский интеллигент живёт не воруя и без обеда, но кто сказал, что русская интеллигенция дышит? Хотя б, на ладан…

        Ах, со-о-овесть!... Да, и такое бывает. Гундят про неё люди бессовестные, а совестливые от неё страдают молча. Есть она у всех, но не все ею пользуются – экономят. А раз не пользуются, то думают, что у них она незапятнанна и чиста. А кому и для чего нужна чистая совесть!? Именно так недоумевал Мойша Глейзер, дожив до возраста, когда ещё хотел волочиться за каждой юбкой, но уже не мог вспомнить: а для чего ему это надо? Так и с совестью -- все хотят прослыть совестливыми, а никто не может вспомнить: а зачем?? Совесть от греха не спасает, а удовольствию мешает.
       Представь, Рыжик, кошмарный сон, будто все живут по совести: фрайера от зарплаты излишки не кладут на сберкнижки, а сдают в МОПР для прокорма всегда голодающих африканцев, которые голодали ещё при динозаврах и будут голодать после Второго Пришествия коммунизма. Но что тогда станет с нами – честными ворами? Кр-р-рах!!! Туши свет, спускай воду. Слава Богу, такой кошмарный сценарий на ближайший миллион лет природой не предусмотрен и мы, воры, нужны обществу для борьбы с сребролюбием. Чтобы деликатно, гуманно, в отличие от грубых ментов, изымать накопленные излишки у фрайеров, облегчая им карманы и совесть!
       Говорят про угрызения совести… Если фрайер будет жить и с совестью дружить, чтобы она его не грызла, то совесть помрёт с голоду, вместе с фрайером. Шща! А вреден ли, таки, честный вор обществу? Оказывается – наоборот! Это санитар души, который делает прививки против страшного недуга – сребролюбия! В Библии сказано:
        «Ибо корень всех зол есть сребролюбие!» (1Тим.6:10).
       
 Нет болезни неизлечимее!! Прививочки фрайерам, которые делает вор от сребролюбия, чуть-чуть для самолюбия болезненны, но для нравственного здоровья, таки, очень полезны. Да и много ли честный вор у фрайера тиснет? Самую малую часть его капитала, вложенного в сберкассу, в имущество, в дом, в жену, в детей… И сколько у фрайера, таки, останется в кошельке после всех затрат? Именно тот мизер, который сберёг скупой фрайер для честного вора! Уж это наше! Где бы и как бы фрайер этот мизер не хранил – он его пролопушит.
         А если честному вору крупный фарт выпал, значит, он обжал он госворюгу или спекулянта. И Великий Пролетарский А, Мэ, Горький изрёк по тому поводу: «Если от многого взять немножко, это не грабеж, а дележка!» Не любит честных воров государство, как конкурентов. А потому, приходится нам, честным ворам, соблюдать технику безопасности, поглядывая по сторонам. Как говорил один знаменитый спринтер: «стоя в позе низкого старта, смотри: кто бежит позади с шестом наперевес?» Ну что, братец кролик, похряли!?
          Идём мы вдоль бесконечных составов. Путь наш уныл и долог и Валет проповедует:
           -- Шща! А, вот, почему в России любят убогих и нищих? Да потому, что им не завидуют! Особенно в эпоху всеобщего равенства и братства. Таки да, что братство кончается там, где брать больше нечего! И тогда приобретение носового платка расценивается, как чистоплюйство и отрыв от пролетарской массы, которая сморкается пальцем. Трудно советскому человеку пережить за тот случай, если у его соседа есть что-то лучше. Не важно – что: жена, радикулит или носовой платок, потому, что если Бога мы обижаем недостатками, то ближнего – достоинствами. И со страшной силой действует в СССР удивительное оптическое явление: в чужих руках хрен толще! Куда бежать совчеловеку от такого кошмарного феномена? Конечно, – в НКВД! «Не корысти ради, а токмо ради…» благородной идеи всеобщего равенства по хреновости, чтобы всем было одинаково хреново! Ибо нет у советского человека других радостей, кроме чужих неприятностей! И это, Санек, медицинский факт: изо всех сословий, только честный вор не закладывает вора!
         А честному работяге, который не сребролюбив, так как серебра в глаза не видал, а стеклотару вчера сдал, -- ему честный вор не страшен, потому как государство работягу до ниточки обобрало и радиопарашей задолбало, внушив ему: «Труд есть дело чести, доблести и геройства!» И сидит работяга герой, замороченный, дурной, у тарелочки пустой, разинув чавкало, с ложкой в правой руке. Сидит и ждет пришествия коммунизма, или выигрыша по облигации. Золотую Рыбку ждёт, чтобы она занялась его проблемами. И в толк советский народ не возьмёт, что Золотая Рыбка давно на него х… вот именно, – хвостиком махнула! и правильно сделала: помогать дуракам – дурное занятие.
       И сказочное будущее советского народа – в недописанном эпилоге к «Сказке о Золотой Рыбке», в котором престарелые, рабочий и крестьянка, у разбитого корыта сидят и поедом друг друга едят, объединяясь, когда увидят еврея вблизи своего корыта…
                                                                         
         Лязг и скрип вагонов, ползущего рядом поезда, заглушают слова Валета. Поезд  мешает идти рядом с Валетом, я отстаю и наблюдаю сзади за его легкой, настороженной походкой. Ишь… волк – санитар леса. А интересное продолжение сказки «О Золотой Рыбке»!
        Но лучше всех написал о советском народе Чуковский в сказке «Тараканище»! Народ – огромное, безмозглое стадо. До поноса боится русский народ сумасшедшего усатого ничтожества – таракана! Каждая скотина в стаде за свою жизнь дрожит и всех других заложить спешит! Каждая глупая корова своих телят отдать готова безумному старикану -- усатому  таракану!
        Но самое ужасное в этой сказке то, что и тогда, когда появляется освободитель советского стада от рабства – храбрый воробей – то стадо быкомордастое старается забодать его, затоптать его, лишь бы он, воробей, Тараканище не потревожил! И в этих строчках – вся безнадёга попытки освобождения советского народа от рабства. За одиннадцать лет жизни в этом стаде, я только об одном герое узнал, который, быть может, ценою своей жизни напечатал на обложках школьных тетрадок: «Долой СССР!» Это был единственный храбрый воробей из миллионов трусливых скотов!! – так ничтожен в СССР процент смелых людей. А скотам трусливым нужна ли свобода?
            «О, люди, люди! Порождение крокодилов, как сказал Карл Моор! – воскликнул Граф, потрясая руками над толпой. -- Я узнаю вас, во все времена вы достойны самих себя!»
 

Конец репортажа 10.

 

 

 

Репортаж 11.

БАЙКАЛ.

 

Прошло полгода.

Время – 29 апр. 39 г.

Возраст – 12 лет.

Место – г. Иркутск

 

                                        Славное море -- священный Байкал…

                                                       (Песня)

 

                                        «Валет червей: для сердца -- приятный гость,

                                        для судьбы - не сбывшаяся надежда»

                                                       (Толкователь карт)

 

         Там, где кончается асфальт, там начинается Сибирь. Из многих бед, у России только две: дураки и дороги. Дорогой в Сибири называют то место, по которому едут не от большого ума. Колесо Истории, после сотворения мира, сразу застряло на сибирских дорогах. Но, если во времена Кучума сибирские дороги были просто опасны для проезда, то ныне они похожи на «полосы препятствий на танкоопасных направлениях». Даже гусеничные трактора в Сибири держатся от дорог подальше.
      Дорога к Байкалу, по правому берегу Ангары, камениста, а потому хорошо сохранилась. В сухую погоду по ней можно ехать даже на колёсах, если водитель сибиряк, для которого тормоз – деталь лишняя, а подвеска кузова, после первой профилактики, у машин – безрессорная. Хорошая сибирская дорога состоит из колдобин меж обочинами. Обочины исчезают иногда, но колдобины остаются всегда! После ремонта дороги по сибирской технологии, колдобины берут реванш, становясь буграми. Так как ремонтируют дороги в Сибири всегда, даже зимой, то бугры и колдобины, меняются местами перманентно.

        Весело прыгая по буграм и колдобинам дороги, наш маленький автобус лихо трясет внутри фанерного чрева, раскалённого весенним солнышком, живописный конгломерат из сидоров, углов, скрипух и дюжины ко всему приученных, чалдонов и чалдоночек, крепко законсервированных в собственном поту. Говорят, в развратных заграницах изобрели для загнивающей буржуазии потрясный аттракцион: «Русские горки». И трясут буржуев до полного посинения, вытряхивая из них кишки и валюту. Хотя «того, что бывает в развратной загранице, у нас нет и быть не может!», -- однако, есть в Сибири кое-что помохначе «того». Не менее потрясающий и душу вытрясающий аттракцион бесплатно прилагается к любой автобусной поездке.

       Идет второй час изнурительной тряски, а я не перестаю удивляться: как наш автобус делает такой большой шум, не распадаясь при этом на запчасти? В отчаянном единоборстве с ухабистой дорогой, автобус упрямо перелезает с одной горушки на другую. Залезая на каждую горушку, автобус громко бренчит фанерной коробкой кузова и свирепо рычит, скрежеща внутренностями, а едва забравшись, оглушительно пукает выхлопной трубой, гордо оповещая Приангарье о победе над кознями коварной дороги.
           Внутри фанерного ящика, который называется по-парижски красиво: «салон», -- душно, пыльно, а единственное окно не открывается. Пыль забивается в волосы, нос, уши, намертво клеится к потным лицам по-сибирски терпеливых пассажиров. Пыли на пассажирах собралось столько, что воздух в наглухо запечатанном «салоне», должен бы стать почище, если бы сквозь щели в полу, вместе с выхлопными газами, не пробивались сюда новые порции пыли.
 

        Мое место далеко от единственного окна. Это располагает к печальным размышлениям, чем я и занимаюсь под чувствительные пинки со стороны моего деревянного сидения. От крепких пенделей мысли мои то перескакивают с одного на другое, то повторяются, как на заезженной пластинке. Как ни крути, а в том, что случилось и уже непоправимо, виноват я! Лох! Мудак!! Дур-р-рак малохольный… – высоко подбрасывает меня вместе с застрявшей мыслёй, жестокое и жесткое сидение.
         Увы, слова: «Какой я был дурак!», -- свидетельствуют не о зарождении ума, а об излишнем оптимизме, потому что признать себя дураком в прошлом – не значит не стать им в будущем. А, ведь, все можно было тогда повернуть по-другому, чтобы не было сейчас таких самокритичных откровений! Начиная с того дня, когда пропустил я мимо ушей слова Валета: «Я один на льдине…» и кончая последним днем, когда можно было купить молчание Фугаса за несколько кусков… Как жаль, что умные мысли ко мне приходят редко и поздно. «Задним умом», то есть, из того места, которому сейчас так достаётся! А бывает ли передний ум, если опыт приходит тогда, когда всё позади? И сколько умных мыслей тратится из-за за одной глупой потому, что глупая мысль всегда выскакивает впереди умных!? Как и дураки в этом мире.
                         *       *       *
          А утро было тогда солнечное, весеннее… В улан-удинской гостинице «Селенга», я и Валет спускаемся вниз, в кафе. В вестибюле в деревянной кадке грустно чахнет пыльная пальма со зловещим названием на загадочном гостинничном языке: «ГУГУУ.ИН № 432». Взглянув с сочувствием на пальму, произрастающую из бычков и харчков в неопрятной кадке, Валет декламирует строчки грустного стихотворения, написанного, будто бы, для этой несчастной пальмы:
                    И снится ей всё, что в пустыне далекой,
                    В том крае, где солнца восход,
                    Одна и грустна на утесе горючем
                    Прекрасная пальма растёт…
 

          Из кресла, за кадкой пальмы, поднимается мужчина средних лет со среднестатистической физиономией: слегка курносой, с глубоко посаженными глазами водянистого цвета. Низкий лоб задрапирован модной прической «Бокс». Таких туповатых физиономий в Сибири сейчас много. Это пришлые-ушлые понаехавшие из России. Но что-то в нём настораживает: и массивная челюсть, придающая лицу выражение жестокой силы и плечи, ширину которых подчеркивает покрой модного пальто «Реглан» с талией, перехваченной поясом.
        Увидев его, Валет подчеркнуто спокойно протягивает мне ключ от номера. 
         -- Посиди в номере. У меня каляк… тет а тет.
            Я знаю, что Валет порвал  связь с московской ельней, а от сибирской держится подальше. Мне становится тревожно. Но не привык я переспрашивать. Надо – Валет расскажет.
        Валет возвращается расстроенный. Молча достает из тумбочки конверт и бумагу. Пишет и рвёт написанное, пишет снова. Запечатав письмо, даёт мне.
            -- Уезжаю я, Рыжик… на Байкал… точнее – не знаю… с Фугасом на толковище… другого выхода нет. Лопухнулся я… они, падлы, Ирку накнокали. Если не приду на толковище – отовсюду в иркутскую ельню звякнут. Там на моё имя вызовут Ирку, перепустят на колхоз, а в западло замочат. Прищемили меня за это самое… за душу. А воры слово держат.

            Говорит Валет отрывисто, бессвязно. Я чувствую, как напряжены его нервы и не лезу с глупыми вопросами и беспомощными советами. А зря… Если б не спеша подумать, то можно было повернуть иначе… если бы подумать, если бы не спешить… Видно, за очень больное место прищемили Валета – за любовь его! Не думал Валет, -- на всё соглашался.
       -- Номер в гостинице за три дня оплачен, -- продолжает Валет, -- держи сару… тут около куска… Возьми и бока рыжие… Делай, что говорю. Остальное в письме. И ни-ка-кой самодеятельности! Надеюсь, обойдется… если сибиряки не будут москвичам жопы лизать. В Москве, у меня конфликт с подонком из авторитетов… трёкнул я, что Факир -- мой отец, а он меня – жидом пархатым... вот, в оборотку и обидел я его… Жди три дня, не ломай рога, сиди тихо! Если не вернусь – никуда не суй рога, а мотай в Иркутск. Адрес на письме.
      Ништяк, Рыжик! Бывало хуже… в девятнадцатом, когда Одессу грабили три банды: Котовского, Мишки Япончика и Ваньки Упыря. Тогда оптимист Мойша Глейзер сказал: «Шща, господа! Это, таки, не большевики! Не бывает так плохо, щоб не могло бы стать хужее!»
        Задумавшись, Валет нервно меряет комнату шагами из угла в угол, мурлыкая дурашливую одесскую песенку:
                           Вот вам одесский юмор:
                           Начальник взял да умер!
                           Вот вам одесский номер:
                           Начальник взял да помер!...
 

            Остановившись посреди комнаты, тряхнул Валет пышной каштановой шевелюрой, будто бы вытряхнул из головы  скверную мысль, улыбнулся:
         -- Мудрый Соломон, сын царя Давида, говаривал: «Есть на все Господня воля – век мне воли не видать!» Первую половинку этой фразы в Библию записали, вторую – изучают… Прав Соломон Давидович! Пришла пора завязать – надо с этим делом кончать! Жадность не только фрайера губит… Залетают, когда при казне за прикупом тянутся! Как говорил Мойша Глейзер: «Знал бы прикуп – жил бы в Сочи!» Может, всё к лучшему! Завяжу на толковище… чин-чин! -- кину в общак – сколь назначат – форсов хватит! Проживём!
            У меня есть умение жить и с людьми дружить! И э-э-эх!! Заживем по высшему классу!! Прихватим Ирку с мамой и… «в скором поезде, в мягком вагоне» -- ш-ш-ща!! – к Черному морю!! Хазу купим на берегу, чтобы жить под шорох волн! Мантулить буду… я настырный: рогом упрусь – гору сверну! Знания имею кое-какие. И тебе пора учиться! Хватит с липовым табелем носиться! Свои очхоры зарабатывай! Красиво заживём и всё пойдет путём! Как приедем на юга, так и сразу – да! Растеребил мои волосы Валет, засмеялся, крепко прижал мою лохматую голову к себе и… поцеловал в макушку! Это было в первый раз. И в последний.
                                   *       *       *
                                        *       *
              Два дня сидел я в номере, прислушиваясь к шагам в гулком гостиничном коридоре. Не дождавшись третьего дня, поспешил на вокзал к скорому «Владивосток – Москва»… Поезд опаздывал на несколько часов. Говорят, только однажды в Улан-Удэ поезд пришел тик в тик, минуточка в минутку. Только это был вчерашний поезд! Томясь в ожидании, уезжающие, провожающие и встречающие одинаково стервозно надоедали дежурному и кассиру. А в это время подзагулявший поезд, как озорной щенок, весело крутил зеленовагонным хвостом на заоблачных виражах дороги на сибирских хребтах.
         И я мотался бесцельно по перрону, время от времени, натыкаясь на громадную бетонную скульптуру медведя, стоящего на задних лапах у входа в вокзал. И каждый раз удивлялся: зачем воздвигнута эта свирепая скульптура, загораживающая вход? Лучше бы скамеечку поставили, чтобы люди не зверели, стоя на задних лапах… И почему я отпустил Валета одного!?

           В Иркутск поезд пришел на следующий день. Не раз бывал я тут с Валетом. С собою к Ире он меня не брал, в гостинице оставлял. Обижаясь за Валета, ревнуя его, испытывал я неприязнь и к Иркутску, и к Ире, представляя её изнеженной фифочкой, которая ест и пьет на серебре и злате, а живет в том красивом доме, возле моста на правом берегу Ангары, который у Жюля Верна в романе описан. Наверное, целыми днями музыцирует эта фифочка… а на Валета смотрит снисходительно…  ведь, он на рояле не играет… Не понять ей, какой он душевно тонкий, умный, добрый поэт! Ничего не говоря Валету, я вымещал ревность в насмешках над Иркутском. И Валет сказал как-то:  
         -- Отчасти, ты прав. Природа сделала всё, чтобы на берегу златокудрой Ангары, вблизи Байкала, был самый чистый и красивый город, но человек сделал всё, чтобы был тут не Байкальск, не Ангарск, а… Иркутск! В честь самой мутной реки -- Иркута!...
                                                                      
            Если «театр начинается с вешалки», то город – с вокзала». Когда поднимаешься вверх из-под гнетущих сводов старинного иркутского вокзала, то оказываешься не на просторной привокзальной площади, как в других городах, а на узком, кишкой закрученном проезде, суетливо шумном, невероятно грязном. По глубоким колдобинам привокзального проезда, поднимая пыль и разбрызгивая грязь, с грохотом катят грузовики и подводы. Такое сочетание не просыхающей грязи и не намокающей пыли, -- только в Иркутске!
           На автобусной остановке, я терпеливо опыляюсь и обрызгиваюсь в ожидании автобуса в поселок Горького, за Иркутом, где живет Ира. Гениальные творцы автобусной остановки учли особенности сибирской погоды: на случай дождя – отсутствие крыши, на случай мороза – железные сидения, на случай ветра и пыли – декоративные проёмы в стенках. Изучив архитектурные прелести остановки, иду пешком. До этого видел я только центр города, застроенный старинными массивными домами, похожими на резные дубовые комоды, обожаемые бабушками позапрошлых столетий. По пути от вокзала до поселка вижу советскую застройку Иркутска: крупнощелевые двухэтажные бараки, вперемешку с самодельными лачугами. Неряшливые, не крашеные заборы, покосившиеся столбы уличного освещения, --  всё покрыто многолетним слоем серой грязи. А берега  красавицы Ангары, в пределах города, плотно застроены уныло смердящими производственными зданиями, серыми складскими помещениями, загорожены бесконечными заборами, за которыми угрюмо чернеют гниющие горы утильдерьма и металлохлама собранные правнуками Кучума.
          На окраине города, за глинисто-мутным Иркутом, стучу я в покоробленную и просевшую от времени дверь ветхого домика. В ответ домик начинает содрогаться от внутренних тектонически грозных толчков. От одного из них забухшая дверь распахивается и с такой силой, что я едва успеваю отскочить, чтобы не скатиться кубарем с высокого крыльца. На пороге двери в темном дверном проеме, стоит, светясь радостной улыбкой, невысокая, тоненькая девушка. Впрочем, сперва вижу я только широко и доверчиво распахнутые глазищи, потом – улыбку.
       -- Здравствуй, мальчик! Извини… дверь не заперта, но…
       -- Здравствуйте… Вы – Ира?
       -- Ну, конечно же! Заходи в дом!
       Войдя, попадаю в обстановку доброжелательного уюта. В доме всё скромно, даже – бедно, но так чисто, опрятно и в таком милом удобном беспорядке, который лучше всего говорит о том, что люди здесь живут, а вещи им преданно служат. В домике -- культ заботливой женщины, а не красивых вещей, порабощающих хозяев. Как много людей думают, что дорогие вещи украшают их духовную нищету! Здесь каждая вещь необходима и готова послужить. Скромные вещи стоят не на показ, а в удобном месте, не выпячиваясь кичливо, не притесняя человека, не мешая ему жить. От этого в доме уютно и радостно. И электросчётчик на кухне мурлыкает свою электрическую песенку, как ласковый котёнок.
         -- Садитесь, тут удобнее… не стесняйтесь, а то я тоже застесняюсь… наверное, мы знакомы, хотя и заочно. Вы – Саша? -- И вдруг радостный свет гаснет в серых глазищах -- они темнеют, как озера от набежавшей на небо тучки. Лобик Иры озабоченно хмурится, а в голосе – тревога:
        -- А где Коля? Что случилось??
            В душе моей что-то слишком поспешно захлопывается, прищемленный кусочек души болезненно заныл, как зуб: значит, Валета тут нет.
         -- Мы расстались случайно, а здесь, думаю, встретимся… -- кружу я восьмёрки, не представляя: как буду отдавать письмо? Не с порога же… обухом да по темячку! А из Иры, как горох из рваного кулька, вопросы сыплются. Предполагая, что Валет, вряд ли, рассказывал Ире об особенностях нашей работы, чувствую я себя не в своей тарелке и, опасаясь ляпнуть что-то не в масть, отмалчиваюсь, либо начинаю оживленно говорить о другом. И получается у меня это так изящно и непринужденно, как у лоха мешком из-за угла трахнутого. Ведь тогда, когда боишься показаться дураком, – начинаешь выглядеть совершенным идиотом!
                                       *       *       *
          День проходит. Потом второй. А я не решаюсь отдать письмо, которое, царапая душу, шебаршит во внутреннем кармане. Вижу, как мучается Ира от неизвестности и о чем-то догадывается, но боится узнать это и с расспросами не пристаёт настырно. Да и как ей приставать, если на любой из вопросов я леплю горбатого к стенке. Ежу понятно, хорошие новости по два дня за пазухой не носят. За эти дни вжился я в дела домашние и знаю, что Ира с мамой  живут на крохотную Ирину зарплату, которую получает Ира в конторе деревообделочной фабрики. А мама Иры не только работать не может, но не каждый день на ноги может встать: ревматизм у нее от того, что работала она на иркутской лесобирже по пояс в ледяной воде. Все домашние дела мама Иры делает сидя: готовит, шьет на машинке -- заказы берет – соседскую детвору обшивает.
         Домик сырой и зимой холодный, потому, что прогнил снизу. Летом на Саянах снега тают и Иркут поднимается. Теперь леса в верховьях Иркута вырубили, летние паводки стали ранними и такими высокими, что вода до дома добирается. Но живут в этом доме две жизнерадостные женщины и считают, что хорошо живут: и дом собственный, и на столе есть, что поесть… да и одеться есть во что! -- недавно Ира модное платье с помощью мамы сшила… в первый день моего приезда показала мне его и, зардевшись, сказала:
       -- Это – к свадьбе…
          А Валет в этом милом домике  не бывал ни разу. Встречались они у подруги Иры. Вот, какая она… «фифочка». Как я отдам это письмо?...
                                       *       *       *
         К вечеру второго дня я решаюсь. Предлагаю Ире погулять вместе. Ира сникает, понимая, что сейчас она узнает то, что так не хочет знать. Идём по берегу Иркута вверх по течению, к железнодорожному мосту. Садимся на бревно, лежащее у обрыва, под которым мчится, крутясь в водоворотах, быстрый, мутный Иркут. Не гоняя порожняк, отдаю я Ире письмо. Отворачиваюсь. Мне стыдно и горько. Потухшая Ира осторожно берёт письмо, подержав его, не открывая, содрогается от рыданий…
          -- Зачем ты меня мучил?... С того дня, как ты пришел, я не спала…-- Худенькие плечики Иры дрожат. Не в силах читать, Ира возвращает письмо, говорит срывающимся голосом:
        -- Читай сам!!...
           Дрожа от волнения и холода, я медленно читаю страницы, исписанные размашистым почерком Валета.
                  *       *       *                                      
       «Дорогие мои, Иришка и Санёк!
         Вам обоим  пишу я это:
         Иринушка, дорогая моя, любимая! Моя родная женушка! Обидно и досадно мне, что только сегодня я назвал тебя женой! Милая моя жена! Сейчас, когда я пишу это письмо, я надеюсь на то, что всё закончится хорошо и все мы еще долго будем счастливы вместе! Когда вернусь, то все, что я тут написал, я тут же повторю тебе, Ириша, и буду повторять и повторять всю жизнь: милая! любимая!! Родная!!!  А письмо это я уничтожу, чтобы ты не прочитала те страшные слова, которые я сейчас напишу:
            РАЗ  ТЫ,  ИРИША  И  ТЫ,  САНЕК,  ЧИТАЕТЕ ЭТО ПИСЬМО – ЗНАЧИТ,  МЕНЯ  НЕТ  СРЕДИ  ВАС,  ЖИВЫХ.  ПРОЩАЙТЕ, ДОРОГИЕ   МОИ,  САМЫЕ   РОДНЫЕ,  ПРОЩАЙТЕ!  ПРОЩАЙТЕ  НАВСЕГДА!! 
           Не сбылись мои надежды… Знаю я вас хорошо и уверен, что Санёк промурыжит это письмо пару дней. Сперва будет на что-то надеяться, потом будет оттягивать неприятное, всё ещё надеясь на что-то… А ты, милая Ириша, хотя и будешь догадываться, но не будешь вытряхивать «добровольные и чистосердечные признания» из Санька. Добрая надежда бывает от оптимизма, а оптимизм – от недостатка информации. Не всегда случается в этой жизни «хапнуть энд», как говорят в Одессе. Горько, что по моей вине у любимых моих людей получится печальный праздник 1-го мая. Значит, обстоятельства сильнее…
        Я очень хочу жить, и сделаю все, чтобы остаться в живых! Все время путаюсь во временах, забывая, что раз вы читаете это письмо, значит меня уже нет, всё – в прошлом. Не надо искать меня.  Фугас не наследит. Я исчез, будто бы меня и не было.
             Я пришел в этот мир ниоткуда,
             И уйду из него в никуда…
       Написал я о себе эти строчки давным-давно, и оказались они пророческие. По старому знакомству Фугас обещал: смерть моя будет внезапная, легкая, а могила – озеро Байкал. Сдержит он обещание. Авторитетный кит мокрого гранта.
         Жалко до слёз только вас, а себя – ни капельки! Сам виноват. И тебя, Санёк, тянул туда же. А если ничему не научил, то – к лучшему. Не верь, Рыжик, в порядочность того мира, из которого я ушел… в мир иной. Несправедливости и жестокости в нём столько же, сколько и в стране советской. А рассказывал я весёлые баечки о воровском мире, чтобы оправдаться в твоих чистых глазёнках, Санёк.
        И ты извини меня, Ириша, за лажу, которую я придумал про КБ, где я что-то секретное изобретаю и премии получаю. Меня может оправдать одно: о том, о чем я тебе рассказывал, я… мечтал! Да-да! Всю жизнь мечтал работать механиком, возиться со сложными  машинами. Учился заочно. Быть может, ты мне не очень-то верила. Помнишь, ты сказала в саду на Иерусалимке: «У нас, женщин, своя удивительная логика: мы знаем, что это не так, но верим, что это так, а вере доверяем больше, чем знанию!» Милая, очаровательная Иришка! Ты прекрасна именно потому, что живешь, думаешь и чувствуешь наперекор заскорузлой черствой логике! Я эти твои слова запомнил, потому что понял тогда, что ты знаешь про моё вранье. И, все равно, веришь всему, что я говорю! Ириша, солнышко мое, ты меня всегда понимала лучше, чем я себя! Зачем мне оправдываться, если ты оправдаешь меня лучше, чем я сам! Остальное Санек расскажет. Он всё понимает.
            Многое хочу рассказать. Какое было бы счастье, если бы я мог всю жизнь не спеша разговаривать с вами, дорогие мои! Если бы мы жили вместе! Так оставайтесь, вместе вы вдвоем: моя жена и мой братишка. Всё, что есть у нас – это ваше, общее. Ничего не делите! Прошу: вместе живите! Вы нужны друг другу! Кроме вас у меня никого…  и не будет! Так будьте, хотя бы, вы вдвоём счастливы!! Целую  обоих.
            Коля.  22 апреля 1939 года.
            П.С. Жаль, не успели мы расписаться, Ириша. А из-за разных фамилий у тебя с Сашком будут затруднения в наше время всеобщей бдительности. Но я надеюсь, что преодолеешь и это. Бросайте все, уезжайте из Иркутска. Деньги положи на несколько аккредитивов. Их хватит не только на домик на берегу Черного моря. Уезжайте на Кубань. Там Россия симпатичнее. Между Новороссийском и Туапсе по берегу моря много уютных и спокойных местечек. Не спешите сразу покупать. Поживите, хоть полгода, подумайте, повыбирайте. Денег хватит на жизнь и приличный дом. Я узнавал.
    Будьте долго счастливы, живите вместе! Очень любящий вас Коля.»
                    *   *   *                                
         Прочитал письмо. Ира сидит, уткнув лицо в колени. Плечи её дрожат. Слушала ли она? Съежившись, обхватив руками колени, замираю и я. Бесконечно тянутся длинные весенние сумерки, становится всё холоднее. Внизу, под обрывом, нервно пульсируя, журчит вода. Наверное, в стремительной струе раскачивается ветка, склоненная над рекой. А больше – ни звуков, ни мыслей. В голове, как в стратостате «ОСОВИАХИМ»: пусто, тихо… и горько. Горькая пустота заполняет всю вселенную. Зачем идти куда-то? – если жить не хочется. Быстро темнеет. Становится холодно. Я замерз в кочерыжку, но это мне безразлично. Потом вспоминаю про ирину маму. Сидит она одна, не зажигая свет, ждет, ждет… И мы идём домой.
                     *    *    *
                         *    *                                                    
            Всю ночь не спал. Думал, вспоминал. Иногда плакал. Дышать старался ровно, будто бы сплю. В комнате, за занавеской, так же тихо плакала Ира. И ее молчаливая мама, стараясь быть бесшумной и не заметной, чтобы кому-нибудь не помешать, не спит. Вздыхает, подходит к Ире, ни о чем не говорит, не спрашивает, но понимает всё. Как все мамы…
           Засыпаю под утро, когда светает. И вдруг просыпаюсь с тяжелой головой, и с ещё большей тяжестью на душе. Какая-то женщина в черном просторном платье и в черном платке, хлопочет у печки. Почувствовав мой взгляд, женщина в черном оглядывается… Я так и ахнул: неужто -- Ира?!!
       Как изменилась она за ночь! Вместо румяной девчушки передо мной -- много пережившая женщина со скорбным, потемневшим от горя, лицом. Куда исчез радостный блеск озорных серых глаз? Глаза уменьшились, стали темными, запали в опухшие веки, а плечи ссутулились, будто бы под грузом долгих, тяжких лет. И какое ужасное платье: тяжелое, черное, не по фигуре. Наверное, мамино… много раз одетое черное платье, черный платок на голове, лицо почерневшее от того, что и на душе тьма кромешная.
      -- Вставай, Сашенька, -- говорит Ира, увидев, что я проснулся. – На автобус надо успеть… завтра -- девятый день…  мы на море поедем, поэтому – теплее одевайся… я пальто для тебя взяла у соседей…
          Ужасная догадка потрясает меня: Ира сошла с ума!!! Не может быть девятый день в шестидневке!! Разве на море ездят из Сибири в автобусе!? Зачем на море пальто, если и в Иркутске жара? Но после нескольких уточняющих вопросов, я понимаю, насколько необъятны размеры моего невежества! Морем в Иркутске называют озеро Байкал, а девятый день – он не из советской шестидневки… Не понятным осталось: зачем в такую жару брать с собой теплое пальто? Но не стал я приставать с расспросами, вспомнив совет Валета: «промолчи – за умного сойдешь!»
                          *       *       *                 
         И вот, вместе с другими пассажирами, трясет и мотает меня и Иру, в фанерный «салон» автобуса, пылящего по ухабистой дороге с угора на угор, все выше и выше, -- к деревушке Листвянка на берегу Байкала. На коленях у всех, -- тяжелые свёртки – пальто. Даже женщины в салоне молчат: фанерный ящик кузова, -- идеальный резонатор и многократно усиливает грохот езды по тряской, каменистой дороге. Пассажиров не много, потому что канун Первомая. Завтра с утра все трудящиеся нашей страны, которые называются «самыми свободными в мире», обязаны выйти на демонстрацию под угрозой возмездия от имени таких же «самых свободных трудящихся»… любил почесать язык об такие темочки «марксист» Валет.
           О чем бы сегодня я ни начинал думать, а мысли возвращаются к Валету. И Ира, наверное, о нем сейчас думает. Но не о Валете, а о Коле думает. Так получилось, что у нас об одном и том же человеке настолько разные воспоминания, что нигде они не пересекаются… И не пересекутся, ведь, этого человека уже нет! В черном платке Ира сидит на переднем сидении, потому что ее ещё и укачивает. И голова у неё болит от шума и жары. Сгорбилась, стала совсем, как старушка… как меняет людей горе!
                      *       *       *
            Лихо зарулив, почти на месте, автобус останавливается на крохотной площади в Листвянке. Отворяется дверь, -- в «салон» врывается ледяной ветер. Не выходя из душной, горячей от солнца, автобусной коробки, пассажиры разматывают узлы с тёплой одеждой. И я, радуясь ириной предусмотрительности, поспешно забираюсь в просторное теплое пальто.
       Выскакиваю из автобуса и глаз не могу оторвать от фантастической панорамы байкальских берегов. В голубой хрустально прозрачной чаше, триумфально вознесенной над всей Сибирью, в окружении высоченных голубых гор, лежит гигантский кусок зимы – покрытое заснеженным льдом озеро Байкал. По берегам озера – снег.
        Холодный ветер посвистывает морозно голубым запахом тайги, пьянящим после душной и пыльной жары. В бездонной небесной синеве расплываются голубые, акварельно размытые воздушной толщей, белоснежно призрачные горы на другом берегу Байкала. Кажется, что смотрю я на них сквозь зыбкую прозрачность голубой байкальской воды!
         Выбравшись из душного автобуса, люди с наслаждением вдыхают холодный воздух, дивно пахнущий байкальской синью. Какой-то старичок, из местных, встречая приехавшую из города родню, балагурит:
       -- Да-а… воздух-то у нас от тако-ой! Которы городски, вдохнут, значитца, таку прозрачность, а ужо выдыхать обратно не хочуть. Остаются, значитца, тута… бездыханные. 
         Голубая мечта африканского людоеда, -- пышнотелая, розово телесатая, потная пассажирка, -- плавно вытекает из горячей коробки автобуса и раздраженно бухтит на весёлого деда:
          -- Воздухом, поди-тко, сыт не будешь! Как тут, на море, с продуктами-то… а?    
         -- С продуктами у нас на море хорошо-о…-- хитрит старикан, опасаясь прямо отвечать на провокационный вопрос. -- Быват и без заморских продуктов на море обходимся! Воздухом вздыхам, омульком заедам!
          Умываемся в «Доме приезжих» и Ира, которая здесь была со школьной экскурсией, ведет меня по тропинке через густой лес на гору, откуда открывается удивительное зрелище: из озера в бескрайний сибирский простор вырывается могучая, стремительная река Ангара, с которой не сравнится ни одна река в мире по прозрачности и стремительности.
        Замирая от восторга, стоим на обрыве возле того места, где златокудрая Ангара, не захотев стать женой сварливого, мутно чёрного Иркута, разорвала кольцо гор вокруг Байкала, сокрушив всё на пути, вырвалась на волю и умчалась по сибирским просторам от сурового отца – старика Байкала, чтобы через тысячи километров встретить суженного – могучего красавца Енисея.
        И Шаман-Камень, который бросил седой Байкал вслед своенравной дочери, пытаясь остановить ее неукротимый бег, беспомощно чернеет треугольной макушкой посреди пенящегося, завораживающе быстрого потока, мощно и стремительно несущегося по крутой дуге вниз, сквозь горы, в бескрайнюю даль от бездонной чаши Байкала.
          Невозможно насмотреться на эту величественную, почти  неземную красоту. Души наши наполняются восхищением и чувством причастности к этому поистине космическому сочетанию: могучего и прекрасного! Причастности к той удивительно гармоничной красоте, которая не подавляет человека величием, а растворяет в себе его душу. Той красоте, среди которой чувствуешь себя крохотной восторженной частичкой этой великолепной космической феерии.
        И страдания, которыми жизнь безжалостно уродует нежную, беззащитную душу человеческую, тихо-тихо растворяются в гармонии необъятных просторов и непрерывно меняющихся красок Моря, для описания которого нет слов ни в одном из языков мира!
        Все то, что вижу я, так по-сибирски огромно и фантастично, что воображулистый тихоокеанский бесенок задавака, всю жизнь некстати подпрыгивающий во мне, жалобно пискнув: пии! – смущенно сникает и лапки кверху поднимает, устыдившись своего мелкого ехидства по поводу того, что иркутяне пресноводное озеро называют морем. И я теперь буду называть Байкал так же уважительно – Морем. 
                        *       *       *
            Наверное, самые оголтелые йоги сочли бы обстановочку в Доме Приезжих несколько суровой для своих организмов, изнеженных на ложах из гвоздей. На расшатанных бурной жизнью железных койках, поверх не оструганных досок, лежат грязные мешки с редкими, зато, жесткими, как  биллиардные шары, комками спрессовавшейся ваты. Парочка таких же, жестких комков, перекатывается внутри пятнистой, как ягуар, наволочки.
        Измученные дорогой, мы сразу ложимся и засыпаем, как убитые, под предпервомайские завывания черного раструба громкоговорителя, озвучивающего Листвянку и её окрестности. И хотя ватные шары из-под нас сразу разбежались по краям матраца, а койки, чувствительные, как сейсмографы, громко и жалобно скрипят и визжат даже от сновидений, спим мы всю ночь, не просыпаясь.
        Так действует байкальский воздух, прилетевший сюда с лихим посвистом из таинственного дикого Баргузина. Оттуда, где бездонно черные ущелья, заросшие угрюмой тайгой, по ночам озаряются призрачно голубым сиянием электрических драконов, ощетиненных грозовыми молниями, которые поражают безумцев – искателей несметных сокровищ старика Байкала, спрятанных в горах Баргузина. А красота байкальская, очаровав нас, всю ночь лечит наши, израненные горем, души…
            Ранним утром с трудом отрываю голову от подушки, полной дивно голубых и сказочно чудных сновидений. Некогда досматривать их – надо скорее покинуть Листвянку, пока не заболботало кошмарное радиоботало, будя разоспавшихся приматов дикими воплями, у которых, сквозь текст, прорывается советский подтекст: «А ну, вставай-вставай, Первомай, твою мать! Подымайся, б…!! Начинай, как и я, орать!!!»
          Поеживаясь, смываем еще теплые сны живительной байкальской водичкой, завтракаем необычайно нежным, тающим во рту, байкальским омулем, запивая его ароматным чаем, круто заваренным на изумительно вкусной байкальской воде, и спешим подальше умотать от чёрной громкоорательной трубы, которая, в честь Первомая, в любую минуту готова издать истошные вопли партийных вожаков и визгливый оргазм обожания вождей сонмом советских обезьян.
        Идем наобум по тропинке вдоль берега Моря на север, лишь бы не слышать, как  громкооратель издаст оскорбительный для тихих байкальских берегов оголтелый первомайский рёв коллективного оргазма народной массы, одуревшей от холуйской верноподданности.
          А солнце, поднимаясь из-за заснеженных вершин по-сибирски громадных гор восточного берега Моря, ярко освещает таёжные склоны нашего, западного берега. И в радостно золотистых лучах утреннего солнышка каждая лесная полянка превращается в маленькую волшебную страну из доброй сказки. Одни поляны покрыты ковром из нежно акварельного разноцветия подснежников: желтых, белых, фиолетовых. На других полянах, более открытых солнцу, уже цветут розовые цветы бадана и алыми огоньками вспыхивают веселые сибирские жаркИ. Ира сплетает венок из жарков и бадана, мы поднимаемся на крутую гору, потом карабкаемся на верхушку скалы, похожей на башню, которая венчает вершину… и какой великолепный вид на Море распахивается отсюда! На верху скалы растет одинокая, причудливо искривленная ветрами, сосеночка, а рядом с ней намертво врос в скалу расщепленный молнией остаток могучего ствола сосны, все еще цепляющийся за скалу смоляными корнями. Ира достает из сумки небольшой молоток, гвозди и, величиною со школьную тетрадку, толстый лист алюминия, с дырочками по периметру, на котором выгравировано:
                                  КОРНЕЕВ
                              Николай. 21 год.
                               Погиб 21.04.39.

       Прибиваю пластинку к стволу сломанной сосны, и Ира привязывает венок меж толстыми корнями, вросшими в монолит скалы.
       -- Когда же ты, Ира, успела надпись сделать?
       -- Это – мама… рано утром подняла соседа… он на авиазаводе работает, поэтому дома у него всегда алюминий.
          Мы молчим, глядя на Море.
      -- Жаль, нет фотокарточки… -- вздыхает Ира. – Хотели сфотографироваться в день регистрации… тридцатого апреля… чтобы была на всю жизнь память… о самом счастливом… -- Слова её прерываются рыданиями.
            У меня в кармане -- колода карт. Полагая, что престидижитация развивает подвижность кистей рук, Валет регулярно, как гимнастикой, занимался ею. Глядя на него и я стал осваивать спуски, вольтЫ, переброски, подтасовки, подмены, -- те приёмы, не овладев которыми садиться играть в карты, -- все равно, что играть на бильярде с завязанными глазами.
        Есть, конечно, теория игр, но важнее умение играть! Какой интерес играть, состязаясь не в умении, а в дурацком везении? – тогда лучше пятак подбрасывать. Вынув из колоды червонного валета, я просовываю карту в щель между стволом дерева и алюминиевой пластиной.
      -- Вот, вместо фотокарточки…-- поясняю я.
      -- А почему не король бубновый?
      -- Потому как – жена есть… А король червей – старый. Да и на Валета… то есть – на Колю, -- поправляюсь я, -- король не похож.
      -- А вправду, этот валет, как Коля… -- соглашается Ира: -- Ладно, пусть будет червонный валет.
        И в этом валете, наконец-то, соединилась наша, такая разная, память о Коле и Валете. Укрывшись от ветра за выступом скалы, закутавшись в пальто, прижавшись друг к другу, долго сидим мы молча, глядя на величественную панораму Байкала. А над нашими головами ветер, пахнущий холодной синевой, грустно посвистывает в ветках одинокой сосеночки. И как руки, заломленные в пароксизме горя, печально качаются ветки сосны над голубой бездной. А ветер всё посвистывает и посвистывает, однообразно, как свистят по привычке, без мелодии, глубоко задумавшиеся люди. Так, бывало, и Валет, задумавшись, посвистывал… Быть может, сейчас, на  девятый день после смерти, печальная душа Валета, прощаясь с миром, рассеянно посвистывая, летит над бездонной его могилой – Байкалом... всё быть может… не спроста всеведущий Граф Монте-Кристо сказал:
            «Смерть, как и жизнь, таит в себе страдания и наслаждения, надо лишь знать ее тайны…»

 

Конец репортажа 11.

 

 

 

Репортаж 12

МОГУЩЕСТВО БУМАЖКИ.

 

Время – июнь 1939 г.

Прошло полтора месяца.

Возраст – 12 лет.

Место – Иркутск.

 

 

Без бумажки ты букашка,

а с бумажкой -- человек!

                   (Пословица)

 

Человек состоит из трёх элементов:

тела, души и документов.

(Пословица)

 

         «Хорошо в Иркутске летом –
          Целый месяц снега нету!»
           – запел, было, жизнерадостный поселковый холостяжник под гармошку на поляне подле Иркута. Обрадовался тёплым денёчкам и долгим ясным вечерам. Но! «Рано пташечка запела»: в канун цветения сирени, в июне, задул до костей пронизывающий северный ветер, затянули небо плотные тучи и пошел, и пошел беспросветно нудный, как советский роман, моросящий дождик. Долго, трудно одолевая слякотную непогодь, подкрадывалось лето сквозь длинную чреду промозгло слякотных дней, надоевших самим себе. Но, вдруг, сухие, горячие порывы ветра из монгольских степей в клочья разорвали многослойную пелену туч. И лето, засияв яркой синевой солнечных дней, обдало жарким зноем истосковавшуюся по теплу иркутскую землю.

Ира купила два велосипеда. Себе – с дамской рамой, а мне – настоящий взрослый «Минск»! Могучий «Минск» с хромированными ободами, толстыми шинами и ослепительно сияющим никелированными рулем! А на руле – звоночкек, а в нём – отражение мей ликующей физиономии на фоне яркого, как бразильский карнавал, радостно сияющего мира! Велосипед – прекрасная, как Рио де Жанейро, мечта каждого пацана! Жаль, что вместо кожаного седла с могучими пружинами, пришлось мотать на раму тряпку: сам виноват – ноги коротковаты. 
 

Теперь, если я не на рыбалке, то путешествую на велике вдоль берегов Иркута и Ангары. А по выходным я и Ира отправляемся на велосипедах в лес, подумывая о том времени, когда созреет земляника, черника, а там, наконец-то, подойдут грибы, малина, орехи – все то, что дарит сибирякам короткое, но щедрое сибирское лето.
        А в город на велосипедах мы не ездим. Для этого надо зарегистрировать велосипеды, сдать экзамен на «право вождения велосипеда», получить в ГАИ велосипедные номера… а для всего этого нужна, (всего-то!), справка из домоуправления о том, что я житель Иркутска, а не шпион из Страны Восходящего Солнца. 
            Справки… ох, эти справки! Однажды я спросил Иру: когда  мы  поедем к Черному морю? Наморщив лобик, Ира стала объяснять, что для того, чтобы прописаться на Черном море, надо получить справку о том, что здесь выписан, а для этого надо сперва прописаться здесь, а для этого – иметь справку с прежнего места жительства и выписку из прежней домовой книги для получения нужной справки, в соответствии с предыдущей соответствующей справкой… Запутавшись в перечислениях справок, Ира вздохнула и рукой печально махнула. И понял я, что домовая книга, в которой хранятся квитанции за электричество, не от доброго домового, а от злобной фискальной машины СССР.
           Оказывается,  детей в таком возрасте, как мой, аисты не приносят. Такое выдающееся медицинское открытие сделал не я. Это авторитетно провозгласил участковый мент. И, судя по тому, как угрозно громыхнул он перекошенной калиткой, уходя из нашего дома, отношение к моему самозарождению в этом доме у него было не одобрительным.
         Для поселковых соседей хватает невинной лжи о том, что я Ирин племяш из деревни. И соседи, кто от делать нечего, а кто по сексотной подляне, задают мне пикантные вопросики: «Ну, и как там – жисть в деревне?» Будто бы не понимают, что вопросы за жизнь в деревне уместны, как беспокойство за стул покойничка: «Азохун вей, Сагъа! А что, Абгъама узе похогъонили? А я, таки, имею значительное беспокойство за его стул!»
                      *       *       *                        
            При «стирании грани между городом и деревней» стирается не грань, а деревня. Не надо беспокоиться за жизнь в деревне. Там не жизнь, а наоборот. Живут в деревне потому, что знают, что «колхоз – дело добровольное, хочешь – вступай, не хочешь – расстреляют». Но вякнуть про то, что в деревне плохо – не моги! – это махровая антисоветчина. А хвалить жизнь в деревне – это озадачить всех вопросом: ты что, с луны упал и головой стукнулся? Для ответов на сексотные вопросики пользуюсь я стихотворными перлами советских рифмоплетов, которые, неустанно повышая производительность, бодро кропают псевдодеревенскую поэзию на неисчерпаемую тему:
                         Хорошо идут дела
                         У колхозного села!..

           А то я, хляя под сиваря, выдаю крепким рассольничком ядреные деревенские прибаутки, которых нахватался в поездах: «Уж така весела в деревне жись – токо за штаны держись!», «Ох как весело живем, будто в Польше, веселей всего тому, у кого хрен больше!» И так далее. А, чем далее, тем позабористей, посолонее. Ведь сибирского сиваря хоть голодом замори, хоть замордуй в подвале НКВД, а он, размазывая кровь и слезы, и в преисподней, будет ёрничать, охальничать, и материться. Такова его живучая сибирская природа. Поселковые мужички, на мои присказки, как жеребцы регочут, бабеночки повизгивают кокетливо, как бы, смущаются, но на прибауточки не обижаются. Вот, стихи орденоносных холуёв, сексотов-стихоплетов Светлова и Безыменского, -- подзаводят, потому что, понатуре, они насмешка над деревней. А с лихой прибаутки – что взять? Каков вопрос – таков ответ. Есть и такие народные частушки, которые не для всех, вроде:
              Сверху молот, снизу серп --
                  Это наш советский герб.
                  Хочешь жни, а хочешь куй,
                  Всё равно получишь х…!

       Из-за вездесущих сексотов такие прикольчики поют только на ушко родным и близким. А частушки-то вмиг по стране разлетаются! Неужто, все люди – братья!? 
               *   *   *
       Всем понятно, раз есть у пацана из деревни шанс прописаться у городской родни в домовую книгу, чтобы в шестнадцать лет получить паспорт и стать гражданином СССР, -- то почему б и нет? И участковый мент, в меру своей испорченности, тоже считает, что Ира ловчит племяша деревенского пристроить в городе. Конечно, власти не одобряют исход сиварей на городские земли обетованные. Если все сивари, запоют:
                        Снаряжу я тебя в темно-синий костюм,
                        Сам одену я шляпу большую.      

                        Переменим, давай, деревенскую жисть
                        На весёлую жисть городскую! 
           Да ка-ак рванут когти в город! -- кто тогда в колхозном дерьме гваздаться будет? Пушкин?? Но для малолеток это, вроде бы, не преступление, -- нет закона, чтобы карать малолетку за побег в город! Тем более, если сиваренок учиться горазд. Вон, Ломоносов, как резво в город когти рвал! Тогда тоже крепостное право было. В России оно всегда! Раз с политикой это не связано, то власть может глаза на это дело прищурить, конечно, если уважение к власти будет соответственное, в виде деревенского презента: горшочка со сметанкой и корзиночки с десятком яичек. Давно уж облизнулся участковый на  сметанку и недоволен тем, что Ира не спешит с угощеньицем...
       -- Понятно ж, -- каждый хотит пачпорт заиметь! Есть пачпорт, -- ты человек. Нету – не взыщи. Как сельское хозяйство укреплять, ежели кажный хотит иметь жисть изячную! Каб деревню заградить колючкой, вохру поставить на вышках, и в поле водить сиварей под конвоем, был бы толды полный порядок… -- любит мусолить деревенскую темочку участковый, когда под мухой.
        -- Я-то колхозника понимаю…-- рассуждает он -- сам сиварём был… им бы и остался, ежели б не армия. Токо она, родимая, от колхоза отмазала. Коли колхозникам равноправную жизню давать, то где других сиварей сыскать? Кто же, мать перемать, захотит задарма говно ковырять??
        В Америку для черной работы негров навезли африканских, а в Сибири для негров – не климат. Тут как хошь корми, а они все зимой не охнут, а передохнут! Цари-то это понимали и крепостное право крепко держали! Тут круть и верть -- как хошь, а мудрая у Партии политика, ядрёна вошь: своих чёрных людей иметь надобно – колхозничков, -- которы поживучЕй негров! Главное, кормить своих не надобно, -- привычные, -- и без кормов проживут в Сибири!
 

В армии участковый во Внутренних войсках НКВД служил вертухаем. Заслужил привилегию и характеристику, а после армии, в городскую милицию подался. Теперь с утра участковый наполняется самогонкой и гордостью за свою выдающуюся карьеру: его власть в посёлке! В чуланы к поселковым самогонщикам он не заглядывает, а они за это его уважают и стаканом первача с огурчиком на блюдечке у ворот встречают.
          Все говорят – простой он мужик, добрый. И мне участковый посочувствует… будь я из деревни! Но что делать, если я – ни-от-ку-да!? Юридически, нет меня на этом свете! А наше «самое свободное общество» не скупится на содержание многомиллионной армии чекистов, паспортистов, кадровиков, работников домоуправлений, сельсоветов, загсов…
          Эту многомиллионную рать не интересует «наше светлое будущее». Они специалисты по нашему тёмному прошлому в которое они по долгу службы лезут, не снимая галоши, чтобы всё прощупать, перепроверить с помощью громоздкой, дорогой системы трудовых книжек, анкет, характеристик, личных дел, перекрестных запросов, выдачи и пересылки  разных справок, контрольных талонов и других бумаг и бумажек, украшенных фиолетовыми штампами и печатями.
         С помощью этих бумаг каждый кадровик изучает жизненную траекторию каждого человека за любой срок его бренной жизни, начиная от получения его предками свидетельства о его рождении и кончая получением потомками свидетельства о его смерти. А у меня шанс представить справку с прежнего места жительства такой же, как у Афродиты, которая, как и я, вынырнула из пучины морской, не взяв у Посейдона за тот случай справочку с фиолетовой печатью! И я такой же миф, как Афродита. Да вот, милиция, ныне, мифологию не уважает...
                           *       *       *                         
 

Вечером заигрался я с пацанами в чижа до темноты. Подходя к дому, вижу яркий свет во всех окнах и мелькание стремительной тени на задернутых занавесках. В душе подпрыгивает радостная догадка: Ира из деревни вернулась! Намедни, в четвертый день шестидневки, отпросилась она на работе, чтобы на два дня съездить в деревню. А шестидневку перед этим бегала по магазинам, покупая подарки и гостинцы для деревенской родни.
         Как всегда, двери в дом не заперты. Войдя, останавливаюсь на пороге, смотрю, как кружится веселым вихрем Ира. И уборку делает, и ужин готовит, и деревенские новости рассказывает. Всё сразу. Я привык, что Ира печальна, задумчива. Впервые увидел её такой оживлённой. Налетев на меня сразу со всех сторон, Ира целует, теребит, что-то спрашивает, не слушая ответ, снова кружится по дому, излучая радость. А я стесняюсь, если меня целует молодая, красивая девушка. Это приятно, но, почему-то, стыдно. От смущения бормочу:
         -- Телячьи нежности – буржуазный пережиток.
             Ира меня, конечно, не слышит и я понимаю, что разговаривать со счастливой девушкой, -- дело зряшное: гром оркестра радости внутри неё напрочь глушит любые звуки снаружи.
        -- Проходи скорее, Сашенька, мне самой не терпится показать, что я привезла… вот почему так спешу! -- торопит меня Ира и еще раз целует, не обращая внимание на мое смущенное бормотание. – Раздевайся, умывайся, садись ужинать! Демонстрация сюрприза, а от этого бурные овации, всё будет после ужина! Оголода-али вы тут, без меня…
            После ужина, сама изнывая от нетерпения, Ира, тщательно протирает стол, открывает модный чемоданчик с закруглёнными углами, который называют «балетка», и раскладывает по столу бумаги. Некоторые – старые, потертые на сгибах, а некоторые – новенькие на тетрадных листочках. Я недоуменно смотрю на Иру, на бумаги. И тетя Нюра, Ирина мама, тоже смотрит сосредоточенно. Видимо, и она ждет пояснений. Ира снисходительно оглядывает нас, как фокусник публику. И торжествующе делает рукой цирковой жест «вуаля!», -- будто бы достала она эти бумаги не из балетки, а из какого-то более неожиданного места. Так и не дождавшись бурных аплодисментов и восторженных криков: «Бра-аво! Би-ис!!», и, сообразив, что уважаемая публика не доросла до уровня понимания ее высокого искусства, Ира начинает нетерпеливо втолковывать недозрелым зрителям:
          -- Это же – метрика! Свидетельство о рождении! А это – полный комплект справок из сельсовета. А вот, – школьный табель и справка из школы. А это медицина: справки об уколах, оспе… Всё для Семена Ивановича Овчинникова, славное имя которого отныне присваивается нашему дорогому Сашеньке! И фамилия у Саньки, как у нас! А потому – физкульт-ура! – ура-а!! – ура-а-а!!!... Трум-турум!! -- оркестр играет праздничный марш – теперь ты мой законный племяш!! Никакой участковый не прискребётся, и любое море нас ждёт не дождётся! Куда захотим: хоть на Черное, хоть на Белое, хоть… хоть к морю Лаптевых!!
             Ира, торжествует, а мы молчим и ликующие клики слышны, пока, только со стороны Иры. Я обычно молчу, когда что-то непонимаю: так, хотя бы, не сразу идиотом выглядишь, а постепенно. Не умею я быстро думать, но научился быстро молчать. Лучше уж промолчать, вызывая этим сомнения в разумности, чем, вякнув не в масть, сразу не оставить сомнений в том, что ты враг народа!
         -- Сёмка всего на год старше. И осенью в шестой пойдёт. А ты ростом выше, так что, как раз -- Сёмкин возраст. Один класс наверстать – чепуха на постном масле! Какая разница: учил и позабыл, или вовсе не учил? На том стоит учеба в школе: учат-учат, потом забывают. А кто из школьной программы что-то знает, кроме таблицы умножения? А чтобы ты знал про то, что в школе проходили в четвертом и в пятом, я тебе все учебники куплю! Всё лето сиди и на картинки в них смотри! Будьте уверочки – знать от этого будешь столько же, сколько все. Немецкий за одну минуту выучишь: «Гутен морген, гутен таг, хлоп по морде – вот как так!» Выучил? Значит, знаешь столько же, как я, очхористка! Кое-кто из нашего класса и не знает: а какой он язык выучил…
          Только тут до меня, как до жирафа, доходит эта непонятка:
        -- Но я же не Семен, а Александр… и в поселке меня все…
        -- Кто – все? – перебивает Ира. – Дюжина сопливых пацанов? Санькой зовут?! А ты  – Сенька! Какая разница?! В Сибири два имени – дело обычное и привычное! Одно – домашнее, другое – уличное, третье – дразнилка, четвертое – для любимой девушки, а по метрике – Ферапонт в память об историческом дедушке, который бражничал с Ермаком! Кто знает, как Тимофеича звали? В Сибири только по отчеству зовут! Сперва, в шестом классе, прикинешься простачком деревенским, а седьмой на очхоры кончишь! И – в техникум! А захочешь учиться – кончай десятый – и в институт! Все возможности есть, особенно – финансовые…
        -- Да как же ты, доча, за выходной-то день таку кучу справок спроворила? – удивляется мама.
        -- Были они приготовлены! Сёмка готовил, -- хотел к нам переехать и паспорт получить! А когда я рассказала про Саньку, так все, -- и дядя Ваня, и Сёмка, и Пелагея, -- в один голос: забери, да забери бумаги! Пусть твой Санька станет Сенькой! А Сёмке, чтобы жить в деревне, никаких бумаг не надо... он механизатором хочет… и станет! – настырный мужичёк! А нам можно собираться в путь-дорогу… к морю. И для увольнения с работы есть у меня шанс: дядя Прокопыч, крёстный мой из Тулуна. Разве в чем-то мне откажет!? Давно для женитьбы созревал -- девятый десяток разменял! Хватит, во вдовцах пожировал… А я – кто? Чучундра запечная? Я – ого! -- богатая невеста! Прокопычу сразу поставлю ящик водки! А ему делов-то: со мной под ручку в загс продефилировать, брак зарегистрировать! Потом сам сбегает, разведется: не сошлись характерами! А меня уволят по закону: к мужу спешу – терпелка кончилась – приспичило детей рожать! Нельзя ж советскую семью разрушать – жену и мужа разлучать!! Коль жена семью не соблюдает – муж по бабам загуляет…
 

Тетя Нюра, трясясь от хохота, машет на Иру рукой.
        -- Ты рукой не маши – объясниться разреши! Надо мной никто смеяться не будет! Не я же законы придумываю! Если без справки о замужестве кого-то уволят, то «за разбазаривание кадров» директору и кадровику -- враз по выговору! Закон, -- что телеграфный столб: преодолеть трудно, а обойти -- запросто. Я дяде Егору ещё свадебный подарок куплю – спиннинг! Он рыбак заядлый! Пусть у речки посидит, вспоминая про молодую жену! Будет чем похвастать в компании рыбаков под ящик водки! У нас, мамочка, на сто свадеб денег хватит!
         После переезда я и Саша блат на книжной базе заведём, библиотеку соберём! -- самые интересные книги читать будем!! А ты, мамочка, в Черном море и в целебной грязи ноги будешь держать. В горячем песочке их прогревать! Каждому врачу куплю по бутылке марочного коньяка, а под таким интересом высокоградусным они тебя не только от ревматизма, а от старости вылечат!... и замуж я тебя отдам!… какие твои годы? -- сорок пять – баба ягодка опять!... На свадьбе своей будешь на здоровеньких ножках плясать!
 

Тараторя, Ира тормошит, теребит, ласкает, целует то меня, то маму. А тетя Нюра молчит, счастливо улыбаясь спокойной доброй улыбкой, любуясь радостно возбужденной Ирой. И я молчу. Что-то меня тревожит, что-то идёт не так… перед Сёмкой, как-то, не удобно, хотя я его ни разу не видел и верю, что он искренне, от всей своей доброй души, хочет помочь мне, надеясь, что советская власть феодальные законы отменит и крестьяне, которые и в книжке про свободу не читали, станут гражданами в своей стране.
                   *   *   *                                           
 

Ночью, ворочаясь с боку на бок, понял я, что меня беспокоило: Ира не понимает, что родина и государство это две большие разницы. Любовь к родине Ира переносит на подлое государство, создавшее пятьдесят восьмую статью со множеством пунктов, подпунктов и дополнений. И наивно думает Ира, что все досадные неувязочки в нашей стране можно обходить, как стоящий на дороге столб. Одно дело – фиктивный брак, для увольнения с работы, -- к этому, без смеха не отнесёшься и шуточек скабрёзных – ой-ё-ёй -- не обберёшься! А другое дело -- использование чужих документов, чтобы укрыть от НКВД врага народа. Тут компетенция пятьдесят восьмой. На эту статью работают миллионы служащих от Берии до дворников. И где гарантия, что не раскопает какой-то подозрительный кадровик тот интересный случай, что в одной семье есть два Семена Овчинникова, в один день родившихся…

 

А если я смогу убедить Иру в том, что финт с документами Семена рискованный, то не изобретёт ли она что-нибудь ещё более оригинальное, с чем тут же влипнет по той же пятьдесят восьмой? Имею ли я право, ради своего благоденствия подвергать смертельному риску добрых людей? Пора бы, вашему сиятельству, Графу Монте-Кристо, честь знать… Не загостились ли вы тут: «Во глубине сибирских руд…»? И приходит в душу горечь еще одной утраты и лютая злоба на враждебное государство, живя в котором всю жизнь обречен я скрывать фамилию отца, -- героя гражданской. А Ира сладко спит, усталая и довольная тем, что так удачно решила важный житейский вопрос.

 

Конец репортажа 12.

 

 

 

Репортаж 13

РОГА И КОПЫТА

 

Время: июнь 39 года.

Следующий день.

Возраст -- 12 лет.

Место -- Иркутск.

 

«Наш паровоз

Вперёд лети!»

(Песня)

 

Пока Ира не пришла с работы, пишу я письмо. Как-то стыдно жить в доме очно, а уходить заочно. Будто бы сбежал. У Валета была причина прощаться письмом, а у меня? Но другого я ничего не придумал. А потому уже два часа терпеливо пачкаю бумагу своим ужасным почерком:
 

«Дорогие тетя Нюра, Ира!
 

Не сердитесь, не называйте меня неблагодарным! Я благодарен за всё. За заботу, за любовь. И за то, что вы хотите для меня сделать. Но это делать не надо. Я клиент для той конторы, от которой честные люди держатся подальше. Если бы я был вор, преступник! Преступников в СССР уважают. Их судит «самый гуманный советский суд». А меня судить не будут: я враг! «Врага не судят, его уничтожают». К этому, Ира, призвал Великий Пролетарский, который был мразью и недавно сдох, но миллионы лучших людей всё ещё уничтожают без суда по гнусному призыву этой гниды! Я чес, на котором, не считая уголовных грешков, висит побег из ДПР НКВД. Как беглому чесу, вышак мне светит без вариантов. И ты, Ира, и твоя мама, тоже станете клиентами конторы, которая пользуется одной статьей, но применяет ее так разнообразно, что её на всех честных людей хватает.
 

Ира, ты, конечно, меня умнее, но я имею интерес к этой статье с детства, а поэтому я напомню пункты той статьи, которые вы, Овчинниковы, наскребли, как мои сообщники. Итак… Пункт 12 – недонесение о враге народа! Пункт 4 – содействие в деяниях врага народа! Пункт 1 – преступление против установленного НКВД порядка регистрации врагов народа (прописка и др.). Но особенно опасен Пункт 11 – умысел на преступление! Никто и никогда еще не мог опровергнуть такое обвинение, потому что оно может быть скрыто в голове каждого. Для раскрытия применяют гебушный инструмент системы «наган». А по этой статье пойдет вся семья Овчинниковых. В том числе и великодушный, но легкомысленный Сенька. По любому из пунктов 58-й меньше червонца не дают. А по совокупности для всех Овчинниковых будет срокОв – на сто годков! Я уж не говорю о том, что было, если бы вы все вместе сделали то, что хотели. Я пишу про то, что вы, Овчинниковы, успели натворить!
 

Мама и Ира! Мне очень хорошо с вами. Я люблю вас очень! Вы вернули мне счастье, которое у меня отняла подлая советская Родина. Вы вернули мне семью и любовь. Вы для меня родные! Как мама и сестра. Я все время думаю про вас, как про маму и сестру, а вслух сказать – боюсь. Стесняюсь. Но я должен вас покинуть. Ненавистная Родина не жалеет средств, чтобы перекрывать таким, как я, все пути в жизнь. Но и я, как ты вчера сказала, не лыком шит. Ещё будем посмотреть, кто скорей окачурится: я или власть советская? Ира, мама, когда вы будете читать это письмо, я буду уже далеко от Иркутска. Но обещаю, что иногда буду писать письма. Если уедете, то ваш новый адрес я узнаю через Сеню и дядю Ваню. Их адрес я помню. Не беспокойтесь, – не пропаду. Да! В кармане моего зимнего пальто лежат золотые часы. Сохрани их, Ира, пожалуйста! Не дари, не продавай!! Ты, Ира, да я – нас на свете всего двое, кто всегда будет помнить о Коле. Если я сумею стать взрослым, то с гордостью буду носить эти часы.
 

А велосипед я дарю Сене. За  его доброе сердце, за то, что из-за меня хотел он остаться на всю жизнь в деревне. Пусть переедет к вам, пропишется в домовую книгу, получит паспорт, поступит в техникум и учится на изобретателя. Ему велосипед нужнее – в город ездить, а то – автобус не дождешься. Целую вас всех! Саша.
 

Это письмо хранить нельзя! Везде сексоты! Сожгите, не откладывая ни на минуту! Скорее сожгите!! Не перечитывайте!! Да сожгите же скорее, пока не случилась беда!!!»
                              *   *   *            
        Запечатываю письмо, оглядываюсь на тетю Нюру. Сегодня она с постели не встает – ноги  болят.
    -- Тетя Нюра! Спрячьте это письмо, его вам Ира почитает. Чур-чура – только Ира! Ни-ко-му, больше не показывайте – от этого беда будет страшная!
         Тётя Нюра прячет письмо под подушку. На глазах у нее слезы: понимает…
      -- Сашенька, подождал бы Иришку… она ж, поди-тко, скоро ужо придёт… -- Тетя Нюра садится на кровати, опускает на пол опухшие ноги. Я целую ее. А у дверей говорю:
        -- Нельзя мне оставаться! А Ира… она меня не отпустит, а этим всех погубит!!
            Оглянувшись в дверях, вижу, что тетя Нюра, опираясь на спинку кровати, встаёт на ноги… что-то говорит, просит подождать… а почему бы не подождать, хотя бы, денёчек? Кто гонит меня из этого дома сегодня? Как знать, а, вдруг, всё, как-то, само собой обойдется? И когда я готов поддаться на уговоры, вспоминаю слова Валета: «Вякнув «до свидания!» -- не позабудь уйти…». Не оглядываясь, выбегаю из дома, но успеваю услышать:
       -- Храни тебя Господь, Сашенька!!
                       *   *   *                         
          На остановке – толпа: автобуса давно не было. Быть может, и не будет? И так бывает. В сообразиловке подпрыгнул подленький финтишка: если автобус не придет, -- меня тут и подловит Ира, придя с работы. А, прочитав письмо, она в меня так вцепится… и на сантиметр не отпустит… а я и сам не хочу уезжать…
        И тут появляется автобус, перекособоченный перегрузкой. Быть может, он, переполненный, не остановится?... такое бывает. Но, воняя резиной покрышек, разогретых от задевания за кузов, автобус замедляет ход, рулит к остановке. Вдруг – не сяду!? – трепыхнулась в душе последняя надежда.
        «Легче в ж..у вставить глобус, чем в иркутский сесть в автобус» – говорят у нас в посёлке. Но… «С судьбой надо играть честно, тогда будешь иметь свою судьбу. Собственную!»  -- говорил Валет.                             
       Опередив всех, я, как клещ, впиваюсь в щель ещё закрытой автобусной двери. А как только дверь приоткрывается, яростный напор жаждущих внедриться в автобусное жестяное чрево, расплющивает меня до кондиции, удобной для перевозки в гортранспорте, и вжимает в тесно сплоченные внутриавтобусным давлением задницы тех, кто был запрессован сюда на предыдущей остановке.
       Натренированные в суровой борьбе за место в гортранспорте до твёрдости футбольных мячей, задницы нервно взбрыкивают с грацией диких мустангов и дружно оттопыриваются навстречу нашему вторжению. Мы, свежезапрессованные, понимаем неприязнь оттопыренных задниц к нам, и тёмная волна раздражения захлёстывает наше сознание. Мы вносим с собой свежую, еще не растраченную, струю злобы во внутриавтобусную неугасающую перебранку, которая не переходит в рукопашную только потому, что шевелить в автобусе можно только ушами и задницей.
         На следующей остановке повторяется то же самое. Ничто не сближает тела людей так, как автобус в час пик и ничто не разделяет души людей так, как насильственное сближение их тел. Люди в автобус входят и выходят, а злая перебранка остаётся и едет, будто бы, сама по себе.

        Экспериментами горкомхоза по увеличению сжимаемости населения в иркутском транспорте установлено, что если людей спрессовывать до достижения критической массы, плотность которой определяется критерием: «яблоку негде упасть», -- то в такой массе перестаёт действовать не только закон Ньютона, выковырнутый из упавшего яблока, (был тогда простор, чтобы ему падать!), но и все остальные законы мироздания, особенно – нравственные.
        Если индивидуумов вдавливать друг в друга до получения однородной «массы народной», то происходит коллапс интеллекта при котором все законы выворачиваются наизнанку. И тогда не только дохленький закон тяготения, который Ньютон высосал из гнилого яблока, но и более живой закон, -- о любви к ближнему, -- начинает действовать в трехмерном пространстве автобуса с точностью до наоборот: закон притяжения превращается в закон отторжения, а закон добра в закон злобы.
         Потому что добрые законы человечество придумывало до появления общественного транспорта, в те гуманные времена, когда каблук сандалия ближнего был далек от любимого мозоля законодателя нравственности, а личности не слипались в «народную массу».
                                      *       *       *
          Раз человек на вокзале – он уже пассажир. И проблемы у него пассажирские, -- простые и плотоядные, как у амёбы: что (кого) сожрать? В ожидании поезда иду в ресторан. Несколько посетителей идиллически грустят, затерянные в гулких просторах ресторанного зала. Сажусь за столик у окна, за которым нетерпеливо ёрзает щупленький брюнет с фирменно крупным носом, какие выдают при рождении на Кавказе. Небось, безжалостная командировочная судьба забросила такого южного, как мандарин, носатика «во глубину сибирских руд», где русская литература  рекомендует: «храните гордое терпенье!»
        До поезда ещё много времени. Приученный к «гордому терпенью», развлекаюсь, разглядывая интерьер ресторана. В угоду любым вкусам, оформители изобразили на стенах зала заснеженные сопки Байкала, а вдоль разрисованных стен, расставили кадки с пальмами. Вместо стульев в зале кожаные кресла. Не ахти, как удобно обедать из-под стола, утопая по маковку в глубоком, покойном кресле, зато можно сладко вздремнуть, в ожидании обеда. Жаль, что с роскошными креслами посетители обходятся так безжалостно: кожаная обивка многих кресел порезана и выдрана клочьями.
         Но, вот, пыльные портьеры на одной из стен зала торжественно, как занавес в театре, раздвигаются и в зал плавно, как Царевна Лебедь, выплывает официантка. Вся помятая, в изжеванном платье и с таким отрешенным от мира сего взглядом, будто бы её только что пропустили через мясорубку. Гастрономические вожделения, обретённые южным человеком после долгого изучения меню, недожеванная официантка пресекает отрепетированной скороговорочкой:
       -- Готовые блюда: щи с курой, голубцы! Остальное ждать надо. А в меню не смотрите – голубцы берите! Лучше синица в руках, чем журавль в небе…
        -- Нэ-э-э!! – упорствует земляк неукротимого Хаджи Мурата. – Нэ-э нада голубёв, журавлёв, сыныцу! Раз такой птычий базар, давай цыплёнка-табака!
           Из чувства солидарности, и я заказываю «цыплёнка (и?) табака», хотя такое сочетание кажется мне ещё более эклектичным, чем оформление ресторанного зала. «И все так же величаво, выступая словно пава» изжеванная официантка исчезает за пыльной портьерой. По неспешности перехода ее в запортьерный мир чувствуется, что её второе пришествие оттуда откладывается надолго, по срокам нашей быстротекущей жизни.
         Минута за минутой проходит полчаса. И ко мне приходит жутковатая догадка о том, что кожа на креслах в ресторане порвана не из элементарной советской пакости… не-ет! -- это следы жутких трагедий, разыгравшихся среди бездушно разрисованных стен этого зала. Медленно погибающие от голода посетители грызли зубами кожу на  креслах и тщательно пережевывавали её, поддерживая этим слабеющие силы, в надежде дожить до второго пришествия недожеванной официантки… может, кем-то уже пережеванной в жутком запортьерном мире!
         Но нам везёт по жизни больше, чем тем, кто до нас питался обивкой кресел: не проходит и часа, как с тяжелых портьер вновь осыпается пыль веков и оттуда, из глубины портьер, или веков, появляется официантка, еще более измятая и заспанная, но! – с нашим заказом. Сразу рассчитавшись, она тут же исчезает. И это уже безвозвратно…
                                                          
            Загадочный  цыпленок табака оказался снаружи прохладным, а внутри замороженным, как и вся земля сибирская. Это был фрагмент мумифицированной, как мамонт, курицы раннесоветского периода. Конечно, советские курицы имеют самые крепкие мускулы в мире. Но эта – достойна кисти Дейнеки!
         Прожив не лёгкую жизнь на голодной диете, ежедневно подвергалась она яростным посягательствам петуха сексманьяка на свою истощенную честь. Это сопровождадось ежедневным марафонским бегом по пересеченной местности. Как у отощавших женщин, бегущих на картине Дейнеки «Утро». Многострадальная курица, несомненно, заслуживала тщательного и долгого пережевывания.
         Но времени на это не осталось. Вокзальное радио интригующе хрюкнуло, потом стало долго и жутко хрипеть, будто в радиопункте кого-то душат… -- да так неумело! – и… вдруг кричит!! -- кричит громко и не понятно, как спящая жертва, захваченная злодеями врасплох. Но опытные пассажиры догадываются: поезд прибывает! Житель гор, что-то прорычав на гортанном языке свирепых предков, пару раз яростно кусает цыпленка-табака большими желтыми зубами. Но, либо зубы, либо нервы не выдерживают и он кричит в сторону портьеры ругачие на всех языках слова: «мама-мама!», и спешит к поезду.
           Портьера не шелохнулась. После напрасных попыток пррронзить ножом замёрзшую курицу, или ррразорвать ее руками! – я хочу вытереть руки. Салфеток на столах нет, зато на оконах, стоят красивые, на века сработанные таблички: «Шторами руки не вытирать!». Спасибо за подсказку, -- думаю я. Но другие посетители тоже так думали, и шторы густо засалены выше моего роста. Чистый кусочек я нахожу только возле пола.      

       Цыпленок-табака изготовлен по иркутской технологии для многоразового использования. На его шершавой и жесткой, как у булыжника, поверхности не остаются криминальные отпечатки не только пальцев, но и зубов. Как переходящий приз, его, не вынимая из тарелки, тут же подают следующему посетителю. К огорчению работников ресторана, цыпленка-табака я нахально забираю с собой. Попросив в буфете клочок пергаментной бумаги, кладу на него цыпленка-табака и кусок хлеба. Сперва я иду к первым вагонам.
        Узнав номер плацкартного, иду в хвост. А когда поезд трогается, я подбегаю к одному из последних вагонов, держа перед собою цыпленка табака, как свидетельство своей принадлежности к неутомимо жующему пассажирскому племени. Проводник в этом вагоне ведёт себя бдительно и смотрит на меня подозрительно: будто бы у меня билета нет, но я отвечаю ему таким взглядом, будто бы у меня билет есть! Ещё и поясняю:
       -- Я из третьего, плацкартного. У проводника мой билет!
          Уйдя по вагонам подальше от бдительного кондюка, замираю перед окном, за которым уже видны дома Иркутска-2. Вдали -- блестящая лента Ангары. Раскатисто прогромыхал под поездом железный мост через Иркут, между деревьев, замелькали домики нашего поселка. Но дом, ставший мне таким родным, я не увидел – деревья…
                   *       *       *
        Быстрей, быстрей разгоняется  поезд. Спешит скорый «Владивосток – Москва», нагоняя опоздание накопившееся на заоблачных перевалах горных хребтов Забайкалья, куда, задыхаясь от высоты, как два астматика, едва затягивают состав два паровоза. Нагоняет и те опоздания, которые накопились в бессчетных туннелях полуподземной Кругобайкальской дороги, где машинист каждую минуту готов увидеть за крутым поворотом глыбу, упавшую на рельсы.
         А здесь, где кончаются горные хребты Восточной Сибири, есть где разогнаться паровозу во всю мощь огнедышащих атмосфер. Только успевай шевелить смазанными до блеска шатунами, да, на бегу, покачивать послушными вагонами! Центробежная сила на повороте прижимает пассажиров в проходе к дверям купе. Высунув голову в окно, я восхищенно любуюсь, как черный, могучий паровозище, хвастливо взметнув в небо пышный султан дыма, лихо выгибает состав в крутую зеленовагонную дугу и гордо мчит впереди послушных вагонов на огромных огненно-алых колесах, стремительно рассекая горячим цилиндром котла бескрайний сибирский простор!
        И шальной ветер дальних странствий озорно теребит мои рыжие патлы, выдувая из души остатки сомнений, а из-под сердца горький комочек печали. И уходит куда-то щемящая грусть расставания с дорогими людьми и заполняется душа радостным ожиданием дальних путей-дорог в невиданные мною города, предчувствием встреч с интересными людьми и предвкушением необычайных приключений.
   -- Все трын-трава! Да-да! Да-да!! – барабанят лихой степ вагонные колеса.
   -- Не пропаду-у-у! – уверенным баритоном поёт паровоз.
      Эт-т точно, думаю я. Теперь-то я не та сявка беспомощная, которую Валет в Красноярске подобрал. Имею понятие, на каких грядках гроники растут. Хотя щипанцами работать не умею, зато знаю психологию фрайеров и отвод делаю запросто. И сюжет понимаю, -- фунт дыма не поймаю. И по фене чирикаю.
       Не стану я ломать рога, так как рогами шерудить приучен, не суну я рога туда, где рогом переть надо, потому что мое дело – рогом шевелить, а чтобы при этом рога не замочить, на рога не полезу.
        Такую имею я программку по рогам для моих копыт и светлых надежд на туманное будущее!

       В общем вагоне, сажусь на свободное боковое место. Глядя в пыльное окно, долго и тщательно пережевываю цыпленка-табака, изготовленного в лучших традициях общепита, благодаря которым он, хотя и жесткий, как подошва, но по вкусу… истинная промокашка! Какой-то кугут сибирский, остановившись возле свободного места, напротив, спрашивает:
     -- Можно, я сяду?
     -- Садятся, дядя, не здесь… -- отвечаю, щеголяя эрудицией, -- на срок садятся, а здесь, токо, присаживаются.
            Кугут смотрит на меня озадаченно. Либо, ничего не поняв, либо поняв что-то, в меру своей подозрительности, уходит подальше. На фиг мне его общество!? Пусть сыроежка я, но остро чувствую грань, отделяющую меня от фрайеров дешевых: людей враждебных, раздражающе тупых и злобных.
 

«Дантес уже ступил на тот путь, по которому намеревался идти и шел прямо к намеченной цели» (Дюма, Гр.М-К) 
 

Конец репортажа 13.

 

 

 

Репортаж 14

ГАРУН-АЛЬ-РАШИДА

 

Прошел месяц.

Время – июль 1939 г.

Возраст – 12 лет.

Место – ст. Рузаевка

 

                              Чем больше узнаю людей, тем больше нравятся собаки.

                                                                            (Психолог)

 

                              «Вот, как растут у нас люди, полезные Родине!»

                                                                            (А. Толстой о Л. Берии)

 

            Утро. Спит бомж сидя, запрокинув голову. Совершая моцион в зарослях его не бритой физиономии, муха с интересом поглядывает на гостеприимно распахнутый рот, откуда призывно воняет помойкой. По пути ко рту, надыбав  на губе бомжа гноящуюся язвочку, муха с восторгом присасывается. Жужжа: «Чур, на двоих!», --  рядом садится другая муха. Чекалдыкнув на брудершафт дозу алкогольного духа, извергаемого изо рта бомжа, обе мухи, сладострастно зажужжав, начинают заниматься сексом под сексуально волосатой ноздрёй большого пористого носа бомжа. Чихнув и отмахнувшись от мух, бомж, открывает опухшие, бессмысленные глаза. Озирается. 
         Новый шебутной денек в привокзальном сквере на станции Рузаевка только начинается. Зажатый с двух сторон железнодорожными путями, сквер этот, как жизнь советская, заплеван, загажен и располагет к хамству и скандалам. В каждом пристанционном сквере, подобно океану в капле воды, отражается «советская действительность». Но если в других местах Сесесерии срам каким-то фиговым листочком прикрыт, то в пристанционных сквериках,– всё понатуре и без понтА. Особенно – люди: каждый тут «как на блюде», как облупленный.
           Среди разномастных пассажиров спят, едят, опохмеляются и скучно ругаются постоянные обитатели пристанционных сквериков: неопрятные бабы, хранящие под огромными юбками стойкий аромат протухшей рыбы и унылые типы бывшего мужского пола, надсадно выдыхающие гнусные букеты перегаров в сочетании с тухлой пропастиной, застоявшейся в их заживо гниющих организмах.
        Истеричные, трусливые, нахальные, больные и на всё и всех злые -- весь этот, благоухающий сортирами, завшивленный привокзальный бомонд, хотя не в ладах с конкретной советской властью, особенно с милицейской, но! боготворит вождей и абстрактную власть советскую на которую возлагает свои похмелюжные надежды получить блага, которые власть должна забрать у жидов и гнилых интеллигентов, чтобы вручить им.
        Хотя они ничего не делают, ничего не умеют, зато от рождения пролетарское происхождение имеют, родившись от таких же, как они, грязных люмпенов, воспетых Великим Пролетарским Писателем. Только любая власть, тем более, советская, тех, кто ей по барабану, в упор не видит. Госплан до поздна не засиживается, планируя благотворительность для крахов. В чём мать родная крахов родила, в том Родина-мать их и оставила…

               Соседа по скамейке, кроме вшей, зудит жажда общения. Почесав зудящее междуножье, он заговаривает со мной:
      -- Чо, поц, грустный?
      -- Я не грустный, а трезвый… -- отвечаю я расхожей фразочкой. Но бомж реагирует на фразочку очень буквально и сочувственно:
      -- Да-а… тяжелый случай… -- вздыхает с пониманием и комментирует трагическую ситуацию: -- Разъедрит его за этак, если так на перетак, а потом за переэтак и ещё разок на так! – И трёт  ладонями небритое, помятое лицо, будто бы пытаясь стереть с него синяки и ссадины – следы недавнего советского воспитания, полученного в местном отделении милиции. Но жажда общения душу бомжа сжигает и с другого конца он ко мне подъезжает:
      -- А как звать тя? Поц? Ты чо, глухой? 
      -- Абгъаша… -- подъелдыкиваю я, чтобы закончить амикошонство.
      -- Так ты чо-о… еврей??! –  удивляется бомж.
      -- Это так на перетак… оттого, что иногда умываюсь.
         Мой ответ вонючего бомжа озадачивает. Подумав, он решает, что хитрю я, скрывая от него, проницательного, как НКВД, свою предрассудительную национальность. От этого он становится снисходительным и меня утешает:
       -- Ну-ну… бывает… ить, ишшо пацан, а уже – еврей! От того умываться приходится!
          Отворачиваюсь от дурно пахнущего бомжа, и он смолкает, посчитав, что слишком много сочувствия уделил недостойному того «абгъаше».
 
        Рядом, сдвинув вместе две скамейки, разложив на них простецкий багаж, а на багаже разоспавшуюся детвору всех возрастов, кучкуются вербованные на Сахалин. Парень с балалайкой наигрывает незатейливый мотивчик, а пожилая женщина в сером платке, по-вятски поакивая, поцокивая будит частушками разновозрастную ребятню:
                А я сидееела на крыль-це,

                  А с выражеееньем на ли-це-е,
                А выражааало то ли-цо,
                А чем садяааатся на крыль-цоо-о!

        Среди степенных транзитных пассажиров, которые, подобно наседкам, неотрывно греют задницами свои монатки, шныряют по скверику шустрые ребятки, проявляя пристальный интерес к фанерным углам и баулам, разноцветным узлам и сидорам, разномастным скрипухам и мешкам, как экскурсанты в музее дорожного багажа. Это домашнЯки, – местная шпана бановая… урки на окурки… Те, кого подначивают: «Люблю воровскую жисть, да воровать боюсь!». Как Монте Кристо, я
       «с минуту глядел на них с кроткой и печальной улыбкой человека, сознающего своё превосходство»,
        потому что ощущаю по заначкам денежные купюры, которые вчера позаимствовал из дамской кисы. А на такое шмотьё, на которое кнацают эти кусошники, я ни в жисть не позарюсь. Благоразумие подсказывает мне держаться подальше от шпаны рузаевской, которой не в падлу подловить меня и ошмонать. Ещё и пачек подбросят для острастки. И буду я светить по вокзалам радостно пестрым фингалом, как знАком качества советского воспитания. Зная про их дурные замашки, линяю подальше от этой компашки, унося на другой конец сквера печальную улыбку Монте-Кристо, как
       «человека, сознающего свое превосходство»
                                   *       *       *
            На этом  конце сквера румяная пышечка, в беленьком коротеньком халатике, с грохотом притаранила голубой фанерный ящик на гремучих шарикоподшипниках. На ящике нарисован радостно улыбающийся белый медведь на льдине и кудряво написано одно слово, от которого у всех пацанов слюнки текут: «Мороженое»! Вокруг ящика собираются пацаны, но очаровашечка, как мастер, знающий себе цену, не спешит, не суетится. Достав крохотное зеркальце, поправляет кружевной кокошник.
        Улыбчиво оглядев пацанов, которых со всех концов сквера притянул, как магнит, этот фанерный ящик, она открывает крышку ящика, протирает белоснежной тряпочкой запотевший верх алюминиевого бидона и начинает сноровисто торговать. Положив хрусткий аппетитный кружок вафли на дно круглой формочки, приоткрывает на мгновение бидон, доверху наполненный белоснежным холодком, зачерпывает ложкой нежную прохладную сладость и, ловко заполнив ею формочку, тут же, срезает той же ложкой излишек.
          Прихлопывает сверху ещё одним зажаристо хрустящим кружочком вафли, нажимает на поршень формочки и… самое великолепное творение человеческое -- мороженка – уже в чумазой ручонке маленького восторженного покупателя, который, глядя на это белоснежно сладкое, прохладное чудо, и вздохнуть-то боится от восхищения!        
           Бойко идет торговля. Влекомые чадами, неохотно подтягиваются хмурые родители. Не хотят смотреть они, как призывно, как соблазнительно улыбаются мороженщица и белый медведь! Насупив брови, долго смотрят родители на цену. Смотрят сурово и не одобрительно, как рабочий на плакате смотрит на интеллигента - бюрократа. Но, взглянув в умоляющие глазенки своего ребятёнка, крякнув, сдаются родители: достают из заначек грязные носовые платки, развязывают хитрые узелки, тщательно отсчитывают медяки… Зато, как же сияют пацанячьи мордашки! Да за такое лучистое сияние всё отдать – только в радость! И медяки… даже если они последние! Ну и что, -- последние?! -- жизнь наша, небось, тоже последняя: из этой вонючей жистянки никто живьём не выкарабкивается!
                                                          
          По обеим сторонам фанерного ящика в трагическом безмолвии стоят скорбные фигурки пацанят, которым не удалось смягчить родительские сердца, зачерствевшие от хронической нищеты. Не смогли они убедить своих родителей подойти к чудесному ящику с улыбающимся белым медведем. И улыбается им от этого сюжета только белый медведь, а не мороженка… Но не уходят они отсюда, притянутые к вожделенному ящику с веселым медведем.
        Продлевая муки, стоят они, завороженные чудесным зрелищем, как из тускло серой алюминиевой формочки рождается белоснежное сладкое чудо. Изнывают бедолаги от зависти, истекая слюнками. А один из них, самый маленький, так и замер с открытым ротишкой и, кажется, уже не дышит… а из курносого пацанячьего носишки медленно опускается по верхней губе, все ниже, ниже и ниже! -- изумрудная сопля. Но до сопли ли ему сейчас! Он весь – в дивной грёзе, весь в созерцании волшебного явления прохладного чуда в хрустящих вафлях из тускло алюминиевой формочки!
         Горазд на изречение глупостей наш Вождь и Учитель, а наименее кровожадная из них: «Чудес не бывает!» И все догматики материализма, услышав это, услужливо долдонят, сепетят, подхватывают, развивают и продолжают в диссертациях и статьях: «Нет чудес, потому что их не бывает!» Но не спроста говорят: «Для материализма необходим примитивизм размышлизма». Не верьте им, шибздики! Бывают чудеса, бывают!! Конечно, если за это дело возьмётся волшебник, пусть даже такая задрипа, как я! Сотворить такое чудо даже мне, -- начинающему волшебнику и самоучке, – запросто!  Оп-ля, -- дело в шляпе! Как у калифа Гаруна Аль Рашида! Может, он и без шляпы обходился?
          Чтобы привлечь внимание уважаемой публики я, подражая Валету, звонко щелкаю пальцами правой руки, а левой, небрежно протягиваю мороженщице два рубля, беру себе мороженку за двугривенный, а на остальные… я делаю царственно великолепный жест в сторону остолбеневшей от изумления пацанвы:
       -- На всех пацанов!! 
          Ах, если бы Гарунчик увидел такой роскошный жест и изумленно распахнутые пацанячьи глазёнки… он бы от зависти до сортира не добежал!! Разве мог бы он в своё затхлое арабское средневековье сотворить такое великолепное чудо??! Да ни в жисть!! Шалея от чуда, происходящего на их глазах, пацаны, нетерпеливо толкаясь, хватают по мороженке и, не сказав мне «спасибо», разбегаются. Как нормальные люди, они опасаются всего того, что выходит за рамки серого бытия, то есть – сверхъестественного.
         Только самый маленький пацанёнок, не затюканный материализмом и железно уверовавший в чудо, идет за мной следом с округленными глазами. В обеих руках у него – по мороженке. Так как был он самым маленьким, его отталкивали другие пацаны до тех пор, пока ему не досталось… сразу две – последние! И теперь вынужден он лизать поочередно то одну, то другую! А для вытирания сопли, кроме языка у него ничего не осталось и солоновато тягучая сопля пикантно сдабривает сладкую нежность, тающего во рту, прохладного мороженого.
          Пребывая в шоке от случившегося, смотрит пацаненок не на мороженки, а на меня – волшебника. Смотрит, не отрывая взгляда, не моргая, чтобы ещё какое-нибудь чудо не проморгать. А я, красиво отражаясь в его восхищенных глазеночках, вышагиваю по скверику гордо и важно, как жираф, гуляющий по Африке, и очень свысока и снисходительно обзираю окружающую флору и фауну рузаевского скверика.
        А изнутри меня распирает обилие чрезвычайно благородных чувств и вопросов: почему же быть Гаруном Аль Рашидом приятнее, чем Графом Монте Кристо!? Почему делать добро – радость, а мстить – тяжкий долг? Значит, злодеи – самоотверженно бескорыстные люди, а добряки и альтруисты – это черствые эгоисты, которые наслаждаются своей добродетелью!? А почему б не перековаться в Гаруна Аль Рашида, пока сармак вячит? Жаль, не всамделишный я волшебник, а дилетантишко… фокусник!
                        *       *       *
          Вот они -- настоящие профи! Чудеса для них – рабочие будни! Остановившись, я с завистью смотрю на волшебниц: среди пристанционной убогой серости, ярко, дерзко, выделяется бойкая стайка цыганок, окруженных черномазой детворой, нахальной и грязной со дня их творения. Люблю я украдкой наблюдать за цыганами, за жизнью их, в которую никого из посторонних, , они не пускают. И хотя живут цыгане нараспашку, не отгораживаясь стенами, но всегда отдельно от «гаджё» -- чужих. Не смешиваясь с другими народами, сохраняют свои нравы, обычаи, песни, танцы, свой неповторимый цыганский язык.
       Единственное цыганское богатство – свобода! Оно скрыто в удивительном, замкнутом мирке без стен и заборов. Как коллективизация и стахановское движение проходят мимо, не задевая их?! Как они обходятся не только без квартир, но и без парторганизации?? Как они, ещё до Компанеллы, создали для себя, и только для себя, коммунизм!? На фига им Мировая революция и политические заморочки, которыми мается весь мир?!

          А как могуч в цыганских душах неистребимый «зов дороги» -- самое прекрасное из чувств человеческих, побеждающее сребролюбие и тягу к комфорту! Кто же сказал: «Цыган живёт пока кочует, а мир живёт, пока цыган кочует»? Какими дикарями, по сравнению с цыганами, выглядят все ублюдочные народы планеты, травящие сознание радио и газетами, эти озверевшие народы, уничтожающие своих лучших сынов и дочерей! Все эти капиталисты, фашисты, социалисты, коммунисты… особенно русские, с душами загаженными православием, воспевающим богатство! Со злобой, завистью, -- неизбежными спутниками сребролюбия!
       Цыгане люди добрые, весёлые, а, главное, не подлые. Вот, поэтому все ненавидят цыган. И боятся их во всём мире, как боятся всего необычного, считая цыган колдунами. Как мне хочется быть цыганом! Не бывает у них сирот и беспризорников! А у советского народа?..  А достоин ли жизни на планете подлый русский народ, называющий своих детей «врагами народа»!?
        Как хочется, хоть на немножко, почувствовать себя вольным человеком, пожить среди свободных, красивых людей – цыган, – веселых, раскованно горластых, беспечных… Людей, которым чужды лживая демагогия, ханжество, лицемерие, мелочная злоба, подлость, привязанность к вещам и трусливое раболепие перед начальством, -- всё то, что неразрывно с жизнью дикарей, воображающих, что они «культурные народы»!
       Не спроста столько независимости в гордой осанке цыган, особенно, -- цыганочек, столько уверенности в себе и спокойствия в их открытых, смуглых лицах! Как стройны очаровательные смуглолицые цыганочки в широких разноцветных юбках с пышными гривами волнующе развевающихся волос! Как прекрасен зов дороги, влекущий их в неведомую даль! И в глубине  души моей тихо звучит, рождаясь из забытых слов и музыки, цыганская песня с харбинской пластинки:
                  Так и надо идти, не страшась пути,
                  Хоть на край земли, хоть за край!

        -- Ай-ай! – как эхо, раздается рядом и я вздрагиваю – так это неожиданно. – Ай, золотой, ай, красивый! Ай, позолоти ручку, дорогой – сразу всю правду о себе узнаешь!
         Как стебелёчек, тоненькая цыганочка, лет пятнадцати, возникает передо мной и с готовностью протягивает узенькую смуглую ладошку, сложенную лодочкой. Как на сказочной жар-птице, ярко сияют на ней ослепительно желтая, как золотая, шелковая кофта и жарко пламенеет ярко алая юбка. Блестят на солнце огромные золотые серьги, сверкают ровные белоснежные зубы, оттененные яркими сочными губами большого улыбающегося рта, да и всё в ней такое празднично яркое, что я зажмуриваюсь, будто бы на солнце взглянул нечаянно.
      А в жгуче черных глазищах цыганских, на выразительном худощаво смуглом личике, полыхает жутковато завораживающее пламя. И, взглянув в эти глазищи, я, вместо слов на певуче-гортанном цыганском: «лавэ нанэ, ромалА!», -- мычу что-то невнятное, краснею, смущенно отвожу глаза. Но поздно: колдовские глазищи цыганочки отпечатались в душонке моей и сердце замерло, как замирает испуганный зверек.
       -- Ай-ай! А ты не бойся меня, золотой! А я зла не сделаю! А я только правду расскажу!… -- тараторит цыганочка. – Из далёкого далека приехал ты, не за счастьем, ай, горе горькое тебя гонит по белу свету! – ай, черное горе!! А куда оно тебя ведёт – не знаешь ты! Только я знаю об этом! Ай, всю-всю правду тебе скажу! Нет у тебя родителей, нет дома, зато есть дорога дальняя, да сердце доброе.
       Ай, ждет тебя встреча нежданная, ай, найдешь ты друзей верных… Ай-ай, всё расскажу, золотой… позолоти ручку, позолоти скорее, ай, всю правду сразу узнаешь, ай! -- не думай долго, -- сердце головы умнее!!... ай-я-яй золотой ты мой, ай брильянтовый!!...
         Смущенный настырным натиском юной цыганочки, я перекладываю в её смуглую ладошку мелочь из карманов и монеты исчезают в складках широкой юбки. Проворно схватив мою руку, вглядывается цыганочка в узоры линий на ладони:
        -- Ай, запутанная судьба твоя, дорогой мой, ай, какая! Трудное гадание, ой-ё-ёй, какое трудное!!… Ай не пожалей ещё денежку золотой! Была вчера удача шальная, богатый ты… не пожалей денег для бедной цыганки! Ай, никто другой, тебе правду не скажет, а добрую судьбу не нагадает… Ай-я-яй! -- не пожалей малых денег сегодня -- большого несчастья избежишь завтра… Ай-яй-яй, от гадания моего добрая судьба сбудется, а злая забудется!
       Я достаю приготовленную на билет пятерку и она, исчезает, даже не прикоснувшись к её руке. Гадание начинается и на большом серьёзе. Несколько раз цыганка смотрит внимательно то на ладонь, а то в глаза мне, что-то сравнивая, или молча спрашивая кого-то незримого… Кого? О чём?... 
     -- Жизнь твоя, золотой, ай, как запутана! Живешь ты поперек своей же судьбы. Ай, какая судьба поперечная! Никто за такую судьбу тебе не скажет! Только я! Ай, какое зло тебе причинили! Осиротили тебя подлые люди! Ай, сколько осталось горечи в сердце твоём! А в душе твоей добра -- не меряно! Ай, как много добра! И не злоба, а любовь это! Ай-я! –легко на жизнь смотри, не бойся ничего и много счастья тебе будет!
        Скоро встретишь друзей хороших, да недолгой встреча эта будет, злые люди и тут разлучат вас. Но память о друзьях на всю жизнь сердце твоё согреет! Ай, как всё в судьбе переменчиво, будто не одна у тебя судьба, а несколько… Вот, оборвалась линия жизни… а ты-то жив!! -- значит, долго ещё жить будешь! Вот она -- твоя новая жизнь! А старая оборвалась! Похоронили тебя и живи ты спокойно! В этой жизни покой только у покойников! Смотри, смотри-ка, -- и смерть тебя тронуть не смеет! Вот это -- ой-ё-ёо-о!! Вот как?? Тронуть смерть тебя боится!!... Ай, всё она примеряется, примеряется… следом ходит, кружит восьмёрки около… а ты не бойся, я заговор сделаю: «трижды смерть переживи, а потом ещё живи!!» Ай, да хранит тебя сердце доброе и душа легкая, как у ромАла, беспечная! Ай, много денег у тебя будет, а богатым не станешь, ай, много женщин тебя полюбят, а ты их не заметишь, ай, много в жизни твоей горя, а будешь ты жить счастливо! Вот, вот! – смотри-ка! -- ещё два раза умрёшь! Трижды тебя хоронят! А после третьей смерти ждёт тебя жизнь долгая и счастливая. Берегись смерти четвёртой!! Ай, счастье золотой, будет через то, от чего бежать будешь, да не уйдёшь, а горе от того, что вместо счастья позовёшь. От простоты, да доверчивости твоей…

            Я запутываюсь в тенетах странных, противоречивых предсказаний юной вещуньи и становится мне досадно: на фиг знать мне про то, что ждёт меня в преклонные годы, после тридцати! Стоит ли жить до таких скучных лет? А про дальнюю дорогу я и сам могу нагадать всем, кто здесь ошивается! Подумав так о словах цыганки, отталкиваю её руку и убегаю. Позади -- звонкий смех цыганочки… не потому ли, что за пятёрку узнал о том, что я лох?
                           *       *       *
          Бреду по скверику дальше. Вот, и место есть, где присесть. Сидит кто-то на краешке скамейки так скованно, будто сел на чужое место. Странный он какой – чересчур худой… хотя в СССР не удивишь худобой… но лицо… лицо-то, как у Графа Монте-Кристо:
            «Но бледность этого лица была неестественна, словно этот человек долгие годы провёл в могиле и краски уже не могли вернуться к нему».
          
Почему лицо такое напряженное? Да ему же плохо?!! – Я подбегаю.
         -- Чем вам помочь?               
         Человек благодарно смотрит на меня. Я вспоминаю, взгляд собаки, умирающей: виноватый, умоляющий. Собаке перебили позвоночник. Она мочилась под себя и чувствовала себя виноватой. Добить собаку – духа ни у кого не хватало… От этого человека тоже пахнет мочой, он знает это, ему стыдно.
        -- Извини, мальчик, плохо мне… а билет надо закомпостировать до Пензы… -- говорит он, доставая билет трясущимися кривыми пальцами. Не удержав билет в искалеченных пальцах, роняет. Извиняясь за неловкость, улыбается жалобно и вижу я, что во рту у него, вместо зубов, только корешки.
       -- Как же вас, такого больного, выписали из больницы?
       -- Я из тюрьмы… в Пензу еду к матушке.
          И до меня доходит, что это один из счастливчиков, которым выпала удача быть освобождёнными после расстрела Ежова. Поводы для освобождений были не менее загадочны, чем поводы для арестов. Зато Берия сразу разгрузил тюрьмы, переполненные Ежовым. Показал свою деловитость Берия, лихо сделав карьеру на угодливой глупости Ежова. 
       Приняв бессовестно обтекаемую форму, я, не отвечая на энергичные призывы к совести, проскальзываю сквозь толпу, как намыленный, без очереди компостирую билет. В буфете спрашиваю:
          -- Тёть, пирожки свежие?
          -- Уж не первый день свежие… с печёнкой! 

          Купив шесть пирожков и пару граненых стаканов с морсом, тараню это на скамейку. Хочу расспросить: что было с ним «там»?... Говорят, при аресте одного врача нашли «Русско латинский словарь» и через три минуты допроса, с применением ножки стула и паяльника, врач сознался, что он латинский шпион, завербованный Цезарем!
       Знаю, что «там» берут подписку «о неразглашении», хотя достаточно взглянуть на любого освобождённого, чтобы понять: нечего ему разглашать. Всё сразу видно. И не лезу я с распросами. И он стесняется. Запаха и беспомощности. Но, переборов себя, просит помочь сесть в поезд. Я охотно соглашаюсь. Съев по пирожку, запиваем сладеньким морсом. Завязывается разговор.
     -- До ареста я пианистом был… известным. Да – был… и уже не буду! – говорит он, глядя на искалеченные пальцы. – Семья была в Москве… жена, дочка… и дочки нет… в живых! А жене я не нужен. Осталась мама…  еду проститься… чтобы умереть. Не жилец я…
        Говорит он бесцветно, равнодушно. А лицо, без того бледное, становится похожим на гипсовую маску. Я, как могу, ободряю:
       -- Вы живы! На свободе! И мама есть! А здоровье – дело наживное… кумыс надо пить! Я в Уфе пил… кисленький, от всего вылечивает! И мама поможет, и всё пройдёт… Вон,  Компанелла двадцать лет оттянул по кичам святой инквизиции, а на воле кардиналом стал! Книги написал! Не только «Город Солнца», а сонеты о любви!! А какие пытки терпел! Например, -- «Гаррота» -- значит «Объятия девушки»! Вставят в тисы и закручивают… а ещё страшнее – «Велья»…
        -- И тут я вижу, как лицо его искажаеся гримасой отвращения и ярости…
        -- Что понимала в пытках, святая инквизиция! – шамкает он рыдающим шопотом, брызгая слюной из беззубого рта. – Когда мужчине каблуком расплющивают мошонку – это больно, но только раз… когда слесарным напильником спиливают зубы – это больно и долго… зубов много, а болят они не только на допросе, но и в камере… И это можно стерпеть! Когда пианисту ломают дверью, по одному, самое дорогое для него – пальцы! – это не очень больно, но так горько… Я и это терпел! И когда меня по ночам регулярно водили к следователю для того, чтобы он помочился мне в рот со спиленными зубами – это было не больно, только жить после этого не хотелось… А когда привели к следователю для того, чтобы я смотрел, как эти… насилуют дочку… мою девочку… похотливо замучивают насмерть… это… хы-ы-ы-ы!!!... – вдруг по звериному взвыл он и жутко, в страшной судороге стал выгибаться назад, падая со скамейки навзничь головой вниз.
            -- Помоги-ите! Помоги-и-те-е!! – в отчаянии кричу я, пытаясь удержать его, положить на землю, но не могу справиться с его худым, на вид, невесомым телом, бьющимся в судорогах. Подходят люди, смотрят: интересно же. Тощее тело дёргается жутко, как кукла на веревочках у неумелого кукловода. Вокруг беззубого рта пузырится пена… Что делать?? Что делать!!! Бегу к вокзалу:
       -- Милиция! – кричу, -- дядиньки милицейские! Скорее!! Помогите!!!
          Не спеша проходит вечность. Отгоняя мух от распахнутого в зевоте рта, кто-то звонит по телефону. А вечность всё тянется, тянется… и нет скорой помощи! Судорога стихла. Он лежит на спине с открытым ртом. Пена больше не пузырится… да он же не дышит!!
       -- Что же вы так долго ехали!? – восклицаю я с горьким упрёком. Люди в белых халатах ответом не удостаивают. Один из зрителей грустно шутит:
         -- Чем позднее приезжает скорая – тем точней диагноз!
         -- В сторонку, в сторонку отойди…-- ворчит санитар, -- тут диагноз точный: покойничек! Товарищ, не лезь поперед батьки в пекло! – придёт твой черёд – получишь и ты такой же диагноз… не суетись, не торопись, не сучи ногами – на всех такого диагноза хватит!
           Тело на носилках. Только что был человек… думал, говорил, страдал… и! --  ни боли, ни горя, ни забот, ни желаний – нет ничего! Нет человека. Со скрежетом носилки задвигают в фургон.
      -- Ты ему – кто? – спрашивает меня врач.
      -- Никто… -- бормочу растерянно. -- Помочь хочу…
      -- Гуляй, пацан… никто ему не поможет…
         Эх, Гарун Аль Рашид! Легко у тебя добрые дела делались. Не потому, что был ты сказочно богат, а потому, что жил в доброе средневековье, когда был закон: не обижай зазря безобидного. Советскому зверью, из одичавших приматов, не понятны дотошные суды инквизиции, им смешны по-дилетантски неумелые пытки средневековых палачей.

          Далеко обставил мерзкий обезьянник – страна советская – все мировые достижения по этой части. Никто не побьёт советские рекорды по скроРасстрельности судопроизводства, когда для приговора сотен людей, случайно попавших в один список, требуются секунды – ровно столько, чтобы подписать список случайным людям, ничего не знающим о тех, кто тоже случайно попал в этот список. А если кто-то не подписывает список, или задаёт вопросы – уж точно, его имя будет в следующем расстрельном списке! И это уже не случайно…
        Самая тяжелая работа в советском «правосудии» у «ликвидаторов»: Сотни людей умерщвляет ежедневно каждый из них! Не спроста должность палача в СССР почетнее, чем шахтёра, сталевара, полярника! Про гебню пишут романы, снимают кино. Ведь, самое необходимое и авторитетное учреждение в СССР, – убойная контора – НКВД!
                      *   *   *
            Ко мне подходит большая собака. Издалека деликатно обнюхивает бумажный пакет с пирожками, который я, всё ещё, сжимаю в руке. Сев напротив, собака склоняет набок большую умную голову и влюбленно поглядывает выразительными темно карими глазами то на пакет, то – мне в лицо. С точки зрения собаки, человек -- тоже умное животное, только бестолковое: не лает и собак не понимает.
        Но в печальных глазах бездомной собаки такая щемящая душу тоска о человеке-друге с пирожками, что я понимаю и разворачиваю пакет. Там четыре нервно скомканных пирожка. Два -- собаке, два –  себе. Собака мгновенно проглатывает пирожки и, благодарно вильнув хвостом… улыбается! Так, как умеют это только собаки: вроде бы не видно, чем она улыбается, -- душою чувствуешь её благодарную улыбку.
        Когда-то видел я на внутреннем развороте журнала «Огонёк» портрет тетки из доматериалистической эпохи. Так себе, тетка, средней паршивости. Я б нарисовал и покрасивше. Зато имячко – закачаешься: Мона Лиза дель Джокондо! Кроме имени – ничего интересного. Сидит тётка и лыбится. Но – чем? Ни ртом, ни глазами, а так – настроением. Как этот пёс. За улыбку Моны Лизы собака получает ещё пирожок. 
                               *   *   *    
         Поезд пришел поздно вечером. В общем вагоне темно, тесно, душно, как в бочке с протухшей селёдкой. Пробираюсь по узкому проходу, тыкаясь нюхалкой в, свисающие с полок, пахучие ноги, в жестких, как фанера, носках. С боковой верхней полки кто-то интересуется:
       -- Эй, поц, ты с этой станции? Чего тут так долго стоим?
       -- Тут паровоз меняют, -- отвечаю.
       -- А на что меняют??
       -- Ну… на другой паровоз… -- теряюсь я.
       -- Паровоз на паровоз? Хе-хе… значит, до Одессы ещё не доехали… эх-х! – крякает пассажир и подсказывает: -- эй, лезь, туда! Да пошустрей! Там, третья полка освободилась!
             Багажные полки – мои любимые: там никто меня не видит. Люблю хорошую заначку, потому предпочитаю общие вагоны. Конечно, фарт сорвать можно только в купейных, где бобры вольготно гужуются. А в общих вагонах едут, сжатые теснотой, простые люди. Обыкновенные и разные. Люди в дороге откровеннее, чем где-либо. Потому, что не знакомы и не зависимы: поговорил, пошутил, анекдотец рассказал и… на станции слинял. И с концом. Пиши, Вася, по адресу: «Широка страна моя родная!» А всё, что было рассказано – в собеседнике остаётся.  
          Уже по-другому вижу я людей, которых называют «простыми». Какие же они простые, если в душе каждого – чёрная бездонность безысходности?! Сдаётся мне, что с теплом костлявых крестьянских спин, гревших меня в гулких товарных вагонах, впитал я их страшные судьбы. И на меня, время от времени, такое зло накатывает! Не на власть советскую, а на этих крестьян. Безропотных, безответных, как домашние животные.
       Не лучше ли страшный конец, чем страх без конца! Что им терять??! Не лучше ли умереть с помпой, прихватив на тот свет парочку попутчиков –  совпартийцев!? Это бунтарство у меня в крови, от предков – казаков сибирских. От разинцев, некрасовцев, усовцев, пугачёвцев, всех тех, кто нанизывал на вилы царских холуёв и опричников,  а то и самого закабанелого боярина, а после шел в такую даль за волей и долей, о которых робкий мужик российский и подумать боялся!
        Величайший материк пересекали мои прадеды в лихих разбойничьих ватагах «не гадая: в ад или рай». Не только за Каменный пояс, как старообрядцы. Мои предки разбойнички за море Байкал шли, о котором по ту пору никто не слыхивал. Шли и шли «не страшась пути, хоть на край земли, хоть за край!».

          Но, вот, поезд трогается. По потолку бегут зайчики от станционных фонарей. Чувствуя приближение сна, грежу словами Графа:
            «Вся усталость, накопившаяся за день, вся тревога, вызванная событиями дня, улетучивалась, как в ту первую минуту отдыха, когда ещё настолько бодрствуешь, что чувствуешь приближение сна.»
          
Тягучая дорожная дрёма превращает меня в неподвижный кокон, в котором, как в густом сиропе, трепыхаются странные, непонятные мысли, быть может, – ощущения. Стук колёсный, стук колёсный и качания вагона… разговор внизу дорожный… чей-то слышен разговор. А вверху мне одиноко, только сонная морока… -- это стихи снятся…  Из-за ритмичного стука колёс, часто снятся стихи или дивная музыка. Бессвязно мелькают, причудливо переплетаясь, фантастические образы, обрывки мелодий… это таинственные чувства и мысли, выкарабкавшись из подкорки, полезли в лабиринт мозговых извилин… как у Графа:
        «Мысли его растекались, точно туман, и он не мог сосредоточить их на одном предмете».

Конец репортажа 14

07 February 2015

Немного об авторе:

Краткие сведения об авторе Войлошникове Александре Васильевиче Годы жизни – 1926-2012. Член Союза писателей России. Писать начал в 63 года. И начал с романа. Большого романа – 40 условно-печатных листов. Предложили вступить в СПР. Не ожидал. Не просился. Просто показал свой роман «Репортаж из-под колеса истории». Родился во Владивостоке. Инвалид Ве... Подробнее

 Комментарии

Комментариев нет