РЕШЕТО - независимый литературный портал
Юрий Копылов / Проза

Жребий

486 просмотров

                                                   Жребий

        

         И была война. Да, та самая, большая, тяжкая, за своё Отечество – с нем­цем. Не поверил немец полякам, не поверил немец шведам, не поверил немец фран­цузам – никому, собака, не поверил. Решил окаянный сам напасть, чтоб ему совсем пропасть. Ещё, главное, сомневался: на­падать или не нападать. Бро­сил жребий дешёвою белой немецкой монеткой – выпало: не надо лучше нападать. А всё равно напал, сукин сын, подлюка, из гадючьей вредности, чтобы свою фашистскую я показать. Хоть Сталин и не верил, а он напал всё же, чёртов Гитлер, птвою мать. Потом-то спокаялся, да уж, видать, поздно было, край пришёл. Зато сколько живых душ зазря погу­бил, зараза, – нипо­чём не счесть. Сначала-то он ходко двинулся. Попёр-попёр, прошёл, счи­тай, до самой до матушки Москвы-столицы. А потом наши ребята, которые в живых остались и в плен к немцу сами не попались, помаленьку оклемались, прочу­хались, собрались с могутной силушкою, упёрлись, встали мёртво – ни шагу назад. Тут, надобно ещё сказать, сибир­ские мужики шибко подмогнули. И начали скопом немцу, свои жизни не жалея, потихонечку отменных биздю­лей вешать, пока совсем не погнали прочь, чтобы его нигде на нашей земле не было, чтобы его духу-запаху даже не ос­талось в России. Разве только в российском плену ещё несколько лет отраба­тывали немцы аккуратно своё подлое окаянство, душегубство поганое своё отстиры­вали. И запах от них шёл – не приведи господь! Не из приятных, кислый какой-то. Прямо сказать, чужой, не наш. Похоже чуток на протухшую квашеную капусту, приправ­ленную тёртым зелёным сыром для макарон. Словом, по-нашему говорить не стану, оно и так понятно, а по-ихнему – полный капут. Вот чем в итоге закон­чился для немца быстрый «дранг» на восток. А пошла ли наука эта кому в прок, то никому не ведомо. И всё ж нет-нет, а кой-кому неймётся. И свербит, свербит где-то, будто чешется в одном месте. Зарятся, видать, на чужую сладкую землю, где полно всяких полезных ископаемых, лесов, полей и рек,. Забывают про мед­ленный запряг и быструю удалую езду, не иначе. Думают: сказки это всё про загадочную русскую душу. А копни поглубже да поройся и поскреби – чистая правда.

                                                       

                                                        I

 

Незадолго перед войной в городе Ерёме случились заметные и радост­ные события. Во-первых, ударными темпами, с повседневным использова­нием отшлифованных до яркого блеска загадочных приёмов социалистиче­ского соревнования, был построен за железнодорожным переездом, на базе быв­ших Миловановских винокурен, крупный шинный завод. Он, этот завод, по праву полу­чил звание одного из первенцев знаменитой индустриализации страны, сыг­равшей, как стало в дальнейшем видно, значительную роль в победе над фа­шистской Германией. Одно время старые винокурни велича­лись виноку­рен­ным заводом, который производил порой высококачествен­ный спирт для нужных технических целей и заодно для местной пищевой промышленности. Кроме того, нередко, как водится, немудрёными околь­ными путями попадал непосредст­венно к столам сильно жаждущих жителей города, которые из этого спирта полу­чали отличную водку посредством тех­нологического разбавле­ния его обыч­ной водой. А воду брали кто где: боль­шинство из водоразбор­ных уличных металлических колонок с крючком, чтобы на него вешать ведро, другие, в основном на выселках, – из замшелых бревенчатых колодцев, а иные, кто ближе к реке, – из студеных ключевых камневых родников под крутым берегом Золотой Мечи.

По заведённому тогда советскому обычаю, винокуренному заводу был присвоен со смыслом порядковый номер и дано политическое наименование «Красный Пролета­рий». А после того, как в торжественной праздничной об­становке, под бра­вурные звуки духового оркестра местного военного гарни­зона, был подписан акт государственной комиссии о приёмке в эксплуатацию шинного завода и разрезана ножницами алая ленточка перед новыми желез­ными воротами, от трудящихся вскоре поступило естественное и прогнози­руемое предложение о переименовании нового завода в «Красный Шинник». Что получило всеобщее одобрение рабочих и ИТР путём единогласного под­нятия рук на собрании партийно-хозяйственного актива.

Во-вторых, этот коллективный порыв породил, точнее, возродил в ру­ководителях города нестерпимую тягу к переименованию улиц, на что име­лись свои веские исторические причины. На одном из заседаний Исполкома Городского Совета депутатов трудящихся был поставлен вопрос о возвраще­нии центральной площади города исторического названия Красной, а преж­нее сравнительно недавнее решение о переименовании Красной площади в Площадь Коммунаров признано политической ошибкой.  Ответственность за допущение ошибки была простодушно возложена на людей, которых давно уже не было в городе, а многие из них вообще пропали неизвестно куда, проще говоря, навеки сгинули. Одновременно, чтобы каким-то образом при­гасить напрашивающееся горячее желание вспомнить в очередной раз о ду­раках и дорогах, было решено уравновесить вызывающий кой у кого оско­мину воз­врат к старому названию площади переименованием Красного про­спекта в улицу Свердлова. К этому времени очень кстати подоспела двадца­тая годов­щина со дня безвременной смерти этого выдающегося партийного и совет­ского деятеля первых лет советской власти. Кроме того, это переимено­вание позволяло немного разбавить навязшую в зубах красноту в некоторых назва­ниях улиц, переулков, предприятий и районной газеты. Таким образом, в обоих переименованиях, как видно, был заложен глубокий политический смысл, который, если честно признаться, никто до конца так и не понял. А в остальном жизнь в городе Ерёме мало в чём изменилась и текла себе пома­леньку, напоминая своим однообразием тихое вековое течение замечательно красивой реки Золотая Меча.

 

Далёкий ранний голубой, с малиновым подбоем по нижнему краю вы­соких сире­невых облаков, тихий рассвет, тревожимый пока ещё только начи­нающимся пробным пением соловьёв, когда немец напал на западной гра­нице, пришёлся на воскресенье. В это время в городах и сёлах в серёдке Рос­сии было уже вполне зрелое утро, а то и, дальше к востоку, полновесный ясный день. В городе Ерёме, что на Золотой Мече, был, как и везде, свобод­ный от работы день недели, когда можно было поспать подольше, потянуться всласть, ши­роко зевая, наполовину проснувшись, и не вставать с первыми петухами, чтобы поспеть к первой смене на завод или ещё куда по заведён­ному рабочему либо слу­жебному делу. К тому времени закончил Вовка Чер­ных семь полных классов в знаменитой по городу Пер­вой Образцовой школе, что на Пролетарской улице, а дальше уж пора и честь знать: сколько можно при­живалом на чужой шее сидеть? Хоть и сирота круглый, а всё равно сове­стно: пора самому свой кусок хлеба зарабатывать, чтобы не нарываться зря на лишние попрёки. По­этому с прошлого лета стал он работать учеником аппаратчика на шинном заводе «Красный Шинник», построенном в годы предвоенных сталинских пятилеток на основе, уже сказано было, винокурен­ного завода «Красный Пролетарий». И стал приносить без заначки два раза в месяц свою потную трудовую копейку в семью Таракано­вых, принявшую его после загадочного исчезновения отца и скорой смерти матери.

И как раз в это необыкновенно солнечное воскресное утро настроение у Вовки было особенно радостное. Сначала-то он не понял, с чего бы это вдруг, потому что забыл во сне. А как совсем пробудился и вспомнил, так сразу вскочил, как ошпа­ренный или как ужаленный – это уж кому как нра­вится. Дело в том, что именно сегодня он должен был отправиться на Крас­ноармейскую улицу, которая находилась на другом конце города, ближе к славной роще, где ему обещали по знакомству насовсем отдать желанного щенка неизвестной дворовой породы.

Вовка сбегал босиком, в одних трусах, на реку. Искупался, проплыв вразмашку сгоряча до самой серёдки. Вернулся, охолонув, уже потише, фыр­кая и гребя по-собачьи, обратно. Поднялся, как был мокрый, по косой тропке на бугор к Набережной улице. Дома обтёрся досуха стираным ва­фельным полотенцем, натянул штаны, рубаху, обулся в почти новые, подко­ванные отцом братьев-близнецов башмаки, обметав ладонью шершавые, не обсо­хшие ступни от лишнего сора. Пригладил перед треснутым зеркалом на стене в кухне влаж­ные волосы на тёмной голове. Присел на лавку, готовясь тут же вскочить. Выпил, прихлёбывая торопливо, кружку парного молока, едва пе­режёвывая его с ломтями духовитого кислого подового хлеба, испеченного накануне тёткой Авдотьей в русской печке. Сказал в тесное пространство душной избы, ни к кому конкретно не обращаясь, зато веско, стараясь произ­носить слова грубым голосом, размеренно, как совсем взрослый, заматерев­ший от трудовой жизни мужик:

– Я – скоро!

Вышел проворно наружу, на утоптанный пятачок земли перед домом, где уже привычно давно стояла в затейливых чугунных завитушках водораз­борная колонка, предмет давнишнего спора, и зашагал торопливо по крутому Татарскому спуску вверх, аж запыхался попервоначалу от быстрой ходьбы. Но вскорости отдышался и пошёл легко и ходко мимо нарсуда и дальше по каменистой Державинской улице, слушая с удовольствием цокающий стук своих каблуков. Миновал красные кирпичные здания казарм, не предполагая, какую важную роль через пару лет сыграют они в его жизни. Пересёк пус­тынный в это время бывший Красный проспект, переименованный недавно, уже сказано было, в улицу Свердлова, и спустя примерно полчаса был в ус­ловленном месте возле покосившегося от времени дома, где жил его бывший школьный приятель, обещавший дать щенка.

Как и все мальчишки зрелого романтического возраста, его сверстники, Вовка мечтал, конечно, о настоящей овчарке, но досталась ему обычная вис­лоухая дворняжка, сплошь рыжая, только влажный нос чёрный, как начи­щенный носок сапога. Да и то сказать: кто ж отдаст за просто так породи­стого щенка? Зато эта со­бачонка такая милая, ласковая и славная, что другой не надо. Хвостиком виляет часто-часто, чтобы на неё обратили желанное хозяйское внимание, смотрит пре­данно и норовит, когда возьмёшь на руки, лизнуть прямо в губы. И пахнет из жаркой пасти сучьим молоком. Так сразу и прилепилась кличка Милка. Прижал Вовка щенка к груди и пошёл в обрат­ную. А когда приблизился к Свердлов­ской улице, заметил возле водонапор­ной башни собравшихся под пыльными раструбами чёрных репродукторов, прикреплённых на высоте к электриче­скому столбу, хмурых людей, молча­ливо слушавших глухой далёкий голос.

Хотел мимо пройти, но что-то заставило его направиться к группе слу­шателей, может быть, необычайно серьёзное выражение их серых, будто давно небритых, лиц. Когда подошёл поближе и разобрался в чём дело, по­нял, что по радио передавали выступление наркома иностранных дел Моло­това о том, что германские войска сегодня вероломно напали на нашу страну и уже бомбят наши города. Вовка не придал этому сообщению большого значения, ибо, как и всё население необъятной советской страны, был твёрдо уверен в непобедимости Красной Армии, которая любому супостату даст прикурить, пусть только сунется. Его лишь покоробил тот возмутительный факт, что немец напал без объявления войны. Однако, рассудил Вовка, ско­рая победа, которая, как и сказал Молотов, будет за нами, станет гадам фа­шистам суровой отместкой тем более поделом.

Когда Вовка вернулся домой и сообщил между прочим о начавшейся войне с Германией, никто из домашних, естественно, сильно не обрадовался, но и не сказать чтобы шибко всполошился: других дел было полно. Гораздо больший эффект произвело появление в доме забавного рыжего щенка по кличке Милка: надо было придумать, где его законное место в доме, и ре­шить, чем его кормить. Этими заботами был заполнен весь остаток дня. Вовку распирало от гордости, ибо все: и тётка Авдотья, и подросшие братья-близнецы Иван-да-Марья, и старый дед Таракан, и вернувшийся вечером с работы необычно хмурый дядя Демьян, и даже слепая Тоська безоговорочно признали, что он – хозяин. Судя по всему, и собачонка это тоже поняла без подсказки, ибо в ответ на призывный свист сразу же бежала, суетясь всем гибким телом и припадая на вихлявые лапы, к своему новому хозяину. «Вот подрастёт немного, и буду ходить с ней на охоту», – подумал Вовка.

Однако когда на следующий день он пришёл в свою смену на завод, то сразу же попал на митинг, на котором сделали экстренные тревожные док­лады: хмурый директор – раз, волевой и собранный, как дверная пружина, секретарь парткома – два и потерявший свою обычную задорную весёлость председатель завкома – три. Все они напирали от растерянности в основном на повышение производительности труда, что очень важно для фронта и для победы, так как без шин тоже далеко не уедешь. Выступили также несколько рабочих, изъявивших сгоряча желание немедленно отправиться на фронт добровольцами, чтобы приблизить как можно скорее День Победы. Вовка, особенно не задумываясь, принял для себя твёрдое и окончательное решение последовать примеру последних. И вчерашняя светлая радость от получения в подарок замечательного щенка отодвинулась, поблекла, стушевалась и спряталась далеко вглубь его совсем ещё юной ранимой души. На передний план выдвинулась непривычная растущая ноющая тревога, которая свила себе гнездо в самой серёдке груди.

Дабы не откладывать скоропалительно принятого важнейшего для его молодой жизни решения на неопределённое время, он вскоре, как только подоспел день недели, когда ему выпадала вечерняя смена, отправился с утра пораньше в военный комиссариат, загодя беспокоясь, чтобы его не подняли зря на смех по причине лишнего для такого ответственного дела малолетства да и, прямо сказать, небольшого роста.

В длинном, узком коридоре, плохо освещённом единственной, голой, свисавшей уныло на витом шнуре с белёного извёсткой потолка, слабой электрической лампочкой, стояла, иногда чуть продвигаясь вперёд,  длинная живая очередь. От горячего дыхания молодых тел вокруг лампочки образо­вался едва заметный туман испарины, который пронизывали мерцающие лучики электрического света, как в предбаннике. Вовка робко спросил:

- Кто крайний? – Он был научен, что надо всегда спрашивать не «по­следний», а «крайний», ибо у нас, в советской стране, последних людей нет. А то, что у очереди два края, ему не приходило в голову.

Ему никто не ответил, и Вовка нерешительно пристроился в хвосте очереди. Состоявшая в основном из парней призывного возраста вереница плотно прижавшихся друг к другу потных оробевших людей двигалась мед­ленно и большей частью молчала, так как неопределённость их судеб и есте­ственная тревога, казалось, висевшая в воздухе, к шуткам не располагали, а о чём говорить серьёзно, никто толком не знал. Иногда только раздавалось одно и то же предупреждение:

– Осторожней, тут пол проваленный!

Действительно, в середине коридора, под отодранным лоскутом грязно-рыжего линолеума, угрожающе прогибались, противно, со стоном поскрипывая, почерневшие трухлявые доски, готовые вот-вот треснуть попо­лам и сломаться, чтобы образовалась опасная яма.

– Ты с какого года? – поинтересовался у Вовки один из парней.

Вовка насторожился, потому что больше всего боялся именно этого вопроса, но ответил довольно спокойно, потому что заранее подготовился:

– Я не знаю. Сирота я.

Кто-то авторитетно заметил:

– Доброволец он, не иначе. Не видишь, что ли?

Никто на эту реплику не отреагировал. Каждый был занят своими не­лёгкими мыслями.

Когда, наконец, подошла его очередь, Вовка услышал приглушённый тонкой деревянной перегородкой окрик из-за высокой двери, завершавшейся наверху пыльной остеклённой фрамугой:

– Следующий!

Вовка робко вошёл и тихо поздоровался. За столом, на котором с двух краёв лежали высокие стопки картонных папок, по всему видно, с важными бумагами, сидел старший лейтенант, что можно было заключить по трём алым кубикам в каждой петлице гимнастёрки, – разбираться в воинских зва­ниях Вовка умел. Лицо старшего лейтенанта было утомлено. На стене, за его согнутой спиной, высоко над головой, висел портрет товарища Сталина. Его родное лицо с привычно большими усами тоже не выглядело бодро, зато взгляд ка­зался всё знающим, всё понимающим. В то время не было таких присутствий в стране, где бы ни висело подобных портретов.

– Давай живей повестку! – сказал хрипло военком, протягивая руку, не глянув на вошедшего.

– Я хочу, значит, на фронт, товарищ старший лейтенант, – произнёс не совсем уверенным слабым голосом Вовка после небольшой паузы. – Потом добавил уже немного увереннее: – Добровольцем, значит.

Военком поднял взор, сильно сморщив лоб, который стал напоминать собранную гармошку, поиграл желваками, помолчал немного, потом мед­ленно, отделяя друг от друга слова, спросил:

– Тебе сколько лет?

– Пятнадцать, – не смог соврать Вовка, хотя прежде собирался. И обре­чённо добавил: – С половиной.

– А звать-то как? – Военком отстучал пальцами по столу дробь, словно барабанными палочками отыграл парадный марш на плацу.

– Володимир, – ответил поникший Вовка. И вновь после непродолжи­тельной паузы добавил: – Георгиевич.

– Ну вот что, Володимир Георгиевич, – военком ещё раз отстучал дробь, – потерпи немного, успеешь навоеваться. Ступай домой. На заводе работа­ешь? Вот и работай пока. Дело нужное. Через пару лет мы тебя сами вызо­вем. – И, уже не обращая внимания на этого очередного за день юного доб­ровольца, крикнул в дверь:

– Следующий!

                                                        II

        

         Через два с лишним трудных, полуголодных года, пролетевших, впро­чем, как один напряжённый день, Владимир Черных действительно получил повестку явиться в военкомат. А ещё через пару дней был призван в армию и направлен по разнарядке в пулемётно-пехотное училище, созданное в самом начале войны в городе Ерёме. Оно размещалось в красных кирпичных казар­мах на Державинской улице. Здесь когда-то нёс мирную военную службу небольшой местный гарнизон. Он славился бравым духовым оркестром, иг­равшим, когда надо было, в городском саду разную танцевальную музыку и весёлые песни. А то нередко и бравурные марши, чтобы городским мирным жителям веселее было шагать по новой, захватывающей дух жизни.

К этому времени на фронтах Отечественной войны произошли боль­шие изменения. Уже погрузился в героическое небытие и задвинулся в Исто­рию разгром немецких войск под Москвой. Завершилась окружением и пле­нением огромной массы немецких войск главная, Сталинградская битва. Отгремели небывалым танковым сражением и громовым салютом бои на Курской дуге. Оставалось совсем немного до прорыва тяжелейшей, мучи­тельно-голодной, многодневной блокады Ленинграда. Советские войска, начиная от рядового солдата-окопника и кончая Верховным Главнокоман­дующим, научились, наконец, воевать. Наступил коренной перелом в ходе войны. Войсковые соединения с нашей стороны всё чаще и повсеместно пе­реходили в долгожданное решительное наступление.

Как известно из раздела военной науки под названием «Тактика», а также из практики реальных боёв, наступательные операции отличаются от оборонительных значительно большими потерями в живой силе. Поэтому фронтам нетерпеливо требовались всё новые и новые свежие пополнения, чтобы заменить ими многочисленных убитых и раненых. Поэтому обучение новобранцев в Ерёмском пулемётно-пехотном училище проходило по уско­ренной, немного урезанной программе.

День начинался, как водится, с одного и того же громогласного окрика: «Подъём!» После побудки обалдевшие от непродолжительного и поэтому особенно крепкого сна пехотные курсанты вскакивали, спрыгивали со своих двухъярусных железных коек, судорожно пытаясь как можно быстрее натя­нуть к коленкам расширяющиеся, а ниже колен сужающиеся, плотные, цвета хаки форменные штаны с завязками на уровне щиколоток. Потом неумело упаковать застиранными, цвета «въевшаяся навеки грязь» портянками ступни. Всунуть их в грубые растоптанные ботинки, едва успевая завязать непослушные шнурки. И затем торопливо обернуть винтообразно ноги чёр­ными обмотками, согнувшись в три погибели. В завершение надо было ус­петь заправить аккуратно свои койки, взбивая ватные подушки и подоткнув байковые одеяла. А в это время уже звучала команда: «Выходи строиться!» Некоторые особо нерасторопные не успевали в отведённое время вы­полнить всё положенное по уставу и выбегали к построению с волочащимися по полу обмотками или развязанными шнурками. Такие растяпы получали от стар­шины или сержанта как минимум матерную взбучку, а иногда и наряд вне очереди по чистке гальюнов.

После построения и переклички разрешалось всем быстро оправиться. И вскоре обутые, но пока ещё наполовину одетые роты, в нижних полотня­ных рубахах уже выводились в просторный замкнутый двор на утреннюю зарядку. Она была обязательной, но непродолжительной, так как пока ещё не сошёл весенний снег, да и время подпирало. После зарядки курсанты воз­вращались в казармы, где завершали своё облачение в форменную одежду. Напяливали через голову на худые, молоденькие торсы тесные гимнастёрки. Подпоясывались широкими ремнями с глухой увесистой пряжкой, заправляя торчащий низ гимнастёрки под ремнём назад, в обтяжку. Надевали пилотки чуть набекрень и шли вновь на построение, чтобы отправляться к завтраку в солдатскую столовую. Еда была, конечно, не ахти какая: два куска ржаного хлеба, пшённая каша и пустой жидкий чай. Но все понимали, что время во­енное, и не роптали. Старшина Заворотнюк утешал:

– Вот попадёте на передовую, там будут всех кормить на убой! – И до­бавлял: – И ещё сто грамм нальют для храбрости сражения.

Ученье заключалось в основном в том, чтобы уметь, зажмурившись, разобрать и собрать затвор винтовки, автомат, ручной либо станковый пуле­мёт. Но время будоражило, торопило, поэтому необходимой сноровкой овла­девали лишь самые толковые. Большинство же так и не успевало освоить эту трудную науку и нередко путалось в разборке-сборке даже с открытыми гла­зами. Изредка проводились стрельбы на полигоне, который был специально устроен в широком овраге подле рощи, которую красноармейцы в мирное время называли почему-то «трипперной». Однако приходилось экономить патроны, поэтому жёсткий расчёт командования училищем заключался в том, что необходимые навыки стрельбы курсанты получат в боевой обста­новке, а сейчас впору хотя бы научиться правильно целиться и прилаживать к плечу приклад, чтобы смягчать отдачу. И ещё, конечно, необходимо было освоить строевую подго­товку, чтобы как следует маршировать, а также со­вершать изнурительные марш-броски по пересечённой местности с полной боевой выкладкой.

 От строевой подготовки старшина Заворотнюк, казалось, получал осо­бое удовольствие. Он носил на левой стороне груди медаль «За отвагу», а справа – две нашивки, одна из них тёмно красного, другая золотистого цвета, что свидетельствовало о двух ранениях: тяжёлом и лёгком. Он потерял на фронте левую руку, зато сохранил зычный хрипловатый голос, поэтому лучше всего у него получалось командовать строем.

Тактическую подготовку и политзанятия проводил рано поседевший капитан Фокин, получивший на фронте тяжёлое осколочное ранение в ногу, отчего она не сгибалась в колене, и он её сильно приволакивал. Начальника учи­лища, подполковника Нестеренко, почти никогда никто не видел, хотя все знали, что он есть, и от этого чувствовали свою защищённость.

Однажды в Ерёмском пулемётно-пехотном училище произошло нечто неординарное, совершенно невероятное, проще говоря, настоящее ЧП, про которое лучше бы вовсе не знать. Однако шила в мешке не утаишь, земля слухом полнится, и ничего нет такого тайного, что не стало бы когда-нибудь явным. И как ни старался подполковник Нестеренко скрыть это ЧП от из­вестных компетентных органов, ничего из этого, разумеется, не вышло, ибо на то они и компетент­ные, чтобы уметь раскручивать и не такие дела. В ре­зультате начальник учи­лища по собственной дурости накликал на себя лиш­нюю вину и попал после заверше­ния разборки ЧП прямым ходом на фронт в штрафной батальон.

А случилось вот что. Обычно рота молодых новобранцев, проходив­ших перед отправкой на фронт надоевшее, однообразное, наскучившее обу­чение, после возвращения со стрельб или, к примеру, из бани, куда водили каждую пятницу на положенную помывку, изображала на плацу перед сто­ловой, синхронно покачиваясь, строевой шаг на месте. Однорукий  старшина Заворотнюк, перед тем как скомандовать: «Стой!», долго тянул время. Он с видимым удо­вольствием прислушивался к размеренному, грохочущему то­поту сотен ног, прикрыв бледными веками глаза, словно петух, зовущий кур, и повторял почти напевно: «Рота-а-а…», через небольшой промежуток вре­мени снова: «Рота-а-а…» – и так до трёх, а то и четырёх раз. Иногда, правда, разбавлял это монотонное привычное повторение решительным советом: «Выше ногу! И раз-два-три!» И только добившись особой, почти парадной чёткости и звучности шага, наконец, произносил отрывисто:

– Стой! – И рота останавливалась, как вкопанная.

Какие-то остряки по молодости лет, а может быть, даже со скуки уло­вили на свой изощренный слух в первой половине своеобразной певучей команды старшины для марширующего строя едва ощутимые, но всё же явно полувопросительные интонации. Это звучало примерно так, как будто он собирался задать всему строю целиком некий важный вопрос, но никак не решался этого сделать без соответствующего разгона:

– Рота-а-а?..

И вот однажды веселые ушлые ребята из первого взвода, поддержан­ные, правда, далеко не всеми из других взводов, хихикая, как нашкодившие, слюнявые малолетки, сговорились произнести негромко, но внятно и дружно после третьего раза под левую ногу: «Что?»

Так и сделали. Хоть сказали это короткое слово тихо, зато все вместе, почти всей ротой, и прозвучало оно поистине, как гром. Старшина так расте­рялся, что утратил дар нормальной командирской речи и напрочь забыл ско­мандовать: «Стой!» Рота долго ещё бойко отбивала шаг на месте, синхронно покачиваясь при перемене ног, пока какой-то сержант, оказавшийся в это время на плацу, не подбежал рысью поближе и не выкрикнул, гогоча, нуж­ную зычную команду. Рота последний раз качнулась из стороны в сторону и остановилась. Теперь она испуганно молчала, будто сразу утратив весёлость, и не на шутку струсила. Старшина молчал тоже. Стояла мрачная гнетущая тишина, как перед сильной грозой в жаркий полдень. Наконец старшина очухался, едва придя в себя, с поникшим видом нерешительно и даже как-то особенно задумчиво скомандовал: «Вольно! Разойтись!» После чего так же задумчиво, тихо удалился по направлению к спальным корпусам казармы, втянув голову в плечи и неловко качая в такт своим торопливым шагам един­ственной, оставшейся после фронта рукой.

Случись это в мирное время, скорей всего никто не придал бы такому происшествию особого значения. Поржали бы над незадачливым старшиной, пустили бы по городу ещё один анекдот, возможно, кого-то отправили на гауптвахту, прогнали бы роту несколько раз по штрафной полосе с препятст­виями, даже, не исключено, оставив солдат без сытного обеда, – на том бы дело и кончилось. Но время было военное. И действовали другие законы. В мир­ном времени, может быть, и не всегда достаточно понятные для просто­душных граждан.

Буквально через пару-тройку дней после случившегося в расположении Ерёмского пулемётно-пехотного училища появились два молоденьких под­тянутых офицера из Дульского отдела контрразведки «СМЕРШ». Оба лейте­нанты: один старший, другой просто лейтенант. И оба в одинаковых фураж­ках с краповым околышем и голубой васильковой тульёй, обведённой по донышку малиновым кантом. За эту фуражку звали таких в армии «василь­ками». К ним относились не то что со страхом, но на всякий случай насторо­женно – это уж точно. Они, эти ребята, видно, неплохо знали свою трудную чекистскую службу, ибо в одночасье разобрались, что к чему и почему и что именно про­изошло. Да ещё, видно, неплохо разбирались в делах, которые не входили в их компетенцию, зато каждому вновь прибывшему мозолили глаза. Поэтому они параллельно основному следствию нашли заодно кучу всяких мелких и средних нарушений, касающихся пыли-грязи в спальных помещениях, ста­рой электрической проводки, противопожарной безопасно­сти и антисанита­рии на пищеблоке – это уж как всюду водится.

В предварительных выводах проведенного тщательного расследования, доложенных ими пока ещё только начальнику училища подполковнику Не­стеренко, говорилось, что наличествует факт грубейшего нарушения воин­ской дисциплины, граничащий с опасным преступлением против воинской присяги. При этом не исключалось, но даже, напротив, подчёркивалось, что отдельные курсанты могли быть завербованы вражеской разведкой, напра­вившей своих переодетых диверсантов в глубокий тыл, чтобы подвергнуть моральному разложению готовящиеся свежие пополнения, в которых так нуждается наступающий фронт. Ещё отмечалось явное глумление над выше­стоящим командиром, в данном случае старшиной Заворотнюком, имеющим высокую воинскую награду и невосполнимую потерю руки в результате серьёзных боевых ранений.

– Вы что же, товарищ подполковник, – спросил в лоб начальника учи­лища старший лейтенант, сощурив исключительно редко мигающие серые, как кованая холодная сталь, глаза – всерьёз полагаете, что ваши курсанты с подобными развязными настроениями и издевательскими смехуёчками смо­гут достойно заменить наши потери?

– Да я сам только от вас об этом ЧП узнал, – попытался схитрить Несте­ренко, чтобы себя выгородить, но сразу понял, что допустил промашку, по­тому тут же добавил от растерянности: – Дети ведь по существу…

– Эх, товарищ подполковник, – мгновенно отреагировал старший лей­тенант, – эти вот слова сейчас вы совсем зря сказали.

А другой следователь, просто лейтенант, немного поразмыслил и про­изнёс уверенно и веско, как будто к сказанному до него старшим лейтенан­том требовались деталь­ные дополнительные разъяснения:

– Такая лихая братва – самая ненадёжная. Это я вам, товарищ подпол­ковник, точно говорю. Здесь смешки и издёвки, а там – сразу в штаны нало­жат. Стоит им на передовую попасть и послушать свист пуль, так сразу при удобном случае руки вверх и в плен к немцам. Надо им обязательно патрио­тический дух поднять. Чтобы на будущее не повадно было. Чтобы крепко-накрепко запомнили на всю оставшуюся жизнь.

С целью непременно выявить зачинщиков и через них выйти, воз­можно даже, на след диверсантов, ребятами из «СМЕРША» была проведена серия энергич­ных перекрёстных допросов. Ответ перед ними держали мно­гие из непосред­ственных участников и свидетелей недопустимого чрезвы­чайного происше­ствия. Сначала, разумеется, однорукий старшина Заворот­нюк, у которого к этому времени появилась сиплая одышка и стало прихва­тывать сердце. По­том сержант, который тогда на плацу, перед столовой, ос­тановил марширо­вавшую на месте роту. Этот держался уверенно, бодро и отвечал только по существу. Ну и в завершение, конечно, десятка два, а то и три курсантов, любителей коллективно задавать нелепые вопросы, чтобы строить насмешки над воинской дисциплиной во время войны.

 В результате были выведены на чистую воду трое, призванные все вместе из районного центра Привалово. По-видимому, они были связаны привычной круговой порукой, потому что никто из них не решался честно сознаться, что именно он и есть главный зачинщик. Они упорно кивали друг на друга, каждый пытаясь в меру собственной изво­ротливости отвести вину от себя и перевести её на другого.  И как ни стара­лись ребята из «СМЕРША» применять к упрямцам самые совершенные формы допроса, им так и не уда­лось распутать клубок взаимных обвинений. Зато все трое дружно отрицали возможность контактов с посторонним по­дозрительным элементом, а также знакомство, возможно, даже невзначай, с опасными и вредными листовками. В результате следователи изрядно упари­лись и не нашли ничего лучшего, как позвонить в Дулу. На том конце пря­мого провода всё внимательно выслу­шали и дали строгий приказ: одного из зачинщиков расстрелять перед строем, а двух других отправить без прово­лочки сразу в штрафную роту, не дожидаясь срока окончания военного учи­лища.

– Что же касается начальника училища подполковника Нестеренко, – завершил свой ответ голос из трубки, – решение будет принято позднее, ко­гда вернётесь в Управление и доложите о выполнении приказа. Точка. По­вторите, как поняли.

– Так точно, товарищ майор, одного – в расход. Для наглядной остра­стки. Чтоб другим острякам неповадно было.

Скоро сказка сказывается, да не скоро дело делается. Приказ получен, но как его выполнишь, коли неизвестно, кого расстреливать из троих подоз­реваемых. Думали-думали, рядили-рядили и решили: пусть тянут жребий. А поскольку все виновны, нехай за невезуху пеняют на себя. В конце концов, война дело не шуточное, там всё равно долго в живых не проходишь, осо­бенно в пехоте. Днём раньше, днём позже – не всё ли равно. Зато дух осталь­ных будет на должной высоте, такой как надо для полной победы.

Однако предстояло решить, как именно тянуть этот треклятый жребий. На этот счёт ведь есть много разных способов и разнообразных нужных предметов: монеты, игральные карты, камешки, скрученные листочки бу­маги, палочки разной длины и так далее. Тут вмешался начальник училища подполковник Нестеренко, желав­ший затушевать свои недавние промашки, и сказал, что у него в шкафу име­ется пяток битых бильярдных шаров, остав­шихся от мирного времени.

– Нарисуем тушью на одном из трёх шаров крест, и готово дело. Как говорится, дело в шляпе.

– Ну а крест-то здесь причём? – выказал своё неудовольствие и недо­умение старший лейтенант, главный из следователей.

Нестеренко забеспокоился, что опять допустил промашку, и торопливо разъяснил своё скороспелое предложение:

– Нет, вы меня не так поняли: я хотел сказать, не такой крест, как на кладбище, а такой как – вроде санитарного.

– А, – сказал старший лейтенант, – это нам подойдёт.

Так и сделали. Один из срочно вызванных дежурных сержантов при­тащил со склада в красный уголок, где обычно проводились политзанятия, и теперь должна была состояться жеребьёвка, пустой металлический ящик из-под пулемётных лент. В него положили три щербатых шара, один из них – с чёрной меткой. Привели под конвоем трёх молоденьких курсантов, которые обвинялись в том, что были зачинщиками возмутительного ЧП. Они были без ремней и пилоток и, по всему видно, совсем не понимали, что происхо­дит. Ящик прикрыли крышкой, но так, чтобы оставалась широкая щель, в которую можно было просунуть руку. Обвиняемым было приказано подойти к длинному столу, накрытому выцветшим красным полотном, на котором стоял ящик защитного цвета, и вытащить из этого ящика каждому по одному шару. Курсанты безропотно повиновались, и сразу же был выявлен тот, кому достался костяной желтоватый шар с чёрным крестом, похожим на санитар­ный. Арестованных тут же увели.

В это время несколько назначенных в наряд курсантов из других рот, под командованием опытного немолодого сержанта уже старательно копали сапёрными лопатами в мёрзлой земле, в овраге подле стрельбища, подходя­щую яму, которая была нужна для завершения расстрела.

Начальник училища подполковник Нестеренко не находил себе места, очень нервничал и переживал, как будто его самого собирались назавтра казнить перед строем. Наконец не выдержал высокого напряжения в нервах и позвонил по прямому проводу в Дулу, в отдел контрразведки «СМЕРШ». Он долго и сбивчиво говорил, пытался что-то объяснить, с трудом подыскивал нужные слова, путался, напирал на то, что сразу так нельзя, чтобы без трибу­нала и письменного приказа, и в заключение сказал:

– Готов нести персонально суровое наказание. Отправьте лучше меня в штрафной батальон. Я согласен. А ребят не надо расстреливать, дети всё же. Пусть в бою кровью смоют свою дурацкую вину. Очень прошу. Позор ведь для меня и всего нашего краснознамённого училища.

Трубка долго молчала, хотя, слышно было, задумчиво сопела, потому что, видно, думала. Потом, наконец, ожила и потребовала далёким голосом к прямому проводу старшего следователя старшего лейтенанта Валуева. Тот взял из рук Нестеренко трубку, медленно поднёс её к уху и внимательно вы­слушал то, что в ней произносилось. Время от времени он повторял:

– Понял, товарищ майор! Так точно, товарищ майор! Вас понял, това­рищ майор! Слушаюсь, товарищ майор!

Когда он осторожно положил трубку на место, на рогатый рычаг теле­фонного аппарата, и отдёрнул руку, будто невзначай обжёгся, отдёлНестеренко не вытерпел продолжавшегося в лёгком ознобе сильного напряжения нервов и из чистого любопытства, конечно, пожелал узнать, что далёкий голос из Управления сказал.

– Когда надо будет, узнаете, – отрезал Валуев и отправился вместе с на­парником писать проект постановления военного трибунала и проект приказа по пехотно-пулемётному училищу.

На следующий день, сразу после завтрака, напуганное просочивши­мися слухами училище в полном составе было построено на плацу перед столовой и колонной по четыре в ряд уже готовилось отправиться маршем по направлению к роще. Трое особо провинившихся в коротких шинелях, без пилоток и поясных ремней, со снятыми погонами, стояли, понурив почти детские стриженые головы, чуть в стороне. С обоих флангов к ним был при­ставлен конвой, состоявший из двух опытных сержантов с винтовками.

То­мительное ожидание длилось довольно долго, так как начальствую­щий со­став училища что-то всё ещё обсуждал со следователями «CМЕРША». Нако­нец прозвучала команда «Смирно!», и роты замерли. Вперёд перед строем вышел комиссар училища майор Поляков и стал с выражением читать по бумажке приказ. Он оказался довольно длинным, так как во вступитель­ной части опытными авторами была сделана умелая попытка объяснить суро­вость при­говора и его воспитательное значение во время войны. Приказная часть была значительно короче и звучала примерно так: «Троих зачинщиков (перечисля­лись в алфавитном порядке их фамилии) отдать под трибунал!»

         Закончив чтение, комиссар сложил пополам лист бумаги, на котором был напечатан на пишущей машинке текст приказа, спрятал его в командир­скую планшетку и сказал громко:

– А теперь приговор военного трибунала зачитает представитель Дуль­ского управления старший лейтенант Валуев.

Сразу же после этого объявления произошло небольшое перестроение группы обвиняемых. Их вывели вперед, теперь уже без конвоя, одного оста­вили в центре лицом к строю, на расстоянии примерно десяти шагов от пе­реднего ряда. Остальных двоих отвели по этой же линии немного в сторону и также поставили лицом к строю. Вперёд выдвинулся Валуев и встал прямо перед строем спиной к нему и лицом к приговорённым. Он медленно вынул из правого накладного кармана гимнастёрки вчетверо сложенный лист бу­маги, на котором на той же машинке был напечатан приговор, и зачитал его. Вступительная часть его была значительно короче вступительной части при­каза, но по сути своей ничем от неё не отличалась. Что же касается постанов­ляющей части, то она повергла всё училище в ужас, близко к оцепенению. Было такое ощущение, что весь строй дружно вдохнул, замер и забыл сде­лать выдох. Когда же чтение закончилось, строй так же дружно с некоторым облегчением шумно выдохнул, неожиданно спугнув пару ворон на ближай­шей ветке. Вот как примерно прозвучал этот приговор:

– За организацию грубейшего нарушения воинской дисциплины, что явилось следствием злобной вражеской пропаганды и привело к моральному коллективному разложению целой роты, а также за трусость и неприкрытое желание уйти от ответственности за содеянное путём перекладывания своей несомненной и доказанной вины на другого приговорить:

1. Основного и полностью изобличённого неопровержимыми фактами зачинщика дисциплинарно-воинского преступления рядового Иванова Петра Сидоровича – к высшей мере наказания: расстрелу перед строем… (здесь была сделана выразительная пауза) условно. Заменить расстрел отправкой в штрафную роту;

2. Двух других зачинщиков рядовых (следовало оглашение фамилий, имён и отчеств приговорённых) к отправке в штрафную роту;

3. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит;

4. Приговор привести в исполнение в течение 24 часов.

В заключение были оглашены воинские звания и фамилии тройки три­бунала, якобы подписавшей приговор, и дата.

 По завершении чтения приговора штрафники были уведены, а рота от­правилась по направлению к роще для совершенствования строевой подго­товки. Сбоку от марширующей роты шагал старшина Заворотнюк и вдохно­венно командовал:

– Раз-два-три! И раз-два-три! Запевай!

Голосистый курсант первого взвода, постоянный запевала, которого все звали в роте: «Рыжий, рыжий, конопатый», начал сразу высоко и задири­сто под левую ногу:

 

Соловей, соловей, пташечка,

Канареечка жалобно поёт!

 

Остальные курсанты дружно и весело, в такт шагающих и немного скребущих по булыжникам мостовой подкованными каблуками ботинок, тут же подхватили:

 

                            Раз поёт, два поёт, три поёт,

                            Канареечка жалобно поёт:

 

И снова запевала брал высоко:

 

                            Все зовут меня морячкой,

                            Неизвестно почему…

 

Марширующая рота вдохновенно, словно только что у всех свалился с души тяжкий камень, продолжает многоголосо:

 

                            А потому, потому что мы пилоты,

                            Небо наш, небо наш родимый дом,

                            Первым делом поломаем самолёты,

                            Ну а девочкам, а девочкам – потом!

 

         Вместе со всеми пел и растерянный Владимир Черных. Так же, как и все остальные, он был потрясён случившимся десять минут назад, но в об­щем строю, движущимся по улицам родного города в привычном направле­нии с бодрой песней, старался заглушить страх и укрепить дух.

         Последствия ЧП этим, разумеется, не ограничились. Учитывая настойчи­вые требования фронтов ускорить присылку свежих пополнений, командованием Ерёмского пехотно-пулемётного училища по соответствую­щей авторитетной рекомендации было принято решение отправить курсантов провинившейся первой роты на передовую в качестве рядовых бойцов без присвоения им званий сержантов и младших офицеров, полагавшихся в слу­чае завершения полного курса обучения. Старшина Заворотнюк был без про­медления отчислен из училища во избежание возможных дальнейших, недо­пустимых в военное время насмешек. Начальник училища подполковник Нестеренко в соответствии с высказанным им ранее горячим пожеланием был разжалован и отправлен на фронт в штрафной батальон. Правда, учиты­вая его чистосердечное раскаяние, без лишения наград.

         Через некоторое время первой роте выдали положенный по норме су­хой паёк, одели в новые шинели и зимние шапки-ушанки, обули в новые ботинки, погрузили на станции в товарные вагоны-теплушки, собрали воин­ский эшелон и отправили на фронт. Так, не закончивший училище Владимир Черных в составе свежего пополнения попал на передовую, дав себе твёрдый зарок вернуться домой, коли останется в живых, всенепременно кавалером. А если вдруг не кавалером, то с медалью на груди это уж точно.

 

                                               III

 

Оперативная задача по захвату и удержанию, насколько хватит моло­дой живой силы, древнего городского монастыря, который незадолго перед войной был превращён в колонию для малолетних преступников и детей ре­прессированных врагов народа, являвшегося, по мнению штаба дивизии, пре­красным опорным пунктом, была возложена на стрелковую роту лейте­нанта Екельчика. Точнее того, что от неё осталось после многодневных, из­маты­вающих боёв в чистом поле, в окопах разного уставного профиля. И даже не столько планомерных боёв, когда войска идут в тяжёлое наступление или занимают новые, иногда заранее подготовленные рубежи обороны, сколько бес­толковых дёрганий по сохранению относительно ровной линии фронта, ко­торую «фрицы» с железным упрямством и отвратительной немец­кой на­стыр­ностью пытались превратить в кольцо окружения. Они использо­вали для этого всевозможные сволочные военные пакости: то в виде воющих налётов штурмо­вой авиации, то ревущих и дымных тан­ковых атак, то беспрерывного оглу­шающего артиллерийского и минометного об­стрела око­пов и траншей, где находились живые люди. Вот и попробуй всё это выдержать! Особенно когда ты из свежего необстрелянного пополнения…

Как весной сильно таять начнёт, на дне окопа или траншеи воды со снегом пополам – по колено. А как снарядом или миной на­кроет, так она ещё густо красным разжижается. И сидеть в ней сут­ками напролёт – никому не позави­дуешь: и зябко до костей, и страшно, и голодно – не приведи господь! Если бы не вши, так и замерзнуть недолго. А так они кусаются, чисто волки; по­чешешься, поскребёшься – и чуток согреешься. Особенно эти бледные малю­сенькие звери фурункулы человеческие любили. Там пили они солёную сол­датскую кровь, закусывали гноем и грелись в складках неделями нестиран­ной одёжи от тепла пока ещё чуть живого тела.

Даже с учётом свежего пополнения из практически необстрелянных новобранцев, прибывших совсем недавно в новеньких, лишь забрызганных весенней грязью грубых ботинках и суконных обмотках, рота насчитывала едва ли не половину обычного своего состава, полагавшегося по штату. Строевой остаток вместе с пополнением составлял от силы 40 штыков, да и то примерно. Примерно – потому что несколько недавно легко раненных бойцов находилось на излечении в полевом госпитале, и не ясно было, ус­пеют ли они вернуться в роту к началу задуманного командованием хитрого весеннего наступления. Штыков – тоже, конечно, не совсем точно сказано, скорее, по старой привычке, сохранившейся от ста­рых времён и прежних войн. На самом деле в составе роты были не только просто стрелки, воору­жённые устаревшими Мосинскими винтовками, но и автоматчики, ручные пулемётчики, бронебойщики и даже миномётный расчёт из трёх бойцов, таскавших на себе 50-мм миномёт и ящики с тяжёлыми промас­ленными ми­нами, чем-то отдалённо напоминавшими дохлых, отвратительно вспухших, хищных, тупорылых чёрных рыбин.

Для достижения поставленной штабом полка цели лучшего командира, пожалуй, трудно было найти. Екельчика хорошо знали в батальоне, полку, да и отчасти в дивизии, как человека волевого, решительного, смелого, даже отчаянного и немного рискового, но в то же время чрезвычайно расчётливого и заботливого. Бойцы, находившиеся под его командованием, буквально боготворили своего молодого, пружинисто собранного, энергичного и весё­лого лейтенанта, потому что он всегда берёг их неповторимые жизни и без особой надобности никогда не предпринимал ничего опрометчивого. Лейте­нант Екель­чик хорошо знал военное дело и отчётливо понимал, что для войны нужны живые люди, а убитые ей ни к чему. Да и от раненых мало проку, а то нередко и просто лишняя обуза. И ру­гался он, не в пример другим командирам, добро­душно, весело, даже, пожа­луй, озорно и радостно, по­этому совсем не обидно.

В армии без матюков дело вообще никогда не обходится, а уж на войне и подавно. Тем паче после наркомовских забористых боевых ста грамм, а то и поболе перед наступлением. Ру­гаются все, кому не лень. И не обязательно, чтобы сгоряча или со зла, а так, по привычке, для связки нужных слов. Чтобы понятней становилось, что хочешь сло­вами сказать. Например, если надо окапываться в мёрзлой земле малой са­пёрной лопатой или кому и куда бе­жать, ежели вдруг оперативная обста­новка складывается неприятно соответ­ствующая. Нет, ну не драпать, конечно, во все лопатки, а какую кому зани­мать нужную позицию или, к примеру, огневую точку, чтобы оттуда метко и желательно прицельно стрелять по врагам. Одно дело приказать: сбегай туда-то и туда-то, найди то-то и то-то и живо тащи сюда! Другое – вежливо и без задней мысли сказать: сходи, птвою мать, и принеси, птвою мать! Как гово­рится, пораскиньте мозгами, почувствуйте две разницы и сделайте правиль­ные выводы. Нет, драп-марши, конечно, тоже случались, не без того. Но та­кое бывало в основном в начале войны, когда на ихней стороне была сила. А после Москвы и Сталинграда тут уж, как говорится, совсем наоборот. На нашу сторону сила переметнулась.

Сила – она порядок любит. Но не у всех и не всегда. Немец или, к при­меру, финн – они с детства к порядку приучены. Они его с молоком матери впитывают, как морская губка воду. Для них нельзя значит нельзя. И никаких тебе поблажек. А у нас нельзя тоже вроде нельзя, но если очень хочется, то можно. Вот она разница. Если начать срав­нивать немецкого солдата и на­шего, то вроде всё то же. У них руки-ноги-голова, у наших руки-ноги-голова; у них устав полевой службы, у нас устав полевой службы; у них положенный сухой паёк, у наших то же самое. А коснись, кого убитых хоронить, то каж­дому немцу своя отдельная могила и в аккурате белый крест с ихней каской. И надпись по-немецки – кто похоронен. Всё чин-чинарём. А наших свалят вместе в общий ров и засыплют землёй по-братски. И фамилий даже не на­пишут. Вот она опять – существенная и обидная разница. Поройся в ихнем рюкзаке – там и щёточка зубная, и белый порошок, и эрзац-мыло с песочком, скоро не смы­лишь, и шоколад, и губная гармошка, и сигареты, и ещё всякого мелкого добра полным-полно. А у наших – гороховый концентрат, гречневая каша в брикетах, злая махорка, кусочек простого мыла да в лучшем случае смена белья.

 Так вот этот Екельчик, если надо было доступно выразиться, всегда вспоминал мамашу какого-то паршивого Бени.  И приплетал, надо сказать, её постоянно для обоснования своих рассуждений, предположений и, особенно, распоряжений. Видать, крепко та ему когда-то насо­лила в мирной жизни, потому что поминал он её по делу не по делу, надо не надо, в гневе и в радо­сти – всегда. Будто без неё мысль, выраженная простыми словами, не явля­лась за­конченным предложением. Поэтому бойцы в роте промежду собой коман­дира своего в шутку называли Беня-мать. В роте был один грузин, азербайджанец по национальности, его звали Вазген Манукян, он всегда го­ворил так:

– Беня-мать, вах! Настоящий щеловек, совсем как родной отец!

Да и в батальоне, а то и в полку, многие Екельчика под этой кличкой знали и отзывались о нём всегда хо­рошо. По­тому что толковый был парень, складный, сноровистый и свой до послед­него патрона. А как узнал он, какая перед его ротой поставлена непростая боевая за­дача, так сразу же сильно обрадовался и даже лицом покраснел, ибо понял, что неска­занно повезло ему и на этот раз. Потому что спокон века известно: двум смертям не бывать, а одной никак не миновать, хоть тресни.

        

Если бы не метровой толщины необычайно крепкая кирпичная кладка стен вековых зданий, окружённых к тому же ещё и толстенной каменной оградой в виде неприступной стены с колючей проволокой по верху, долго удерживать захваченный смелым броском в ходе предстоявших улич­ных боёв старый монастырь вряд ли бы удалось. Это хорошо пони­мали в штабе стрел­кового полка, на долю которого выпал не суливший особой славы от­влекающий боевой маневр. Он заклю­чался в очередном взятии ни­кому осо­бенно не нужного в стратегическом плане общего весеннего наступ­ления небольшого городка, который во всех письмен­ных донесениях и пере­говорах по рвущейся без конца, птвою мать, проводной полевой связи фигу­рировал не иначе как город N-ск.

         Согласно подозрительно небрежно на этот раз засекреченной дирек­тиве командую­щего армией истинное генераль­ное наступление должно было на­чаться несколько позже на совер­шенно другом участке растянувшегося фронта, зна­чительно южнее этого го­родка. Однако точное место прорыва и время насту­пления держались в строжайшей тайне до самого последнего момента, как, впрочем, и сам последний момент.

         Появление столь откровенной по своей обнажённости директивы мно­гих в штабе удивило: такого раньше не бы­вало. Умные полковые штабные головы решили, что это нарочито вы­ставленный на показ блеф, направлен­ный на то, чтобы сбить противника с толку и заставить его путаться и сомне­ваться в расчётах, где ему сосредотачивать главные силы по удержанию фронта на случай, если эти настырные русские продолжат свой ставший уже привычным необычайный натиск. Это было время, когда немецкие войска всё чаще и чаще переходили от наступления к вынужденной обороне, теряясь в догадках, откуда у этих неотёсанных деревенских «иванов» берутся силы и загадочная сноровка.

         План операции по захвату старого монастыря, расположенного почти в самом центре вытянутого вдоль небольшой речки города, был тщательно разработан в штабе дивизии. По сути дела на этом захвате базировалась вся дальнейшая идея так­тического обеспечения придуманного Ковалёвым отвле­кающего маневра. Монастырь представлял со­бою идеальную цитадель, почти как Брестская крепость, про героическую оборону которой в самом начале войны стало известно в войсках совсем недавно, из фронтовых газет. И именно она, если уж быть до конца откровенным, дала толчок фантазии Ко­валёва по использованию старого монастыря в качестве готового опорного пункта, почти укрепрайона. Его удержание, в случае успешного молниенос­ного захвата, уже не представляло собой особой трудности и могло надолго сковать силы противника, образовав в глубине обороны города весьма чувст­вительную «занозу», вытащить которую немцам было бы совсем не просто. Вместе с тем, в этом плане было одно уязвимое звено, которое могло в слу­чае его обрыва провалить всю красивую задумку. Дело в том, что для даль­нейшего успеха операции было необходимо в обороне противника пробить коридор и удерживать его любой ценой. По этому коридору предстояло под­носить боеприпасы, провиант, посылать подкрепления и в случае чего вытас­кивать раненых. И это звено требовало дополнительного осмысления, на что было потрачено немало бессонных ночей.

         Вообще-то говоря, эта идея была не единственной. У Ковалёва на этот счёт башка работала превосходно, за что и ценили его в штабе и в целом в дивизии как человека, который всегда что-нибудь приду­мает. Правда, не все. Были и такие, которым его «штучки» были, что называ­ется, поперёк горла и вызывали, образно говоря, изжогу с оскоминой. Те, кто предпочитал простые ре­шения, когда можно было ломить живой силой, проще говоря, закидать врага шапками, недолюбливали Ковалёва, считая, что он изображает из себя стра­тега, не имея к тому достаточных оснований. А то и просто мучается жела­нием прославиться любой ценой.

К таким в первую очередь относился на­чальник штаба подполковник Самохвалов. Известность и слава толкового штаб­ного офицера, которой пользовался его заместитель, не давали покоя подполков­нику и постоянно портили ему настроение. И если бы не доброе, даже в не­котором роде покро­вительственное отношение к Ковалёву со сто­роны ко­мандира дивизии, то начальник штаба давно бы скушал своего замес­тителя с потрохами. Для этого имелось немало проверенных способов. Можно было, например, поре­комендовать того на «повышение» в штаб ар­мии, где давно уже искали офи­цера, умеющего быстро и хорошо отражать на картах постоянно меняю­щуюся оперативную обстановку и составлять подробные толко­вые донесения для док­лада чуть ли не на самый верх. Но пока не представи­лось подходя­щего слу­чая.

Старый городской монастырь располагался на невысоком холме, зна­чительную часть которого опоя­сывала небольшая речушка. Она прорыла за многие сотни тысяч лет своего незаметного вольного течения в земле, наби­той валунами, принесёнными сюда доисторическими ледниками, с одной стороны от холма теснину, борта которой поросли густым высоким кустар­ником. Глухие стены и башни мона­стыря в этом месте подходили почти к самому краю теснины, отделяясь от него лишь небольшой грунтовой полкой, по которой можно было проехать с грехом пополам разве что на подводе. Речушка в это время года ещё не осво­бодилась ото льда, а снег по берегам уже начал бурно таять, особенно на южном склоне, обнажая прелую опав­шую прошлогоднюю листву. Взби­раться в лоб по этому склону, да ещё таща на себе груз вооружения и прови­анта, было чистой воды безумием. Это Ко­валёв хорошо понимал и решил сам удостовериться в возможности реализа­ции намеченного плана.

Из тща­тельно замаскированного наблюдательного пункта на пригорке, на подступах к городу, в бинокль проглядывалась сгущением голого чёрного кустарника косая балочка, по которой, не исключено, можно было незаметно подоб­раться к полке, а там уж как бог даст. Однако всё это требовало доско­нальной проверки, для чего в распоряжении командования всегда имелся набор проверенных средств, кото­рый объединялся в военной науке одним общим названием: полковая раз­ведка.

Строго говоря, в башке Ковалёва гнездилась ещё одна идея, которая ничего не имела общего с захватом монастыря. Она строилась на двух одно­временных фланговых ударах по окраинам города. Однако в этом плане были наряду с плюсами свои существенные минусы, которые, если уж быть до конца откровенным, сводились к тому, что требовали значительных людских ресурсов и грозили существенными потерями. Заместитель начальника штаба полка долго сомневался, какому из двух примерно равноценных в тактиче­ском плане вариантов отдать предпочтение и какой первым докладывать командиру дивизии. В конце концов, решил машинально, по-мальчишески, бросить жребий. Отыскал в кармане галифе монетку и загадал: орёл – флан­говый охват, решка – монастырь. Выпал орёл. Ковалёв поморщился и стал думать. В конце концов, верх взял всё же вариант с монастырём как наиболее привлекательный, хоть и противоречащий жребию.

Оперативные данные воздушной рекогносцировки подтвердили сведе­ния, полученные от взятого накануне дивизионными разведчиками «языка». Поначалу тот глупо упирался, дескать, ничего от меня не добьётесь, не на того нарвались, даже попытался хрипло пропеть: «Deutschland, Deutschland uber alles…» (дескать, Германия превыше всего), но вскоре довольно прими­тивными стараниями опытного политработника, бывшего боксёра, во взаи­модействии с молоденьким офицером службы «СМЕРШ», стал весьма сло­воохотливым. Когда пленному толково объяснили, что «alles kaput», он под­робно, в деталях, то и дело размазывая кровь по лицу, охотно поделился с противником своими знаниями. Он поведал о том, что монастырь имеет свой внутренний колодец, располагает незначительным запасом продовольствия в виде мешков с мукой, хотя давно уже оставлен его недавними обитателями, то есть после разбежавшихся малолетних преступников русскими военно­пленными, которых угнали в Германию, и практически пустует. Охраны ни­какой, если не считать, кажется, небольшой группы автоматчиков на мото­циклах «Цундапп», охраняющей практически единственные, оставшиеся не замурованными, тяжёлые дубовые ворота с восточной стороны. Численный состав этой группы он не знает, так как не имел к ней никакого отношения.

         Несмотря на неожиданно в итоге проявленную «языком», представляв­шим собою жалкое зрелище униженного рыжего верзилы, готовность к от­кровенности, она ему, увы, не помогла, потому что возиться с пленными было некогда, да и, признаться, хлопотно. Кроме того, не забылось его пер­воначальное горячечное упрямство, когда ему только ещё развязали крепкие волосатые руки и вытащили тряпочный, из старой вонючей портянки, кляп изо рта, посоветовав говорить чистую правду. К тому же быстро нашлись добровольцы-охотники без особого для себя риска пополнить (для будущего лихого хва­стовства) список застреленных наповал врагов, дабы ответить делом на постоянно распространявшийся боевыми листками призыв: «Папа, убей немца!»

         Удерживать монастырь можно было практически сколь угодно долго, так как его стены были непробиваемы для пулемётного и даже, скорее всего, миномётного огня. А для развёртывания тяжёлой артиллерии немцам просто не хва­тило бы пространства, так как монастырь почти со всех сторон был зажат через узкие переулки городскими домами. Единственное же снаружи относи­тельно широкое место, представлявшее собою оставшуюся от древней крепо­сти эспланаду, находилось как раз напротив бывших монастырских келий с высоко под­нятыми над землёй узкими, зарешечёнными, похожими на бой­ницы окош­ками и могло защитниками монастыря свободно прострели­ваться винтовками, автоматами, пулеметами, а при на­добности и противо­танковыми ружьями. Пожалуй, единственная угроза, которая могла быть страшной для стен монастыря, были авиационные налёты.

         В целом боевая задача по взятию города N-ск была возложена на стрелко­вый полк под командованием майора Прохорова. Остальным соеди­нениям дивизии отводилась роль поддержки передового отряда и удержание флангов, с тем чтобы по возможности выдвигаться горбом вперёд, но не до­пустить при этом, как уже не раз бывало, образова­ния «котла». Кому пору­чить захват и удержание монастыря, предстояло ре­шить самому Прохорову, хотя никто не сомневался, кого он выберет на эту роль.

         В составе полка, кроме обычного для подобных воинских соединений развед. отряда, была отдельная спец. рота лейте­нанта Екельчика, на которую, когда возникала дополнительная необходимость, возлагались разведыватель­ные и штурмовые функции. Вот ей-то для успеха задуманной в штабе диви­зии операции и решил комполка Прохо­ров пору­чить выполнение приказа. О своём решении он на всякий случай доложил по полевой связи в штаб диви­зии. И оно было одобрено. Правда, с некоторыми не­значитель­ными оговор­ками, которые не меняли сути.

         – Хороший командир, – ответил в трубку заместитель начальника штаба подполковник Ковалёв, – я его знаю. Но только учти: разведчиками просто так не бросаются. Тут соображать надо. Ты вот что, Прохоров… Слышишь меня? – В трубке раздался треск, Ковалёв повысил голос. – Вы­дели ему ещё пару взводов из свежего пополнения. Я думаю, самый раз бу­дет. Ребята не­обстрелянные, для них заодно хороший урок получится. По­нял?

         – Так точно! – ответил Прохоров сухим тоном, в котором слышалась нескрываемое раздражение опытного вояки.

         «Нашёл, кого учить! – подумал он. – Суёт нос не в своё дело! Сидел бы в штабе, рисовал бы свои карты. А уж как воевать, мы как-нибудь сами разбе­рёмся». Но сделал всё, как сказал Ковалёв. Однако чтоб уж совсем не выхо­дило по подсказке, добавил от себя санитарку и двух связистов.

         Честно говоря, майор Прохоров не очень хорошо понимал, зачем и кому он нужен, этот монастырь. Занять-то его, конечно, займут, в этом он не сомне­вался.  Екельчик малый не промах. А дальше что? Когда другие будут в уличных боях уродоваться и жизни свои класть почём зря, эти будут сидеть там, как на курорте. Хорошо, если наступление ходом пойдёт. А если немцы опять упрутся и вышибут нас к чёртовой матери, как прошлый раз. Тогда что? Дер­жать этот проклятый монастырь, пока всех не перебьют? Поразмыс­лив так, командир полка решил выделить для «монастырского отряда», как он уже стал его называть, ещё одного связиста с рацией, а себе мысленно сказал: «Приказ есть приказ. Приказы не обсуждаются. Приказы выполня­ются. В конце кон­цов, роту и два взвода, да трёх связистов с санинструкто­ром потерять не так уж и много. По сравнению с общими-то потерями на войне. Хотя, естественно, всё равно жалко».

 

                                                        IV

        

Зам. начальника штаба дивизии подполковник Ковалёв мучился жесто­кой, хронической бессонницей. Всю последнюю неделю он практически со­всем не спал. Ворочался, вздыхая на скрипучей кровати, иногда проваливаясь на две-три минуты в мучительную яму тревожного забытья, но тут же вновь сознание возвращалось к нему и не давало измученному телу покоя. Утром он едва поднимался, осунувшийся, почерневший, с покраснев­шими веками и мешками под слезящимися глазами. Бритьё и умывание с заплескиванием холодной воды на шею лишь немного освежало. Проглочен­ная наспех за завтраком пища ложилась в желудке комом, однако всё же согревала и за­ставляла сердце биться учащённо, чтобы разогнать вялую кровь.

Ко второй поло­вине дня под привычные звуки то совсем близкой, то отдалённой артилле­рийской канонады он постепенно расхаживался, приходя в себя, а к вечеру, погрузившись в работу с головой, даже забывал про уста­лость. В конце дня он пытался гнать от себя мысли о бессоннице, но они, непрошенные и непо­слушные, сами лезли в голову. Он с ужасом представлял себе предстоящую долгую ночь – и всё повторялось сызнова.

         Когда в соседнем хуторе в лесу бы развёрнут небольшой полевой госпи­таль, Ковалёв спасался тем, что отправлял за снотворным посыльного на штабном «козле». А с тех пор, как госпиталь после бомбёжки задвинули подальше в тыл, доставать снотворные таблетки стало крайне затрудни­тельно. Во-первых, далеко, во-вторых, давали по одной, две пилюли каждый раз и то крайне неохотно. К тому же издёрганный организм, видно, привык к лекарству и вообще вскоре перестал на него реагировать.

         Однажды, не выдержав мучительной безысходности, он сам отпра­вился на прыгающем по раздолбанной дороге «козле», то и дело круто ма­неврируя между свежими воронками, в госпиталь – поговорить с доктором.

Военврач первого ранга, оказалась как нельзя более кстати, психи­ат­ром. Рано поседевшая, что было хорошо заметно по коротким густым во­лосам, выбивавшимся из-под глубоко надвинутой на маленькую голову пи­лотки, с ярко накрашенным ртом, туго перетянутая широким офицерским ремнём, делавшим её сухощавую фигуру похожей на большую осу, она вни­мательно выслушала подполковника, закурив папиросу. Она держала её за­жатой не по-солдатски: между большим и указательным паль­цами, а по-дам­ски: между указательным и средним. Глядя на говорившего неожиданного пациента в упор, поверх поблёскивающих очков без оправы, внимательным не по-женски жёстким взглядом карих, глаз, она сказала вдруг совсем муж­ским, сиплым, прокуренным голосом:

– Вообще-то вам очень показано окончание войны. И лечение в санато­рии на берегу Крыма. Но, как вы сами понимаете, этот совет не очень подхо­дит в сложившейся обстановке. Поэтому могу порекомендовать вам нечто другое… А вы чему, собственно, улыбаетесь? – спросила она, заметив поя­вившуюся в усталых глазах подполковника смешинку.

– Простите, товарищ полковник медицинской службы, но я вспомнил, что со мною уже было такое. Когда я сгоряча напросился в Испанию в три­дцать шестом году. Тогда, после возвращения на родину, мне тоже было предписано месячное лечение в Крыму. И действительно: всё прошло. Правда, то была не бессонница. А нечто другое. Если можно так выразиться, общее укрепление здоровья.

– Вот видите, значит, мы, врачи, хоть нас и критикуют время от вре­мени, тоже можем посоветовать иногда что-нибудь дельное. Не так ли? Ну, а сейчас вернёмся в наше нелёгкое время.

И она, помолчав некоторое время, посоветовала ему попробовать при­менить психологический тренинг, заклю­чавшийся, если в двух словах, в том, чтобы лечь на спину, вытянув свободно руки вдоль туловища, и принять, таким образом, как она выразилась после глубокой затяжки папиросного дыма, позу «мёртвого человека».

– Это будет совсем несложно, уверяю вас, – хмыкнула она, – поскольку примеров кругом хоть отбавляй.

Затем по­стараться, поелику возможно, расслабиться и мысленно гнать от головы к ногам медленную волну тёплой крови, повторяя про себя через паузы: «Руки становятся тёплыми и тяжёлыми. Живот становится тёплым. Ноги тоже становятся тёплыми и тяжёлыми. Сердце бьётся ровно. Я здоров. Я совершенно спокоен. Я отдыхаю. Я сплю». И так повторять несколько раз, до тех пор пока не придёт задержавшийся сон. При этом желательно настро­ится на мир­ное время, вспомнить что-нибудь тёплое и хорошее, например, ласковое юж­ное солнце и мерный шелест моря о при­брежный песок. Не­плохо ещё вклю­чить негромкую, спокойную музыку, ка­кое-нибудь медлен­ное танго или что-нибудь в этом роде.

– Уверена, вы понимаете, что я имею в виду. Нечто элегическое. Хотя, – поразмыслив, произнесла она, – где вы здесь, в самом деле, возьмёте му­зыку? Кстати, неплохо помогает коитус, если у вас есть такая возможность. А если ничего не получится, – в заключение сказала военврач, – хлопните пе­ред сном стакан водки или спирту в пропорции один к одному. – Она лихо подбросила узкую ладонь ребром к пилотке. – Простите, подполковник, меня ждут тя­жело раненые. Желаю скорейшего выздоровления! – Она бросила недокурен­ную папиросу на землю, придавив её сапогом и тщательно расте­рев. И хотя окурок смешался с грязью, всё равно на нём остался хорошо за­метный след от губной помады.

Снисходительный тон, в котором врачи обычно разговаривают с паци­ентами, представляющими для них, вероятно, из-за многолетней привычки общения с больными, некий обезличенный живой материал; рубленая, почти без пауз, речь, как бы говорящая: «Слушай, детка, что тебе говорят. И поста­райся запомнить с первого раза. Повторять мне некогда», и почти неприкры­тая язвительная ирония немного задели, конечно, подполковника Ковалёва, как и всякого, кто бы оказался на его месте. Но он, как и всякий, был вынуж­ден всё это проглотить и даже подыскать этой «сушёной вобле», как он её назвал про себя, некое оправдание.

«Естественно, она замоталась, что уж тут говорить, – подумалось ему. – Кроме того, мой, так сказать, недуг выглядит в её глазах, скорей всего, явной  чепухой на фоне тех действительно огромных страданий, с которыми ей при­ходится ежечасно сталкиваться в палатках своего госпиталя. И нечего тебе дуться, как малому ребёнку. Подумаешь, бессонница! А там кровь, гной, развороченные внутренности, оторванные конечности, невыносимая боль и смерть, смерть, бесконечная смерть».

Когда военврач привычно откинула острым локтем тяжёлый, влажно-серый брезентовый полог, прикрывавший вход в палатку, и скрылась внутри, Ковалёв услышал, как она удаляющимся хриплым голосом позвала кого-то:

– Зиночка! Голубчик мой, ты где? Срочно готовь следующего.

При упоминании этого имени Ковалёв вздрогнул, но тотчас сказал сам себе: «Ай, не морочь себе голову! Ерунда! Этого не может быть. Потому что это неправдоподобно. Такого не бывает».

Если бы он знал, как непоправимо заблуждался на этот раз!

Садясь в открытую штабную машину, чтобы отправиться в обратный путь, Ковалёв мысленно выругался, адресуя своё накопившееся раздражение «сушёной вобле»: «Ну, и чёрт с ней совсем! Как-нибудь без вас обойдёмся! Какой-то ещё дурацкий коитус придумала… Что бы это значило? На кактус похоже. Наверное, лекарство такое, редкое. А то бы дала».

Однако по возвращении в расположение командного пункта и штаба дивизии, Ковалёв, поразмыслив и успокоившись, решил попробовать на себе первую часть рекомендаций относительно психологического тренинга. Что же касается водки, то он этот совет сразу же отмёл, так как уже неоднократно к нему прибегал и убедился, что он ему не помогает. Напротив, становилось ещё хуже: сердце колотилось часто-часто и с перебоями, а на следующий день в голове гудело, как внутри колокола, когда тот по ком-нибудь беспре­рывно звонит и звонит, как будто ему больше делать нечего.

Поздно вечером начала понемногу стихать артиллерийская канонада, за обшарпанной печкой, совсем как до войны, мирно запел сверчок. Ковалёв, как обычно в последнее время, почти не раздеваясь, скинул только запачкан­ные весенней грязью сапоги. Отстегнул ремень с портупеей и повесил их на спинку стула. Освободил от надоевшей пуговицы воротничок гимнастёрки и, накрывшись волглой шинелью, улёгся на скрипучий пружинный матрац же­лезной кровати в брошенной хозяевами избе, где по этой причине без разре­шения владельцев квартировал вместе с ещё двумя штабными офицерами. Он твёрдо решил расслабиться и принял позу «мёртвого человека», подумав про себя, что название для позы придумано врачихой из госпиталя не очень удачно, главное, не ко времени. Лёг на спину, вытянул ноги, развернув не­много ступни – пятки вместе, носки врозь, – положил свободно руки вдоль туловища, прикрыл тяжёлыми веками режущие от воспаления и слезящиеся глаза, отпустив на свободу нижнюю челюсть и едва отворив рот, чтобы можно было дышать одновременно носом и ртом. И стал мучительно ко­паться в памяти в поисках подходящего довоенного сюжета.

Как ни старался он вспомнить что-нибудь приятное из своей прошлой мирной жизни, в голову, особенно поначалу, лезли без спросу всё больше мысли сегодняшнего дня. Перед внутренним взором неотступно маячила и маячила расстеленная на большом дощатом столе штабная карта, на которой цветными карандашами были чётко, как это только он вместе с помощни­ками умел делать, обозначены узкими дугами позиции противостоящих сил и широкими стрелами – направления предполагаемых ударов войсковых со­единений. И тусклый, колеблющийся свет керосиновых ламп. И склонив­шиеся над картой тяжёлые головы командира дивизии, начальника штаба, члена военного совета. Он вспомнил с чувством некоторой радости и удовле­творения, как командир дивизии, обычно скупой на слова одобрения, заслу­шав доклад о разработанной штабом операции, похвалил его за «проявлен­ную инициативу» и даже намекнул, что было вообще из ряда вон выходя­щим, о представлении, в случае успеха, к боевой награде. Ковалёв задумался: на высокую награду вряд ли можно было надеяться, но уж, во всяком случае, на «Красную Звезду» как минимум вполне можно было рассчитывать.

Операция по захвату монастыря с целью рассечения немецкой обороны города на две половины путём вбивания своеобразного клина была предло­жена Ковалёвым. И он в который уж раз прокручивал в мозгу, будто киноре­жиссёр в монтажной комнате ленту задуманного и частично отснятого фильма, все детали предстоящего наступления, опасаясь упустить что-либо из виду, взвешивая и продумывая до мельчайших подробностей возможные варианты предстоящего нелёгкого боя. И хотя предложенный им план был в основном одобрен и даже уже утверждён с небольшими поправками, он всё ещё про­должал по инерции к нему мысленно возвращаться.

Временами он пытался хоть не на долго отогнать эти мысли и пере­ключить сознание, как советовала военврач, на картины мирной жизни, но из этого пока ничего не получалось, чему в немалой степени способствовал дружный храп за тонкой перегородкой двух других офицеров штаба.

То в голову назойливо лез насупленный вид начальника штаба, гово­рящий о его ревности по поводу того, что похвала досталась не ему, а его заместителю. А зная не понаслышке вздорно-ревнивый, обидчивый и мсти­тельный характер начальника штаба, можно было ожидать с его стороны в будущем любого подвоха и даже, при удобном случае, коварной подножки. В этом Ковалёв почти не сомневался.

То вдруг одолевали сомнения по поводу этого дурацкого монастыря и досада в связи с тем, что их дивизии отводится роль исполнителя отвлекаю­щего маневра, обречённого на огром­ные, по-существу жертвенные потери в живой силе, а главный прорыв наме­чен совсем в другом месте. И это ещё совсем не факт, что южнее города N-ск, как это указано в директиве коман­дующего армией.

Однако мало-помалу ему всё же удалось зацепиться сознанием за пред­военную картинку. Как всегда, на помощь пришли женщины, особенно если учесть истосковавшееся от вынужденного воздержания, хотя и измотанное, но всё ещё молодое мужское тело. Он даже мысленно улыбнулся, вспомнив, как три новоиспечённых командира среднего звена, только что закончивших военную академию, друживших ещё с Испании, решили провести свой, как оказалось впоследствии, последний отпуск в предбархатный сезон на Южном берегу Крыма. Все трое были неженаты и искали приключений, перед тем как отправиться в свои части, куда были направлены по окончании учёбы для дальнейшего прохождения службы. А может быть и даже скорее всего, не признаваясь друг другу и самим себе, искали свою судьбу.

 

                                               V

 

Военный санаторий «Кучук-Ламбат» встретил вновь прибывших отды­хающих непрекращающимся ни днём, ни ночью душным стрёкотом цикад; тёмной кудрявой зеленью приморского парка, в густой тени которого можно было спрятаться от звенящего зноя уходящего лета; ровными, убегающими по уклону земли дорожками, посыпанными мелким, свежим, будто тща­тельно промытым, гравием; и красивым, облицованным серо-розовым грани­том затейливым зданием. Оно было украшено гипсовой лепниной по фасаду и весёлыми светло-зелёными башенками на островерхой крыше. Вдоль изви­листых до­рожек в парке, чередуясь с деревянными крашеными скамейками, стояли на двух ножках из тонких труб железные щиты с навязшими в зубах лозунгами на патриотическую тему. Кроме того, изобретательно и, надо ска­зать, очень убедительно изображалась передо­вая военная техника, тактиче­ские преимущества которой над аналогичной техникой противника не должны были вызывать ни малейших сомнений. Над входом в главный кор­пус висел кумачовый плакат с красиво выведенной белилами, пропитавшими насквозь немного выцветшую материю, ориги­нальной надписью: «Пролета­рии всех стран – соединяйтесь!»

Как только друзья устроились все вместе в одной светлой, высокой, трёхместной палате с чистыми, аккуратно заправленными постелями, Лёшка Листратов, самый шустрый из всех, худой, язвительный, большой сибарит и одновременно дамский угодник, попрыгав на скрипучих пружинах кровати, сразу же в упор весело спросил:

– Ну, что, ребята, ставлю вопрос ребром: будем так жить, как всякие там женатики-штафирки, то есть без фантазии и без полёта, или со всеми возможными в данной обстановке удобствами?

Ковалёв тогда ничего не сказал, только хмыкнул неопределённо, а Борька Захаров ответил сразу за двоих:

– Конечно, с удобствами. Странный вопрос!

– Раз так, – сказал Лёшка, загадочно улыбаясь, – предлагаю, не отклады­вая дело в долгий ящик, провести спец. операцию. Слушайте исход­ную дис­позицию. Каждый из нас берёт на себя одно из трёх главных опера­тивных направлений: первое – кухня, второе – постельное бельё и третье – лечебно-массажные процедуры.

– Это в каком же смысле? – настороженно спросил Ковалёв, насупив свои густые чёрные брови.

– Право, я с тебя смеюсь, Ковалёв, и даже шибко удивляюсь, – сказал Лёшка. – Сам посуди: дожил почти до тридцати лет, закончил краснознамён­ную академию, притом с отличием, а простых вещей не понимаешь.

– Ладно, Лёха, не темни, – сказал, усмехнувшись, Борька Захаров. – Да­вай ближе к телу, и дело с концом.

– Вот именно, – поднял палец вверх Лёшка. – Мне кажется, я и так вы­ражаюсь яснее ясного. Добрый повар стоит доктора – это раз. А если повар повариха, делайте выводы сами. Чистота – залог здоровья. Это два. Кто заве­дует чистотой? Кастелянша. Или сестра-хозяйка. Этот пункт надо уточнить. Ну и, наконец, оздоровительные процедуры: массаж, ванны всякие, душ Шарко и так далее. Это три. У кого всё это можно получить сполна, без огра­ничений? У старшей сестры. Теперь понятно?

– Дальше некуда, – засмеялся Борька Захаров. – Только что же ты пред­лагаешь нам, кота в мешке?

– Ну, зачем же сразу кота в мешке? Возможны разные варианты. И по­том я так скажу, братцы: какая, в сущности, разница? Бабы они и есть бабы. Женский пол, так сказать. Это только снаружи они разные, а внутри все на одно лицо, как под копирку.

– Но это ты, Лёха, через край хватил, – возразил тогда Ковалёв. – Я та­кой грубый подход не разделяю.

– Ладно, ладно, – миролюбиво ответил Лёшка. – Уж и через край сразу нельзя. Не зря тебя чистоплюем называют. Давайте-ка лучше бросим жребий, чтобы не обидно было. Кто кому достанется, так тому и быть. Такая, значит, судьба. Да вы не горюйте: Иван-царевич, герой детской сказки, стрелой из лука вовсе в лягушку попал, а вышла, братцы мои, Василиса Прекрасная. Да ещё вдобавок и Премудрая. Может, и вам в жизни несказанно повезёт. Не всё коту великий пост, будет ему и развесёлая масленая неделя.

Он достал из коробка три спички, одну оставил целой, а две другие надломил и отломленные кончики выбросил. Получилось: длинная, покороче и совсем короткая. Сложил их вместе коричневыми головками вверх и, от­вернувшись от друзей, зажал в кулаке, поправив пальцем другой руки, чтобы вышло ровно под один ранжир и никакая из трёх спичек не высовывалась.

– Длинная пусть будет повариха, – сказал Лёшка, возвращаясь в исход­ное положение. – Средняя, значит, – кастелянша. А короткая, стало быть, – сестра-хозяйка.

Ковалёв сначала заартачился и отказался было участвовать в глупой жеребьёвке, но двое других друзей быстро его уломали.

– Да ладно тебе, чистоплюй Иваныч, тяни, не валяй дурака! – приказал, картинно нахмурившись, Лёшка Листратов.

– Или совсем уж юмор у тебя на исходе? – добавил Борька Захаров. – Совсем уж заучился, что ли?

– Разве что для юмора, – сказал Ковалёв и ухватился двумя пальцами за головку крайней спички, но сразу вытаскивать не стал и посмотрел в глаза Лёшке, как будто надеялся увидеть в них знак.

Лёшка сделал нарочито непроницаемое лицо, тогда Ковалёв изобразил  вид, что передумал и решительно вытянул среднюю спичку. Вторым тащил жребий Борька Захаров. В итоге досталось: Лёшке Листратову – повариха, Борьке Захарову – сестра-хозяйка, а Ковалёву – кастелянша. Как ни пытались друзья превратить этот шутливый жребий в хохму, на душе было неловко, и остался неприятный осадок, нечто вроде оскомины от кислых яблок.

– Ну, хватит, – сказал Ковалёв, – позабавились и будет. Лично я отправ­ляюсь прямым путём на пляж.

Тогда он ещё, разумеется, не знал и даже не предполагал, каким боком потом этот шутейный жребий для него обернётся.

Пляжа, в обычном значении этого слова, в санатории «Кучук-Ламбат» не было. Не случайно, видно, это название переводилось с татарского языка на русский как «Большой Маяк».

От спального корпуса на запад парк круто спускался к огромной, серой, выпуклой, с глубокими трещинами, каменной глыбе, которая окунала свой отшлифованный вековым прибоем бок прямо в глубокое сине-зелёное море. Это место называлось мыс Плака, и отсюда хорошо просматривался, как будто был совсем рукой подать, едва размытый голубой дымкой, характер­ный силуэт Аю-Дага (Медведь-горы), который жадно припал мохнатой мор­дой к водопою и вот уже много веков никак не может напиться.

Кто-то когда-то пустил слух, что американцы предлагали ещё царскому правительству продать мыс Плака, с тем чтобы распилить его на блоки и перевезти на ко­раблях к острову подле Нью-Йорка, где предполагалось ис­пользовать их при строительстве Статуи Свободы. Идея якобы заключалась в том, что статуя должна была символизировать всемирную свободу. Целиком весь памятник строился на американской земле, сама статуя отливалась во Франции, а для основания должны были использоваться гранитные блоки, привезённые из России. Друзья, естественно, не поверили в реальность та­кого фантастиче­ского слуха, но зато это дало им удобный повод острить и изображать на мысе Плака акробатические фигуры, которые должны были символизировать заморскую Статую Свободы.

На юг парк спадал увалом к узкой прибрежной полосе, представлявшей собою каменистую гряду, в лабиринтах которой постоянно шипел и пенился прибой, даже когда море, казалось, было совершенно спокойно. Вот эти камни и был собственно пляж, где отдыхающие устраивались загорать. По­стелют на более-менее гладкий камень махровую простыню и улягутся кое-как, лицом к ослепительному, жаркому солнцу, раскинув руки крестооб­разно. И дремлется; но долго так не пролежишь на камнях-то.

Недалеко от берега из лазурного моря выступала причудливая скала. Верх у неё был гладкий, будто отшлифованный пемзой, но забраться туда было совсем непросто, потому что стены утёса обрывались почти отвесно. К тому же они обросли постоянно смачиваемыми прибоем скользкими бурыми во­дорослями вперемешку с острыми коралловыми наростами, о которые легко было пораниться. Какие-то ловкачи (судя по ржавчине, давно) вбили в тре­щину на краю верхней площадки железный крюк, а к нему прицепили тол­стую проволоку. Хотя она и моталась из стороны в сторону вместе с набе­гавшими и откатывающимися волнами, но только держась за неё, перехваты­ваясь руками, и переступая по отвесной стене осторожно босыми ногами, можно было подняться наверх. Там, конечно, было раздолье. Но туда риско­вали забираться лишь мужчины, да и то лишь те, кто имел хорошую спор­тивную закалку и с гордостью носил вожделенный значок ГТО.

Со скалы, чтобы остудить нагретое на солнце тело, можно было пры­гать вниз, в идеально прозрачную, освежающую воду. Однако каждый такой прыжок щекотал немного нервы, так как отчётливо виден был любой камень на дне, будто через увеличительное стекло. Возникало такое ощущение, что летишь вниз головой прямо на голые камни. Возле скалы глубина была срав­нительно небольшой, и она изменялась по мере того, как накатывала и про­ходила волна. Прыгать надо было в тот самый момент, когда вдоль верти­кальной стены вырастал, вздымая водоросли, купол морской воды. Если его упустишь, то в следующее мгновение горб увлекался к берегу, оставляя по­сле себя на стене потоки воды, стекающей ручьями по опадающим водорос­лям, а на месте водяного горба возникала впадина, и тогда приходилось ждать следующего прилива волны.

Все три друга имели, разумеется, значки ГТО и даже «с отличием», и им не составило большого труда в первый же день морского купания захва­тить этот скальный плацдарм. Там они в дальнейшем делились полученными оперативным путём разведывательными данными и разрабатывали тактиче­ские планы по реализации выпавшему каждому из них жребия.

Шеф-повар была Лёшкой Листратовым сразу же отвергнута, так как оказалась замужней женщиной с двумя малолетними детьми, к тому же имела необъятные размеры, что исключало, по его мнению, возможность галантного ухаживания, к которому он привык. Зато ему приглянулась моло­денькая посудомойка Катя, смазливая коренастая девушка с озорными гла­зами, короткой стрижкой и чёлкой почти до самых глаз. Оголённые, заго­ревшие руки и ноги её были будто накачены жизненной силой и напоминали ножку свежего гриба-боровика. Однако, несмотря на все Лёшкины ухищре­ния, она ни за что не соглашалась на интимную близость, поставив непре­менным предварительным условием официальное замужество и переезд в Москву.

Сестра-хозяйка Люба, доставшаяся по жребию Борьке Захарову, вы­глядевшая на первый взгляд совершенно неприступной и необыкновенно строгой в своём белом халате, оказалась, во-первых, не хозяйкой, а старшей сестрой, во-вторых, на редкость сговорчивой, и сдалась прежде, чем Борька пошёл на решительный приступ. Она была, как выяснилось, ещё не остыв­шей «разведёнкой» и испытывала необычайную потребность в мужской ласке. С тех пор никаких проблем с лечебными процедурами у друзей не возникало. Хотя, возможно, их не возникло бы и без этой скоротечной и в известной степени жертвенной со стороны Борьки любви.

– Ну, а ты, Иван-царевич, отчего всё молчишь? – спрашивал Ковалёва Лёшка Листратов, когда друзья в очередной раз загорали на скале. – Влю­бился, что ли? Давай, докладывай оперативную обстановку.

Ковалёв упорно ничего не отвечал. Кастелянша, которую звали Зи­ночка, а он мысленно называл её «маленькая спичка» по памяти о постыдном жребии и ещё потому, что она поминутно вспыхивала, заливаясь краской юного стыда, ему действительно очень сильно нравилась. Она была миниа­тюрная, тоненькая, гибкая и двигалась, немного выворачивая наружу ма­ленькие стройные ступни с острыми лодыжками, как балерина. У неё был, пожалуй, единственный, незначительный физический изъян: на левом указа­тельном пальце отсутствовала последняя фаланга, что отнюдь не делало её узкую ладонь особенно уродливой, но зато придавало рукам, да и всему её грациоз­ному облику трогательность и дополнительную незащищённость. Спросить, что случилось с её пальчиком, он так и не решился. Да и какое это имело, в самом деле, значение? С этим изъяном она нравилась ему даже ещё больше и ему, разумеется, не дано было тогда узнать, что этот изъян станет со време­нем для совсем другого человека особой приметой.

 Он казался сам себе, по сравнению с ней, недопустимо громоздким и неуклюжим, этаким медведем с толстыми волосатыми лапами. С первой же минуты, как Ковалёв увидел Зиночку, он начал вдруг испытывать к ней ка­кую-то особую нежность, больше похожую скорее на отеческую, нежели на мужскую. К тому же, как выяснилось, она была сирота. Родители её умерли рано, и девочка воспитывалась у деда с бабкой, проживавших в небольшом домике под Ялтой. Обижать сироту был двойной грех. Он решительно не мог представить её хрупкое тело в своих объятиях. Вместо ответа на фривольный Лёшкин вопрос, он сокрушённо вздыхал, будто ему не хватало воздуха, и, лёжа на скале, часто переворачи­вался со спины на живот и обратно.

А когда солнце особенно сильно припекало, друзья, дурачась и играя, прыгали в море, стараясь показать друг перед другом свою ловкость да и на праздную публику, что жарилась на прибрежных камнях, чего уж греха та­ить, произвести выгодное впечатление.

Лучше всех, пожалуй, прыгал Ковалёв. Он вообще был складный, ко всяким спортивным увлечениям охочий и способный. Умел плавать и кро­лем, и брасом, и баттерфляем и нырять на большую глубину. На самом краю скалы имелся небольшой выступ, прыгать с которого было одно удовольст­вие. Ковалёв подступал к самому краю, пробовал попружиниться на кончи­ках пальцев ног и выжидал момент, когда подойдёт волна. Тогда он вытяги­вал руки перед собой, затем, едва присев, резко отталкивался и прыгал не вниз, как другие, а вперёд и вверх, прогнувшись в пояснице, запрокинув го­лову, глядя в небо и распахнув руки, будто стремился обнять весь огромный голубой купол. Получалось очень эффектно и называлось это: прыгать «лас­точкой». В воду его тело входило почти вертикально, разве чуть под углом, и, по сравнению с другими прыгунами, поднимало совсем немного брызг.

И вот однажды, когда «троица» (с некоторых пор трёх друзей в воен­ном санатории именно так все стали называть), как всегда после лечебно-оздоровительных процедур, загорала на скале, Ковалёв краем глаза заметил, как по дорожке идёт Зиночка. Он даже ещё толком не разглядел, что это именно она спускается к морю, а сердце уже дрогнуло и застучало часто-часто. И захотелось ему, будто мальчишке, перед ней себя значкистом ГТО выставить, показать, как он умеет необычайно ловко и красиво прыгать со скалы в воду, входя в неё «ключиком».

В тот день волны набегали особенно круто, поэтому поднимались возле скалы высоко, зато и провалы в воде оставляли после себя глубокие, почти обнажая донные камни, поросшие, будто мокрой густой бородой, тёмно-ры­жими лапчатыми водорослями. И надо же было такому случиться, что Кова­лёв, утратив свою обычную сдержанность и расчётливость, распетушившись перед Зиночкой, дал обидный промах. От нетерпения молодого хвастовства, видно, плохо определил нужный момент и прыгнул, когда волна уже стала вероломно уходить в сторону берега.

Он обнаружил эту свою промашку, когда изменить ничего уже было нельзя. И с ужасом увидел, что летит вниз головой прямо на камни. Инстинк­тивно он попытался в воздухе сложиться, выставил перед собой руки, расто­пырив пальцы, чтобы смягчить неизбежный удар, но всё же шлёпнулся не­складно мешком, подняв сноп брызг, и треснулся башкой обо что-то жутко твёрдое, да так что рассёк себе кожу ото лба почти до самой макушки и на мгновение потерял сознание.

Очнулся Ковалёв, когда его с окровавленной головой, обмотанной по­лотенцем, принесли в палату. И подушка, и простыни сразу стали замаран­ными алой кровью. Выяснилось, что у него сломана правая рука (рентген показал трещину в лучевой кости предплечья) и благодаря черепно-мозговой травме случилось сотрясение мозга, к счастью, не очень сильное. Ему вы­стригли и выбрили половину головы, наложили швы на рассечённое место, сделали большущую повязку из бинта, и он сразу стал похож на раненного в бою красноармейца. Больную руку заковали в гипс и велели лежать, не вста­вая. Сначала его попытались отправить в больницу, но он от этого наотрез отказался, заявив, что чувствует себя превосходно.

Главный врач санатория, заслуженный деятель народного здравоохра­нения, после непродолжительного напряжённого раздумья, здраво рассудил, что так оно, пожалуй, будет даже к лучшему. «Пусть, – подумал он, – оста­ётся в санатории, чтобы не выносить сор из избы, не то ещё, не дай бог, дой­дёт до Москвы – неприятностей не оберёшься. Парень с виду крепкий, необ­ходи­мую помощь мы ему сами организуем, в конце концов, имеем серьёзное ме­дицинское образование, и сможем разобраться, что к чему». Но на всякий случай сделал два важных распоряжения: дополнительно к силам медперсо­нала первого этажа, где размещалась палата «троицы», выделил кастеляншу, чтобы та в свободное от работы время помогала ухаживать за раненым, а завхозу велел поставить на пляже большой щит с категорическим админист­ративным запретом прыгать без надобности со скалы.

Пока друзья возили его на инвалидной коляске в рентгеновский каби­нет, а потом в обычный кабинет санаторного врача, превращённый на время в операционную, Зиночка поменяла на кровати Ковалёва испачканное по­стельное бельё на чистое. И поставила в стеклянном кувшине на его прикро­ватной тумбочке пять свежайших нежных роз, срезанных с разрешения глав­ного врача на клумбе перед центральным входом в главный корпус.

Ковалёв пролежал в палате почти до самого конца отпуска. И всё это время Зиночка, не пропустив ни одного дня, трогательно ухаживала за ним. Она приносила ему в палату еду, первое время кормила его из ложки, пока он не приспособился есть, держа ложку левой рукой. Помогала ему, как он ни сопротивлялся, добраться до туалета. Она даже предложила на первых порах выносить за ним эмалированное судно и стеклянную утку, прикрытые сал­феткой, но Ковалёв решительно этому воспротивился.

За всё это время вынужденной изоляции он так привык к её присутст­вию и прикипел к ней всем сердцем, что с нетерпением ждал появления Зи­ночки, едва пробудившись от включаемого ровно в семь утра на полную громкость навешенного на столбе перед входом репродуктора. Из чёрного раструба, похожего на квадратную трубу граммофона, разносились по всей территории санатория, включая спальные корпуса, приморский парк и пляж, заглушая шум прибоя, бодрые звуки одной и той же песни Лебедева-Кумача на музыку Покрасса «Москва майская»:

 

     «Утро красит нежным светом,

      Стены древнего Кремля,

      Просыпается с рассветом

      Вся Советская земля».

 

Двое остальных друзей из славной «троицы», проявляя мужскую дели­катность, как только появлялась Зиночка, сразу демонстративно покидали палату, изображая на лицах полное понимание оперативной обстановки. Борька Захаров при этом произно­сил с многозначительным выражением плу­товатого лица:

– Пошли, Лёха, на процедуры, не то опоздаем. Кажется, мы ему больше не нужны. Без сомнения, нашему другу будет оказана высоко квалифициро­ванная медицинская помощь.

Зиночка краснела, заливаясь густой краской ложного стыда, и не реша­лась оторвать смущённый взгляд от пола.

Когда друзья после продолжительного отсутствия вновь появлялись в палате, подгадав время, когда кастелянша её уже покидала, Лёшка Листратов со значением говорил:

– Вот видишь, дорогой товарищ Ковалёв, от судьбы никуда не убе­жишь, как ни увиливай, всё равно жребий своё сыщет.

Лишь к концу отпуска Ковалёву сняли швы и разрешили ему понем­ногу гулять в парке. Зиночка, когда была свободна от своих кастелянских дел, непременно шла с ним рядом. Говорили они мало, потому что Ковалёв вообще был крайне скуп на слова, а Зиночка его страшно стеснялась. В одну из таких прогулок она призналась ему, что собирается вскоре в Симферополь поступать в местное медицинское училище и вообще мечтает в будущем стать доктором хирургом, чтобы в случае войны спасать раненых. Он по­чему-то очень этому обрадовался.

В предпоследний день своего пребывания в санатории Ковалёв смог даже спуститься медленно к морю, чтобы бросить на счастье монетку. Он постоял, держась левой рукой за Зиночку, посмотрел бездумно, как набегают, пенясь в камнях, зелёные волны и почувствовал, как к сердцу подкралась грусть. Когда они повернулись, чтобы идти обратно, он заметил на ближай­шем к пляжу дереве косо прибитый фанерный щит с надписью: «На скале напротив купаться строго запрещается!» Он расхохотался, вспомнив, как об этом перле плакатного творчества ему ещё раньше рассказывали друзья, громко потешаясь над безымянным автором.

Когда истёк срок санаторных путёвок и пришло время расставаться, посудомойка Катя взглянула исподлобья на Лёшку Листратова едва прикры­тым чёлкой, будто вуалью, печальным взором, в котором сквозил невыска­занный упрёк и ещё теплилась слабая надежда. Старшая медсестра Люба всплакнула, держа Борьку Захарова за руку и утирая слёзы уголком ворота накрахмаленного белого халата. А Зиночка долго и молча смотрела на Кова­лёва широко распахнутыми, прозрачными глазами. Она переводила тревож­ный взгляд то на не заросшую волосами дорожку с бледно-розовым шрамом, перечёркнутым следами от бывших швов; то – на появившиеся смешные, трогательные, мягкие и одновременно неряшливые бороду и усы; то – на подвязанную к шее бинтом правую руку, которая всё ещё была в гипсе. Он обещал ей написать письмо, как доехал и как рука.

Своё обещание Ковалёв выполнил и, едва дождавшись от Зиночки от­вета, стал писать ей регулярно, раз в неделю, в каждом письме горячо уверяя, что непременно приедет в Крым в следующий отпуск. Однако этому обеща­нию не было суждено сбыться, так как внезапно грянула большая война. И след Зиночки затерялся навсегда.

 

                                               VI

 

Предавшись сладким воспоминаниям, чтобы по совету военврача пре­одолеть в позе «мёртвого человека» эту чёртову бессонницу, Ковалёв не только её не отогнал, на что, впрочем, слабо рассчитывал, но даже разбере­дил, казалось, пуще прежнего. Сон наотрез отказывался приходить.

В ночи, на фоне отдалённой, похожей на раскаты грома, канонады, слышалась казавшейся бестол­ковой близкая, привычная перестрелка то оди­ночными выстрелами, то ред­кими очередями. Было ясно, что огонь с обеих сторон ведётся не прицель­ный, а так, для острастки, чтобы противник, не дай бог, не подумал, что враг задремал и можно позволить себе исполнение ко­варных замыслов.

Хотя ещё было совсем темно, пора было вставать и отправляться в штаб, так как с рассветом должна была начаться артиллерийская подготовка. От дома, где ночевал Ковалёв, до дома, где размещался штаб дивизии, было рукой подать, и через десять минут Ковалёв вместе с двумя другими офице­рами появился в штабе. Там уже все собрались, и начальник штаба не упус­тил случая перед всеми подчинёнными вогнать самолюбию своего не в меру, как он полагал, ретивого заместителя болезненную занозу.

– Когда дивизия готовится к наступлению, – произнёс он жёстким то­ном, ни к кому в отдельности не обращаясь, – некоторые допускают для себя возможным сладко поспать. И, очевидно, посмотреть интересные сны.

Ковалёв тяжело промолчал, только от полученного оскорбления внут­ренне как-то весь сжался; небольшой кончик шрама на лбу, едва видный из-под фуражки, заметно покраснел, небритые щёки посерели.

В штабе возникло беспокойное оживление. Многие поглядывали на часы, рывком отодвигая застёгнутые рукава гимнастёрки. То и дело входили и выходили с озабоченным видом офицеры связи. Собственно, от штаба те­перь уже мало что зависело, он своё дело сделал, теперь оставалось только ждать, как сработают по плану боевой операции войсковые соединения. Но всё равно все штабные офицеры с волнением ждали начала наступления, будто им самим предстояло вскоре идти в атаку. К тому же с полевого на­блюдательно-командного пункта, выдвинутого по такому случаю ближе к передовым частям и размещённого в только что отстроенном сапёрами на опушке леса блиндаже из толстых брёвен в три наката, обвалованных поверх землёй и дёрном, каждую секунду мог прозвучать по прямому проводу вызов командира дивизии. Он обладал необузданной храбростью, но в то же время отличался нерешительностью, его постоянно одолевали сомнения, и он сла­вился тем, что мог в самую последнюю минуту поменять принятые решения. И действительно, вскоре последовал вызов прибыть незамедлительно на НКП, но на этот раз не начальнику штаба, как это обычно бывало в таких случаях, а его заместителю Ковалёву. Начальнику штаба ничего другого не оставалось, как сказать, скривившись, сухим тоном:

– Николай Иванович, тебя вызывает командир дивизии. Видно, что-то понадобилось срочно уточнить по твоему монастырю.

 

Артподготовка началась, едва забрезжил мутно-серый, тоскливый рас­свет. Огонь начали полковые 122-мм гаубицы, вслед за ними вступили круп­нока­либерные миномёты. Нескончаемый гул и грохот стояли невообразимые. Артиллеристы старались плотной навесной стрельбой создать вал огневой атаки, катившийся от пе­реднего края вглубь обороны противника, не давая возможности окопав­шимся немцам поднять головы. От искусства наводчи­ков зависело очень многое, так как наступление батальонов должно было развиваться вслед за этим огневым валом, как можно ближе к нему, с таким расчётом, чтобы, с одной стороны, не попасть под возможный встречный огонь уцелевшего противника, с другой стороны, не угодить под разрывы своих же снарядов и мин.

Штурмовая рота лейтенанта Екельчика, преодолела под прикрытием этого вала две линии вражеских окопов. Бойцы двигались короткими пере­бежками, то и дело припадая то к стылой снежной, то к перепаханной взры­вами горячей земле, пытаясь хоть на мгновение вжаться в неё, распластав­шись, как подбитые птицы. Когда рота добралась, наконец, через покры­тую ноздреватым серым льдом речушку до монастыря, от неё осталось много меньше половины. Ос­тальные, окровавленные, опалённые, некоторые с ото­рванными частями ещё совсем недавно живых тёплых тел полегли убитыми на подступах к окраин­ным улицам города N-ск. Может, конечно, среди ос­тавшихся недвижно ле­жать как попало в окрашенном красным снегу и разво­роченной земле ране­ные были, кто их знает. Но в суматохе и грохоте боя некогда о раненых ду­мать. Тут бы самим как-нибудь уцелеть и выполнить чёртов приказ, не то живо схлопочешь за трусость штрафную роту, а то и расстрел перед строем. Потом их, кто ещё живой окажется, возможно, сани­тары подберут. А не ус­пеют, так на то она война. Известно: для войны солдат заместо каши. И тут уж работа для похоронной команды.

С немецкими мотоциклистами, охранявшими массивные ворота древ­него городского мона­стыря, подкравшиеся разведчики расправились живо, расстреляв их почти в упор короткими очередями из автоматов. Те не успели даже опомниться, так и повисли на своих «Цундапах» с колясками, как грязно-зелёные тряпичные куклы. Раскисший серый снег тотчас окрасился пятнами их алой кровью.

Ворота пришлось открывать с помощью ручной гранаты. Эта вроде бы несложная операция была поручена командиром роты наиболее опытному бойцу, для которого подрывное дело на войне стало обыденным и привыч­ным, как печная работа, которой он долгие годы занимался в мирное время в своём родном городке со странным названием Ерёма, откуда и был призван в действующую армию. Звали бойца Василий Егорович Шестаков, но все об­ращались к нему не иначе, как Егорыч. Он носил на погоне одну лычку, что отвечало званию «младший ефрейтор». По меркам военного времени его можно было считать пожилым человеком, на вид годов ему можно было дать далеко за сорок, но никогда возрастом его особенно никто не интересовался. Да это и понятно: какая разница, если ты покуда живой, коли тебе на войне пока повезло, а завтра тебя нет, как и не было никогда.

– Егорыч! – коротко приказал командир роты лейтенант Екельчик. – Займись живо воротами! Быстро, но не торопись. Чтобы не дай бог своим не досталось, к Бени матери.

– Что ж я совсем без понятия, в самом деле! – проворчал Шестаков.

Он развязал чуть замедленными, привычными движениями озябших на сыром холоде, заскорузлых пальцев вещевой мешок, вытащил из него запас­ной комплект гранат, чтобы не тратить те, которые хранились в подсумке для ближнего боя, достал серо-зелёную «феньку» (так бойцы называли лимонку). Подошёл к воротам, аккуратно засунул гранату между потемневшими от времени дубовыми досками, набранными «ёлочкой», и толстой, местами ржавой железной полосой, надетой на пробой с огромным висячим замком. Потом порылся в кармане шинели, нашёл там моток дратвы, которую всегда носил про запас, привязал конец к чеке, а сам двинулся задом в сторону кю­вета, где уже залегли остальные бойцы. Добравшись до перевёрнутых «цун­дапов» и трупов мотоциклистов, Шестаков подвинул пару мертвяков, чтобы удобно было за ними укрыться, и опустился на землю. Трупы немецких ав­томатчиков не успели окоченеть и, похоже, ещё хранили тепло живого тела. Шестаков успел скорым, внимательным глазом близко разглядеть отличное качество тачного шва крепких сапог на одном из немцев, незначительную изношенность широких стоячих голенищ и толстых подошв, примерить на себя эти особо цен­ные обувки, прикинуть усилия, которые потребуются, чтобы их стянуть с ног убитого врага. «Не пропадать же добру», – трезво рассудил он. Однако тут же засо­мневался, получится ли, зная тем паче кру­той нрав лейтенанта в таких делах. «Навряд ли успею, – с сожалением поду­мал он. – Некогда. Да и то сказать: сапоги оно, конечно, хорошо, слов нет. Но для разведчика всё же лучше бо­тинки с обмотками. Ползать приходится ча­сами и в болоте, и в мокром снегу. За это время голенищами столько начер­паешь, что будешь потом хлюпать, как по колено в говне. А обмотки высо­хнут, их обстучал чем не попадя и дело в шляпе – снова как новые.».

Распластавшись в раскисшем, смешанном с чёрной грязью и тёмно-красной кровью снегу и нагнув как можно ниже голову в засаленной ушанке, он резко дёрнул за бе­чёвку – раздался взрыв. Показалось, что осколки про­свистели совсем рядом.

– Молодец! – крикнул Екельчик, поднялся и побежал, пригнувшись и придерживая автомат, чтобы не болтался, к воротам.

За ним, сгибаясь под тяжестью разнообразного оружия и боеприпасов, увешанные вещмешками, подсумками, сапёрными лопатками, касками и прочей нужной на войне поклажей, засеменили остальные уцелевшие в ходе прорыва бойцы. Замыкающими, торопливо разматывая с катушек извили­стый провод, двину­лись связисты. За ними, почти вплотную, – чуть отстав­шая смазливая широкозадая санин­структор Катя и немного замешкавшийся  младший ефрейтор Шестаков.

Протопав под гулкими сводами надвратной церкви, отряд по знаку поднятой лейтенантом над головой руки остановился. Командир роты внима­тельно огляделся. Ничего внушавшего тревогу или сомнения не было обна­ружено. Заметил сложенные неподалёку, видно, давно ошкуренные и по­этому посеревшие от влаги и ветра брёвна, на которых лежали длинными горбиками остатки не растаявшего снега. Скорей всего, заготовлены были для ремонта сторожевых вышек, видневшихся кое-где по углам территории лагеря. Екельчик приказал подпереть брёвнами ворота. Руководство этой несложной, но ответственной операцией было возложено на всё того же Его­рыча, как наиболее приспособленному к войне человеку. Несколько бойцов, по его указанию, проворно орудуя короткими сапёрными лопатами, выворо­тили из мостовой десятка полтора толстых бурых клинкерных кирпичей, в образовавшиеся ямины вставили комлями толстые брёвна, уперев приподня­тые кверху другие их концы в ворота. Убедившись, что работа выполнена справно, Екельчик решил всё же выставить пока на всякий случай небольшое сторожевое охранение из двух автоматчиков. Затем отряд скорым шагом, топая вразнобой разбухшими от сырости башмаками, проследовал по широ­кой, прикрытой местами тонким слоем снега, мощёной площади перед полу­разрушенным храмом. С древней высокой колокольни давно уж, видать, были сняты колокола, а сама звонница наверняка использовалась в бывшей колонии не иначе как ещё одна сторожевая вышка.

Бойцы злые, промокшие, в перепачканных шинелях, некоторые с по­вязками на голове, шли не строем, гурьбой, устало сгорбившись, без интереса к окружающему, в основном глядя себе под ноги. Пожалуй, лишь командир роты лейтенант Екельчик да младший сержант Шестаков озирались, погля­дывая по сторонам. Первый – по командирскому долгу, второй – по вырабо­танной за годы на войне привычке, которая превратилась в сноровку, чудом хра­нившую его пока от вражеских пуль и осколков.

За площадью следовал довольно широкий, покрытый толстым слоем серого наста, со следами от протекторов шин, проезд между высокой кир­пичной стеной, поверх которой лежала свёрнутая кольцами колючая прово­лока, и рядом длинных, барачного типа одноэтажных зданий, тоже кирпич­ных, с небольшими зарешечёнными окнами. Каким целям служили эти зда­ния в древности, было не совсем понятно, возможно, то были хозяйственные монастырские постройки, хотя всё же сомнительно: уж больно одинаковые, да и кирпич как будто поновей. А вот что касается последующего, то есть довоенного их использования, тут особых сомнений не возникало – ясно, как божий день: бараки для заключённых. Они стояли поперёк двора, упираясь в дальнюю монастырскую ограду, такую же высокую стену, что и слева. Сво­бодные, глухие, торцы были обращены к проезду, по которому как раз и про­двигалась рота. Бараки (их оказалось восемь) чередовались монотонно с бо­ковыми, значительно более узкими, чем проезд, проходами, и в целом это было похоже на своеобразную гребёнку.

В глубине проезда, на значительном удалении, едва виднелось белое приземистое двухэтажное здание. Как показал последующий осмотр, то были оставленные кем-то, по всему видно, недавно, может быть, неделю, от силы две, тому назад, бывшие монашеские кельи. Не исключено, что немцы дейст­вительно использовали какое-то время этот лагерь для военнопленных, как об этом сообщил захваченный накануне наступления рыжий верзила, на­шедший для себя в России вечный покой. Судя по обрывкам бумаг со сва­стикой на фиолетовом угловом штампе и непонятным немецким текстом, здесь могла размещаться караульная команда. Как бы там ни было, к тому времени, когда рота лейтенанта Екельчика захватила древний монастырь, бывшее ме­сто заключения преступных малолеток и, что весьма вероятно, недавний пересыльный лагерь для советских военнопленных, все помещения были совершенно безлюдны. О недавнем пребывании здесь большого коли­чества людей напоминал только гоняемый сквозняками мусор, валявшийся в изоби­лии там и сям, и въевшийся во все щели нечистый тошнотворный запах давно немытых тел.  

Внутри здания с толстенными стенами шум боя, всё ещё кипевший с двух боковых от монастыря сторон, заметно приглушился. Грохот разрывов как-то внезапно стих, а звуков стрельбы вообще почти не было слышно. Это строение как будто специально было построено, чтобы в нём можно было сколь угодно долго держать оборону. По сути дела, бывшие кельи были почти образцовыми казематами, а узкие стрельчатые окошки – практически готовыми амбразурами. Осмотрев тщательно все помещения наверху, коман­дир роты удовлетворённо крякнул и послал двух бойцов проверить подвал, а ещё двоих – удостоверится, что колодец во дворе действует.

Вскоре первые вернулись и доложили, не скрывая при этом радостного, немножко детского удивления, что в кладовых подвала обнаружены лари с мешками, в которых, по их твёрдому убеждению, находится мука.

– Глянь, товарищ лейтенант! – протянул руку один из посланных, в со­гнутой грязной жмени которой виднелась горка мелких отрубей.

– Вот это подарок, я вам скажу! – протянул весело Екельчик. – И много там этого добра?

– Полно! На месяц хватит жрать от пуза. А то и поболе. Житуха, ед­рёна мать! Теперича уж точно не пропадём. И крыс полно. Жирные такие…

– Ну, ладно! – оборвал говорившего командир роты. – Жрать не жрать, а заткнуть окошки, ежели песка не добудем, сгодится. Видно, не успели вы­везти, – добавил он после непродолжительного размышления. – Или на­рочно оставили сволочи. Словом – с отравой! Тогда что? Приказываю: ни под ка­ким видом не лопать! А там – поглядим. Тащите покуда сюда живо десяток меш­ков. Или сколько там найдёте. Да сообразите, можно ли, в случае надоб­но­сти, развести внизу подходящий костерок. Дров поищите.

– Катюша! – подозвал он санитарку, румяную девку с огромными, словно испуганными, голубыми глазами. – Сходи пока с ребятами вниз, по­гляди, где можно будет уложить раненых. Попробуй разыскать посудину, заготовь воды – сгодится на любой случай.

– Слушаюсь, товарищ командир! – ответила, неловко поправляя на по­катом плече, делавшим её похожей на штангиста, тяжёлую сумку с почер­невшим красным крестом, Катя неожиданно певучим, нежным голосом, как будто готовилась сейчас пропеть «Соловья» Алябьева.

У неё были красивые глаза и необъятные грандиозные формы. Мало того, что она могла сама любого приструнить, все знали, что она ППЖ (по­ходно-полевая жена) Бени-матери, и никто в роте никогда не смел подбивать к ней амурные клинья. К тому же у неё была редкая фамилия Родина, и бойцы называли её втихаря Родина-мать. Так и повелось в роте: Родина-мать и Беня-мать. И надо полагать, они друг дружку крепко любили, хоть и война.

Вернулись бойцы, проверявшие во дворе исправен ли и не заминирован ли колодец.

– Ну! – нетерпеливо спросил Екельчик.

– Всё в полном порядке, товарищ лейтенант. Даже ведро на вороте ви­сит. Тропку мы протоптали видную, снег послушный, лёгкий.

– Отлично! Хотя стоп! Тут надо мозгами шевелить, ребята. А вдруг ко­лодец-то отравленный, что тогда? – спросил командир, непонятно к кому обращаясь, скорей всего, к себе самому. – Вот что: будем пока дворовый снег топить, оно верней станет. А там поглядим, что к чему. Значит, крыс, гово­рите, полно? Это хорошо. – Что он хотел этим сказать, осталось непонятно.

Лейтенант Екельчик некоторое время прикидывал, что бы ещё такое про­верить, чтобы ничего не упустить из вида, но больше пока ничего не при­ду­мал и дал распоряжение связистам срочно соединить его с майором Про­хоровым. После долгих, поначалу безуспешных, хриплых зовов: «Звезда! Звезда! Звезда! Я – Монах. Как слышишь меня?» связь, наконец, была уста­новлена, в трубке сквозь грохот разрывов, треск и свист боя за стенами мона­стыря, послышался далёкий осипший голос командира полка:

– Екельчик! Ты, что ли? Алё, алё! Куда ты к чёрту запропастился, ей-богу? Что такое! Тебя только за смертью посылать!

– За смертью всегда успеется, товарищ комполка! – ответил Екельчик. – Докладываю: мо­настырь захвачен…

– Погоди! – резко остановил его Прохоров. – Здесь у меня из штаба ди­визии подполковник Ковалёв, ему и доложишь.

Выслушав донесение командира роты, Ковалёв сказал:

– Так! Молодец! Держись, лейтенант! Этот опорный пункт нам очень важен. Что там видно из окон твоего монастыря?

– Да пока ничего не видно. Пусто.

– Ну, ты особо не обольщайся. По моим данным, по этой эспланаде мо­гут двигаться немецкие… Ну, ты понимаешь, о чём я толкую? Задай им жару! Парочку пропусти, а потом поджарь. Ударь им, бл-дям, вслед – по ба­кам. Затор, затор им устрой. Чтобы ни одна сука потом не прошла. Понял?

– Так точно, товарищ подполковник! Вас понял. У меня, думаю, будет одна проблема, не считая, конечно, раненых.

– Какая?

– Бое… то есть булки с баранками. Сколько смогли, с собой принесли. Но на себе много не утащишь. Думаю, на пару деньков хватит. И то, если расходовать с умом.

– А что, у тебя с умом тоже проблема?

– Да нет, вроде пока не жалуюсь.

– Это я знаю. Постараемся тебе помочь. По мере возможности. Но учти, лейтенант: держаться надо до последнего гвоздя. От твоего монастыря зави­сит очень многое. Понял?

– Так точно, товарищ подполковник. Есть держаться до последнего!

Из этого разговора лейтенант Екельчик окончательно для себя уяснил, что на помощь особенно рассчитывать нечего и надо полагаться только на свои собственные немногочисленные силы.

 

                                               VII

 

Второй день шли ожесточённые уличные бои за город N-ск. Линия фронта теперь уже была не та извилистая линия передовых окопов, как за три дня до наступления. Теперь она ломалась, будто молния, зигзагами, рвалась на части узкими улицами и переулками, состояла из отдельных разрушенных либо частично уцелевших домов, которые переходили по нескольку раз из рук в руки, превращая войска с двух сторон то в наступающие, то в оборо­няющиеся. Разрывы мин, снарядов, гранат, вой штурмовиков, треск автомат­ных очередей, скрежет танковых гусениц, крики сражающихся бойцов, вопли раненых создавали такой невообразимый грохот и шум, что люди глохли. Тут и там полыхали пожары, вздымая к небу клубы белого и чёрного дыма.

В штабе стрелковой дивизии давно уж поняли, что взять этот прокля­тый город и на этот раз вряд ли получится. Зато потрепать как следует не­мецкую оборону, положить прицельным кинжальным огнём его гадкую жи­вую силу, сковать войска противника, заставить его стягивать к городу под­крепления – это сколько угодно, тут уж им, б-дям, достанется, за ценой, как говорится, стоять не приходится, коли надо, так и пойдём ломить стеною, это и есть на данный момент боевая задача. И в этом как раз состоял глубокий замысел высшего командования. Потому как надо было противника обма­нуть хитростью, убедить его, что это и есть истинное наступление.

Расчёт на захват старого монастыря полностью оправдался. Он создал немцам такую зубную боль, что они были вынуждены сосредоточить перед зданием бывших монашеских келий со стороны старой эспланады значи­тельные силы, в том числе миномётные подразделения и бронетехнику. Как и предполагал зам. начальника штаба дивизии подполковник Ковалёв, броне­бойщикам Екельчика удалось образовать на площади перед эспланадой не­проходимый для вражеской техники затор. Три немецких танка уже полы­хали, и от них клубами валил чёрный дым. Вокруг валялись в чёрных комби­незонах выскочившие из горящих танков и пытавшиеся убежать от них по­дальше немецкие танкисты, посечённые автоматным огнём из амбразур ке­лейных окон. Один танк немцам удалось подогнать со стороны перепада эспланады, он почти полностью скрылся под обрывом почвы, видна была только одна тупая зловещая башня, которая медленно поводила длинным орудием, наводя его на превращённое в крепость монастырское здание, ста­раясь жахнуть прямиком в окно, заложенное изнутри мешками с мукой.

– Иванов! – крикнул Екельчик охрипшим голосом, обращаясь к моло­дому бойцу с перевязанной бинтами головой, прильнувшему к ложу проти­вотанкового ружья. – Биздани ему, бляди, под башню, чтобы её заклинило на хер, к Бени матери!

– Товарищ лейтенант! – откликнулся бронебойщик, не отрываясь от уз­кой амбразуры. – Осталось всего три патрона. Боюсь не попану. Руки дрожат, не слушаются.

– А ты, братец, постарайся! Не то устроит нам сейчас весёлую жизнь.

– Не видать ни хрена, мешки мешаются.

– Да раскидайте их к Бени матери! Потом обратно соберём и на место положим. Я пока сбегаю в другие кельи, погляжу, как там.

Бронебойщики проворно свалили на пол мешки с мукой, подняв об­лака белой пыли. Первый номер установил кое-как сошник к косому подокон­нику, выдвинув длинное ружьё далеко наружу, приладил к плечу приклад, при­встал на цыпочки и стал тщательно целиться. В это же время немецкий танк так же тщательно навёл орудие точно на окно. Советский бронебойщик и немецкий стрелок одновременно нажали на спусковые механизмы своих смертоносных оружий.

Снаряд, выпущенный из танка, разворотил тесную келью, все, кто на­ходился в ней, в одно мгновение были разорваны на окровавленные куски. Откатившаяся, словно мяч, голова первого номера продолжала моргать, губы пытались что-то сказать. Исчезнув­ший навеки бронебойщик Иванов так и не успел понять, что его последний выстрел из противотанкового ружья при­шёлся точно под башню вражеского «тигра» и заклинил её. Теперь танк уже был не страшен. Находившиеся в здании другие бойцы на некоторое время оглохли от разрыва немецкого сна­ряда и инстинктивно залегли под своими пока ещё целыми амбразурами. В воздухе тесных помещений повис густой туман, состоявший наполовину из крас­ной кирпичной пыли, наполовину из белой муки. Через минуту со стороны монастырского двора раздался ещё один оглушительный взрыв, гром кото­рого не могли пригасить даже толстые стены монашеских келий. Показалось, что всё здание задрожало, как будто случилось сильное землетрясение. Ко­мандир роты, лейтенант Екельчик, по­дозвал к себе ефрейтора Шестакова.

– Слушай, Егорыч! – хрипло проговорил он. – Дела совсем хреновые. Связь не работает. Рация разбита. Послал двух связистов, уже давно, – не вернулись. Послал вслед за ними легко ра­ненного бойца – тоже не вернулся. Двое из охранения, оставленных в над­вратной церкви, носа не кажут, видно там, скорей всего, погибли. А может, сбежали, чёрт их знает! На войне вся­кое бывает… Па­троны на исходе. Сухой паёк конча­ется. Перевязочного ма­териала не хватает. Катя тяжело ранена. Не знаю, чем они там, в штабе, ду­мают, каким местом, видно, жопой. Возьми кого-нибудь с собой для стра­ховки. Ну вот, хотя бы Володьку, – показал он вытянутой рукой на Черныха, прильнувшего к амбра­зуре. – Постарайтесь, во что бы то ни стало, пробиться к нашим. Доложи обстановку. Проси подкреп­ления или приказ на отход. Не то все погибнем к Бени матери, честное слово! На тебя одна надёжа. Не под­качай, Егорыч! Беги вдоль стены, как можно ближе. Возле неё метра три-четыре мёртвая зона. Понял?

– Слушаюсь! – сдержанно и скупо произнёс Шестаков.

Он подошёл к молодому солдату из недавнего пополнения, остервенело палившему, зажмурившись от страха, в узкую щель стрельчатого окна, и толкнул того в плечо, резко проговорив:

– Черных! Кончай патроны жечь почём зря! Надо всё с умом делать, птвою мать! Ступай за мной! Приказ есть. Ну! Чего губы-то растрепал? Ог­лох, что ли! Или совсем уж одурел к Бени матери?

Губастый парень с круглым юношеским лицом, щёк которого, было от­чётливо видно, ещё никогда не касалась бритва, а из-под шапки клочьями выбивались свалявшиеся, засыпанные кирпичной крошкой и мукой тёмные волосы, послушно отошёл от амбразуры и направился вслед за широкой спи­ной ефрейтора, успевшего прихватить в дорогу вещевой мешок.

 

Они скоро выбрались во двор и быстрым шагом пошли вдоль толстой монастырской ограды. Она была выложена из крупных, потемневших от времени кирпичей. В нижней, чуть более широкой, цокольной части были видны огромные зеленовато-серые глыбы. Трещины сочились весенней вла­гой. Из щелей между камнями безжизненно свисали жёлто-бурые намокшие стебли летошнего вьюнка. По левую руку тянулись длинные приземистые бараки с маленькими подслеповатыми окошками, забранными толстыми поржавевшими решётками. Во многих местах виднелись свежие раковины от шальных пуль и осколков. С покатых крыш, несмотря на войну, свисали, ослепительно искрясь, сосульки. Одно здание было полностью разрушено. В редкие минуты затишья было слышно, как неожиданно мирно цокала капель.

Круглое, немного одутловатое и будто помятое со сна лицо Черныха выра­жало недовольство. Он ещё не совсем осознал, что избежал пока, воз­можно, неминуемой гибели. Словно в каком-то оцепенении, он с усилием перестав­лял непослушные затекшие ноги.

– Прижимайся ближе к стене!  Понял? – предупредил напарника Шес­таков, не оборачиваясь назад.

– Сам ты… стена, – неразборчиво буркнул парень, но повиновался и зашагал след в след за младшим ефрейтором, машинально стараясь попадать тому в ногу, как его не зря всё же учили на занятиях по строевой подготовке в Ерёмском краснознамённом пулемётно-пехотном училище.

Ботинки смачно хлюпали в серой кашице снега, раскисшего под тёп­лым апрельским солнцем. На проталинах возле стены прели в весенней воде, видно, прибитые осенним прошлогодним ветром опавшие, жухлые листья. Кое-где уже виднелись слабые ростки молодой ярко-зелёной травки. Неожи­данный воробей воинственно клевал встревоженную весной почку сиротли­вого куста дикорастущей жимолости и, склонив вертлявую голову набок, иногда прислушивался к сухому непривычному треску винтовочных выстре­лов и разрывам мин. Где-то в стороне тяжело ухали взрывы снарядов, при­глушённые высокой стеной. Время от времени вздрагивала земля…

Шестаков, по-прежнему не оборачиваясь, говорил медленно и тягуче, с продолжительными паузами, затрудняясь скорым шагом:

– Черных! Слышь, что ли? Идём теперича в батальон или в полк, как уж там сойдётся. Для связи. Чтоб знал. Сам, небось, видел, какие хреновые дела получа­ются. Запарка выходит нешуточная. Близко к краю. Надобно без про­медле­ния выручать ребят. Будем просить подкрепление. А может, какой дру­гой приказ случится… Здесь хорошего ходу на полчаса, не боле. А то и того меньше. – Он помолчал, скосив глаза вправо, и продолжал: – Вот раньше строили! На века. Глянь, какую стену сложили. Вот это работка! Мо­нахи, а тоже, видать, рукастые. Камушек к камушку, будто облизаны. И как они та­кие камни ворочали! Просто диво!..

Черных молча шагал позади мерно покачивающейся из стороны в сто­рону сутулой фигурой младшего ефрейтора Шестакова и недовольно хму­рился. Он почему-то недолюбливал этого всегда спокойного, трезвого, рас­судительного солдата с крупным мясистым носом и большими, мозолистыми пястями мускулистых рук. У Черныха были для этого достаточные основа­ния. Начать хотя бы с партийной принадлежности: Черных был верным ком­сомольцем, а этот Шестаков беспартийная деревенщина.

До призыва в действующую армию Владимир Черных жил хоть, правда, и в районном, но всё же городе, работал аппаратчиком на важном оборонном заводе и считал себя опытным, образованным человеком. Шеста­ков же этот простой мужик, обыкновенный деревенский печник, постоянно при­нимался учить уму-разуму его, Черныха, сына известного механика с водо­качки, считал его мальчишкой и, по-видимому, совершенно не замечал в нём каких-либо положительных и серьёзных качеств. Ребята в роте звали Шеста­кова Егорычем или уважительно «дедом», а Черных величал его упорно только по фамилии. У ефрейтора была неприятная, как казалось Чер­ныху, манера при каждом удобном и неудобном случае говорить: «Надо всё делать с умом». Кроме того, он самозабвенно любил всем и каждому расска­зывать о своей деревне, о личном хозяйстве, ругать порядки и председателя, который якобы пропил колхоз. «Из таких вот и получаются кулаки», – думал Черных.

Мало-помалу раздражение его улеглось. Солнце приятно согревало и будило мысли о родном доме на Набережной улице. Почудилось, что идёт он знакомой тропкой, и вот сейчас за поворотом покажется домик с палисадни­ком и обомшелой гонтовой кровлей…

Последний барак слева остался позади, перед шагавшими бойцами от­крылась просторная площадь. Вдруг Шестаков, будто наткнувшись на неви­димую преграду, внезапно остановился и замер. Черных едва не налетел на него сзади и сердито толкнул кулаком в плечо:

– Ну, чего ты?

– Стоп! Тут надобно с умом действовать. Да стой, тебе говорят! – Еф­рейтор чуть вздёрнул голову, указывая на что-то перед собой. – Гляди! Вон туда гляди. – Он показал пальцем перед собой.

Черных взглянул вперёд и оцепенел.

Они стояли примерно в десяти-пятнадцати шагах от огромной бреши в стене. Видно, в неё чудом угодил артиллерийский снаряд крупного калибра или, даже скорее, авиабомба, потому что у самого основания зияла в земле разво­роченная взрывом воронка. Пролом тянулся на несколько метров. Ос­новная масса кирпича и камней вывалилась наружу, на прилегающую улочку. Со стороны монастырского двора по краям воронки и чуть в стороне от неё ва­лялся кирпичный щебень, обожжённый взрывом. На снегу, прямо напротив образовавшейся в стене здоровущей дыры, лежали трое убитых…

 Шестаков медленно проговорил, как бы рассуждая вслух:

– Энти двое связисты, а тот паренёк – новенький из нашей роты. – Он медленно огляделся вокруг и остановил свой взгляд на колокольне надврат­ной церкви, там, в просветах балюстрады первого яруса, что-то темнело, похоже ещё два неподвижных тела. Шестаков ещё раз внимательно рассмот­рел лежащих неподалёку в снегу убитых бойцов и продолжил: – Вишь, курва, балуется: прямо в голову лупит. Здесь просто так не пройдёшь.

Черных неприязненно скосился в сторону говорившего ефрейтора и вновь подумал с раздражением: «Вечно умника из себя выставляет! Может, случайно убило и всё».

– Черных! – обратился к напарнику Шестаков, не поворачивая в его сторону головы.

– Ну!

– Снайпер.

– Сам вижу.

– Вижу… Видеть-то и я вижу. Делать что будем?

Владимир Черных вздохнул, поднял и опустил плечи. Потом нереши­тельно предположил:

– Может быть, проскочим…

– Проскочим! Проскочим да не вскочим. Как энти трое. Ты этого хо­тишь? Нет, тут надо действовать наверняка. Нам рисковать, это самое, никак не годится. А ну-ка погоди…

Шестаков снял со своей головы шапку, обнаружив при этом крепкий затылок, поросший короткими жёсткими волосами с густой проседью. Затем надел шапку на короткий ствол автомата, присел на корточки, осторожно подобрался к пролому и высунул её за край оборванной стены – всё было тихо. Только слышались перебивчатые отзвуки продолжающегося далеко за пределами бывшего монастыря боя.

– Значит, близко. Не проманешь суку.

– Да с чего ты взял? Может, он давно ушёл.

– Ушёл-ушёл! Заладил: ушёл! Зачем ему уходить? Подумай сам голо­вой. Никто не го­нит. Здеся ему самое место сидеть. Вон дом высокий напро­тив – там и устро­ился. Вот ведь проклятый, будто носом чует, что здеся лю­дям иттить. Вишь, как бьёт? Точно в голову. Соображать надо.

Шестаков нагнулся, смахнул ребром широкой ладони горку раскис­шего снега с крупного обломка камня, присел на него, подсунув под зад полы корот­кой шинели. Черных с недовольным выражением одутловатого лица уселся рядом. Шестаков вытянул ногу, достал из глубокого кармана формен­ных штанов кисет и сложенный несколько раз истёртый листок фронтовой га­зеты. Свернули цигарки. Закурили, жадно затягиваясь едким махорочным дымом. От намокших шинелей поднимался чуть видный пар, и запахло сы­рым сукном. Ослепительное солнце сверкало в лужицах талой воды. Было слышно, как под хрусткой коркой льдистого снега весело журчал ручеёк. С длинной гребёнки сосулек, свисавших с карниза последнего барака, срыва­лись искрящиеся капли. Шестаков докурил, бросил окурок в снег и зачем-то тщательно притоптал его ботинком.

– Надоть сразу обоим бежать, – решительно проговорил он, наконец. – Обходить нам тута некуда, да и времени всё равно нетути. Понял? Первого он, надо быть, шлёпнет, зато второй сможет пробежать. Двоих он, надо быть, не успеет, это самое. Кто живой останется, тому дальше бежать, тут уж неда­лече осталось… Ежели твоё счастье выпадет, расскажи всё как есть. Проси подкреп­ление. Что они там, в самом деле! Да про снайпера не забудь. Чтобы ему бока-то миномётом пощеко­тали… Ну, а если бог даст, я живой буду, я уж знаю что сказать.

Они помолчали, ковыряя носками ботинок мокрый снег. Потом Черных осторожно спросил:

– Кто первый пойдёт?

Шестаков пристально взглянул на молодого солдата и не сразу ответил:

– Это уж как бог решит: жребий будем тянуть, сынок.

От этого непривычного к себе обращения на душе у молодого солдата потеплело, но сердце сжалось в тоске. Он сглотнул подступивший к горлу ко­мок и машинально поправил ворот шинели. Шестаков извлёк двумя паль­цами из кисета сложенную для закруток пожелтевшую обтрёпанную газету и аккуратно оторвал от неё два одинаковых листочка. Потом долго рылся в бездонном кармане брюк, снова вытянув ногу, разыскал там огрызок каран­даша и, подложив фляжку, чтобы не порвать, написал на листочках корявые цифры: на одном единицу, на другом двойку. Послюнил заскорузлые свои ладони, скатал листки в тугие трубочки и бросил их в шапку, предварительно развязав тесёмки и отвернув уши, чтобы получилось нечто похожее на торбу.

– Слышишь, – не выдержал Черных, – давай я побегу первый. Я моло­дой ещё, а у тебя, наверно, семья, дети…

Шестаков покачал головой:

– Нет, сынок, такие дела надо с умом делать. Помирать всякому не­охота. А уж ежели приходится, разве скажешь, кому вперёд. Мало бы чего – семья. У меня семья, а у тебя будет, бог даст. Тебе сколь годов-то?

– Девятнадцать скоро.

– Молодой ещё. Тебе жить да жить… Эх, ежели б не война! Ну, пусть будет, как жребий рассудит…

Они ещё посидели немного, не шевелясь. Потом Шестаков резко про­тянул шапку товарищу и коротко бросил:

– Тяни!

Черных медлил, уставив неподвижный взгляд на серую засаленную солдатскую ушанку. Либо он сейчас вытянет первый номер и будет вскоре, как те трое, лежать лицом в снег с дыркой в голове, либо останется жить. «Больно, наверно!» – подумалось ему. Толстые губы его тщетно пытались сомкнуться. И без того круглые глаза ещё более округлились и стали похо­дить на птичьи.

– Ну! – нетерпеливо скомандовал Шестаков.

Напрягшийся всем телом Черных вздрогнул, сунул кулак в шапку и выхватил из неё страшную трубочку. Он быстро развернул её и вперил жад­ный взгляд. На газетном клочке дро­жала торопливо выведенная карандашом цифра два. Губы моло­дого солдата не смогли утаить радости и скривились в неловкой улыбке.

– Так! – подытожил жребий Шестаков, словно поставил точку. – Зна­ешь, что сказать в батальоне?

– Ага!

– Вот и ладно…– Шестаков взглянул на наручные часы: – Прошло, бра­ток… шестнадцать минут, как мы вышли. Давай ещё пару-тройку мину­ток посидим, покурим. Охота мне покурить напоследок. Я так располагаю: ре­бята на меня за это серчать не станут. Всё ж ки как-никак последний раз…

Они свернули новые цигарки и задымили. Шестаков взглянул в небо. Там, в бездонной голубизне плыли скоро молодые белые облачка. Ласковый ветерок дохнул издалека пряным настоем прелой весенней земли.

– Погода-то, погода какая! У нас уж вскорости пахать начнут…

– Где это у вас? – спросил Черных, чтобы поддержать разговор.

Шестаков задумался, как бы вспоминая, потом неторопливо прогово­рил, откашлявшись и сплюнув мокроту:

– Есть такой город далече, отсюда не видать, называется Ерёма. Там, за рощей, на бугре, деревня Убогово. Как раз в ей мы, это самое, и живём. В смысле жил, – поправился он.

– Как в Ерёме?!– удивился Черных. – И я тоже оттуда. На Золотой Мече – тот, что ли? Я с Набережной улицы, возле водокачки. Может, зна­ешь?

– Как не знать? Знаю. Выходит, мы с тобою, это самое, земляки? Не могу поверить, ей богу… Просто-напросто не могу. Такого не бывает. За такое и хлебнуть не грех, только времени нету. – Он помолчал и тут же доба­вил: – А не выпить тоже вроде как грех получается. У меня тут во фляжке пара глотков припасено на всякий случай. Давай допьём? Жаль, только под­ходящей закуски нету.

– Давай! – улыбнулся радостно Черных. – Хрен с ней, с закуской! Так сойдёт.

Шестаков отвинтил крышку и протянул фляжку неожиданному зем­ляку, не переставая при этом удивляться.

– На-ка глотни. За встречу. И мне не забудь оставить.

Черных отпил немного, запрокинув голову, сморщился, крякнул и вер­нул фляжку хозяину:

– Теперь ты. За победу.

Шестаков допил остаток и завинтил крышку.

– Ну, вот и отметили. Это самое.

Помолчали.

– У меня дома, Володя, сынишка с мамкой да дочка остаются. Если, бог даст, цел останешься, домой возвернёшься, не сочти за труд, сходи за рощу в Убогово. От рощи совсем близко, через овраг. Там в серёдке деревеньки хатка неказистая. Спросишь дом Шестакова печника, там каждый знает. Жене скажи: дескать так и так, погиб, выполнив свой во­инский долг. Мамка у нас хорошая. Скажи, чтоб не убивалась, – война, из­вестное дело. Большему двенадцать скоро. Скажи, чтоб на себя хозяйство брал – не маленький. А девчонке, её Настенькой зовут, – Шестаков порылся в вещевом мешке, из­влёк грязную тряпицу, в которую был завёрнут крошеч­ный светло-зелёный неф­ритовый слонёнок, – на вот. Либо сам будешь, пере­дай, либо перешли с кем-нибудь. Это я в немецком блиндаже нашёл. Ска­жешь: папка с фронта при­слал. Что ещё? Ребятам из роты, кто уцелеет, низко кланяйся. Это само со­бой. Особливо Бени-матери. Хороший командир, что тут скажешь. Рас­скажи всё как было, дескать, так и так, на снайпера напоролись. А ждать темноты некогда, стало быть, это самое…

– Егорыч, – робко возразил Черных, впервые назвав его так, как другие в роте, – может, ещё не попадёт…

– Нет, Володя, на это рассчитывать никак не приходится. Снайпер он снайпер и есть. – Шестаков непроизвольно потрогал пальцами висок, где едва заметно пульси­ровала, просвечивая рядом с серой сединой, бледно-го­лубая тоненькая жилка. – Ты лучше, сынок, не забудь сказать, чтобы ему рёбра-то как следует прощупали. Здесь его самое место. Многих может, пёс окаянный, продыря­вить.

– Не забуду.

– На-ка вот: документы… медаль… часы… кисет. Это ты себе возьми. На память. Хороший кисет. Мне от отца достался, с первой мировой ещё. Деньжата тут немножко, передай, сделай милость, моим домой. Пригодятся на первое время. Мой мешок с собой забери… Ну вот, вроде и всё. Вроде как исповедался, это самое. – Он выплюнул окурок и опять зачем-то старательно растёр его в снегу ботинком. – Пора! А то нашим ребятам как бы вовсе крышки не было. Торопиться надо.

Шестаков нехотя поднялся с камня, отряхнул шинель. Следом за ним встал Черных. Старший по званию повернулся к молодому бойцу, взглянул ему прямо в глаза и неожиданно предложил:

– Давай поцелуемся, сынок.

Они обнялись рывком и трижды истово, по-русски, поцеловали друг друга прямо в пересохшие чёрные губы. Шестаков перекрестился.

– Вот ещё что: когда побежишь за мной, держись чуток левей, чтобы я тебя не сшиб, когда падать буду. Понял?

– Ага.

– Ну, пошли! С богом. На-ка мой автомат возьми, сгодится.

Шестаков набрал в грудь побольше воздуха, оттолкнулся подошвой бо­тинка, чуть оскользнувшись, и побежал скоро, втянув голову в плечи, часто перебирая ногами и неестественно размахивая длинными, точно чужими, руками. Черных, не мешкая, бросился за ним, забирая чуть влево.

Несколько секунд, пока продолжался этот неуклюжий стремительный бег, показа­лись Владимиру Черныху вечностью. Сердце его бешено колоти­лось и, если бы не крепкие рёбра, верно, выскочило бы из груди. Молодой солдат ничего не ви­дел, не слышал, он только бежал и бежал, перепрыгивая через какие-то камни, тела убитых, пока не упал, зацепившись за что-то. Не­которое время он лежал, тяжело дыша и не поднимая головы. Наконец, едва переведя дух, поднялся и оглянулся.

Позади, в жёлтом солнечном пятне, падающим лучами сквозь пролом в стене на серый снег, лежал Шестаков. Он казался ещё живым, словно просто спо­ткнулся и упал. Но нос уже завострился. Лицо его оставалось серьёзным, точно он говорил: «Надо всё делать с умом». Шапка свалилась с головы и откатилась к стороне. Серые от седины волосы окунулись в снежную жижу. Одна рука была неестественно под­вёрнута под туловище. Из маленькой тём­ной дырочки на виске медленно, как бы нехотя, вытекала струйка крови. По небритой щеке сползал грязный ко­мок снежной жижи.

Черных молча, будто заворожённый, смотрел на своего только что жи­вого товарища. Потом стянул с головы мятую шапку и тихо прошептал, кривя непо­слушные толстые губы:

– Прости меня, Егорыч!...

Черных постоял ещё немного, потом вернул шапку на место, рывком поправил винтовку и автомат на плече и побежал дальше, сутулясь и утирая нос гряз­ным рукавом мокрой шинели. Плохо подогнанная, отягощённая до­бавками Шестакова амуниция и оружие болтались на нём как попало, мота­ясь вверх-вниз и из стороны в сторону, и мешали бегу. Его промокшие, ставшие осклизлыми ботинки оставляли в талом снегу следы. Они медленно заполнялись холодной вешней водой.

Вскоре он был уже около надвратной церкви и быстрым шагом вошёл в гулкий длинный сводчатый проход. И остановился там в некоторой задумчи­вости, словно размышляя, что дальше.

 

                                               VIII

 

Ему долго пришлось, надрываясь, растаскивать тяжёлые отсыревшие брёвна, подпиравшие монастырские ворота. Ещё несколько дней назад их старательно устанавливал здесь Егорыч. Наконец эта спешная ра­бота была закончена, и Черных, обливаясь потом и чертыхаясь почём зря, выбрался из старого монастыря наружу. Ещё пара десятков торопливых шагов мимо оп­рокинутых немецких мотоциклов и всё ещё валявшихся в снегу вражеских трупов, успевших окоченеть, и вот он уже на узкой земляной полке, изрытой кое-где чёрными воронками от разрывов снарядов. Возникло минутное зати­шье, и Черныху показалось, что всё самое страшное осталось далеко позади.

Однако эта тишина оказалась обманчивой, снова внезапно закипел бой со всех сторон, но пока ещё несколько поодаль. Не смог Черных пройти и сотни шагов, как угодил под плотный миномётный обстрел. Услы­шав харак­терный вой, он упал ничком на взрыхленный недавним взрывом склон под­вернувшейся во­ронки, но не успел скатиться на дно (ноги так и ос­тались торчать наверху), как в край воронки попала шальная мина, не считаясь с пра­вилом, что снаряд в одну и туже воронку дважды не попадает. Слева вспых­нул ослепительный, как июльское солнце, огненный шар, который ударил в тело сол­дата, будто электрическим разрядом неимоверной силы, и сразу же наступила мёртвая тишина и непро­глядная тьма. Взрыв мины, ко­нечно, не тот Большой Взрыв, о котором тал­дычат всякие там астрономы и астрофизики, и не взрыв водородной либо атомной бомбы, но всё же. Тоже, признаться, хорошего мало. Особенно, ко­гда она взрывается, собака, в непо­средственной близости от твоих живых ног. Наступила смерть, кро­мешная тьма продолжалась вечность.

 

Черных очнулся на секунду от непереносимой тупой боли, услышав страшное слово «ампутация», произнесённое далеко-далеко хриплым не то мужским, не то женским голосом. Он попытался открыть глаза и сказать, что не надо этого делать, что он ещё, оказывается, живой, и ноги ему позарез нужны для дальнейшего наступления на фронте, но тут же вновь потерял сознание и уже долго не приходил в себя.

Второй раз он очнулся, когда боль была уже не такой нестерпимой, и он смог с трудом открыть глаза. В колеблющемся свете керосиновых ламп он увидел сквозь туман склонённое над ним миловидное лицо медсестры. Она гладила его по голове и тихо шептала:

– Потерпи, солдатик, скоро легче станет. День-два полежишь, и отпра­вим тебя в госпиталь, в санаторий.

Он обратил внимание, что на указательном пальчике её ласковой ма­ленькой ладошки трогательно недоставало одной фаланги. Он собрался с силами и спросил:

– Ранили что ль тебя?

Она засмеялась и ответила тихо:

– Ошибка юности. Рубила дрова во дворе, вот и оттяпала палец. Я ведь сирота, всё самой приходилось делать, когда дедушка скончался.

Черныху очень хотелось, чтобы этот разговор продолжился как можно дольше, и, дабы его поддержать, сказал:

– Я тоже сирота…

В это время её позвали:

– Зиночка! Голубчик мой! Срочно в операционную!

Черных с трудом приподнял голову, взглянул на то место, где ступни его ног должны были привычно оттопыривать одеяло, но увидел, что там сиротливо возвышается одинокий бугорок. Он устало откинулся на ватную подушку и надолго забылся.

В полевом госпитале, куда когда-то приезжал на штабном «козле» зам. начальника штаба дивизии подполковник Ковалёв, чтобы найти средство от жуткой бессонницы, рядовой Владимир Черных пролежал всего несколько дней. Перевязки приносили ему огромные страдания. Как только культи пе­рестали немного кровоточить, тяжело раненного бойца отправили сначала до железнодорожной станции на открытом грузовике, а дальше в пульманов­ском вагоне санитарного поезда в далёкий тыловой госпиталь.

Он так никогда и не узнал, чем закончилась попытка взятия города N-ск, чтобы сковать силы противника на ложном направлении, и во что обо­шёлся захват городского монастыря. Не узнал также, что он единственный, оставшийся в живых из роты лейтенанта Екельчика по прозвищу Беня-мать, был представлен к медали «За боевые заслуги». Не узнал он также, что в наградном списке, где фигурировала его фамилия, была фамилия подполков­ника Ковалёва, который так никогда в своей жизни больше и не встретил медсестру Зиночку, хотя они были совсем недалеко друг от друга, а однажды их разделяла всего-навсего тонкая брезентовая госпитальная занавеска.

Наградной список затерялся, как водится, в сложных лабиринтах вой­сковой бюрократии, которая всегда в России отличалась особой живучестью, что в мирное время, что во время войны. И остался солдат без медали.

Вернувшись на костылях в свой родной город Ерёму, что на реке Золо­тая Меча, Владимир Черных не захотел быть обузой в семье Таракановых, потерявших до войны весёлого сына Саньку по прозвищу Маруся и на фронте младших братьев-близнецов по прозвищу Иван-да-Марья. Он забрал с собой свою собачонку Милку и пере­брался в свой родной дом рядом с во­докачкой, так и стоявший сиротливо многие годы на отшибе, заколоченный с тех пор как оставшийся сиротой черноволосый мальчонка Вовка достался по жребию слесарю Демьяну.

Долго Владимир Черных перебивался кое-как с кваса на воду. Если бы не сердобольные соседи, так и совсем бы пропал. Он с трудом пере­двигался по дому и по двору на костылях. Левая нога его была ампутирована чуть ниже колена, а на правой – отхвачено полступни. Нередко можно было уви­деть его валявшимся на скамейке возле палисадника, а то и вовсе на земле. До того, как запить безвозвратно, оставалось совсем чуть-чуть.

Милка первое время не признавала своего бывшего хозяина, неприяз­ненно косилась на костыли и тихо рычала, как будто хотела сказать: «Вот ещё, только хромого мне не доставало!» Но потом, видно, вспомнила, стала извиняться, усиленно виляя хвостом, и с тех пор всюду преданно таскалась за безногим хозяином, стараясь показать ему своё сочувствие.

Вскоре, однако, полегчало. Старик плотник Пров по соседству изгото­вил бесплатно для инвалида-фронтовика отменный ножной костыль-протез из обточенной липы, по сути дела, обычную колоду, как у одноногого пирата из романа Стивенсона «Остров сокровищ». Нижний конец оковал, как обру­чем, широ­ким железным кольцом, а торец обил, будто каблуком, кругляшом из толстой свиной подошвенной кожи. А сверху с помощью знакомого са­пожника сма­стерил удобное гнездо-влагалище для культи. И всё это, надо сказать, очень удобно приторачивалось к туловищу и обтягивалось крест-накрест сы­ромятными ремнями туго через пояс и плечо. Тот же знакомый сапожных дел мастер по особому заказу, фактически за символическую плату, стачал для фронтовика специальный ортопедический инвалидный ботинок на другую ногу.

Поначалу Черных долго привыкал к своим новым протезам, но потом так насобачился переставлять нижние конечности, что мог свободно на кос­тылях передвигаться по городу и даже взбираться по крутому Татарскому спуску. И однажды добрался, наконец, до рощи, а там уж рукой подать до деревни Убогово. Там он без особого труда разыскал избу печника Шеста­кова, и поведал в деталях его вдове, как геройски погиб на фронте её незаб­венный муж и отец её детей. Только о жребии почему-то ничего не стал рас­сказывать. Может, постеснялся, что остался жив, кто его знает. В чужую душу не заглянешь. Известно: чужая душа потёмки.

Через пару-тройку месяцев поступил Черных подмастерьем к ставшему ему близким знакомым, если не сказать закадычным другом, сапожных дел мастеру, у которого стал харчиться и который обучал его ремеслу. И уже практически через полгода не только овладел азами мастерства, но смог даже брать отдельные несложные заказы по ремонту обуви.

В выходные дни заглядывал нередко к Прову по-соседски попить чайку из медного самовара, а то и пропустить по случаю праздника по чарочке-другой, закусывая под кашель горьким махорочным дымком. Пригляделся к его младшей дочери Евдокии и вскоре, как следовало того ожидать, начал потихоньку подбивать к ней амурные клинья, так сказать, на деловой основе: вдвоём всё же легче жить, совсем не то, что в одиночку. Ему и ей особо вы­бирать не приходилось: она была намного старше его и не отличалась шиб­кой женской красотой, а он вообще был безногий инвалид. Зато других-то мужиков близко вокруг всё равно не видать, всех война повыбила. А этот ка­кой-никакой, а всё же мужик: и руки есть, и голова, кажись, работает, и пьёт вроде не шибко, и что касается главной мужской детали, тоже всё исправно, даже можно сказать, с избытком. Незаметно-незаметно попривыкли они друг к другу, и вскоре Евдокия перешла жить в дом рядом с водокачкой. Расписы­ваться пока не стали, просто спустились по косой тропке на Васькин камень, как повелось с некоторых пор в городе Ерёме, постояли там немного, по­швыряли камешки в реку, пошептали чуры – на том брачная церемония и завершилась. У Прова плотника четыре дочери в наказание неизвестно за что и все в девках. Так он рад был несказанно, что хоть одну, самую младшую, кое-как пристроил. Жить стало лучше, жить стало веселей.

А там ещё совсем недолго осталось ждать, и кончилась проклятая война. Победу отпраздновали широко, как надо, всей улицей, да и всем горо­дом, чего уж тут скупиться на водку и рвущиеся из души горячие слова, и долго потом не могли придти в себя от самой великой радости.

А ещё через год медаль «За боевые заслуги» нашла всё же своего хо­зяина. Её вручили Владимиру Черныху в том же военкомате, расположенном на Красной площади, где когда-то не взяли добровольцем, а потом призвали в действующую армию. Обстановка при вручении была не очень торжест­венной, прямо сказать обыденной, но всё же за стеной не умолкал беспокой­ный стук пишущей машинки, и это напоминало бодрую барабанную дробь.

Все на Набережной улице сердечно поздравляли новоиспечённого ге­роя войны, и в каждом доме подносили ему по чарке. Владимир был очень горд и с тех пор никогда с медалью не расставался. Евдокия тоже шибко обрадовалась, пошла по рябому лицу яркими пунцовыми пятнами и пообе­щала на ушко подарить мужу сына.

Вот с тех самых пор и стали все на Набережной улице называть безно­гого героя войны Владимира Черныха – Кавалер Золотой Мечи.

 

                                                   ___________

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Теги:
23 February 2011

Немного об авторе:

... Подробнее

Ещё произведения этого автора:

Спор
День победы
Донгуз-Орун-Чегет-Кара-Баши

 Комментарии

Комментариев нет