РЕШЕТО - независимый литературный портал
Юрий Копылов / Проза

Два полковника

587 просмотров

                                  Два полковника

 

                                               I

 

Два гусара – было, два капитана – было, два бойца – тоже было. Даже две Дианы – было. А про двух полковников, по-моему, ещё не было. Вот те­перь, я полагаю, возможно, будет. Не совсем уверен, но всё же. Как гово­рится, попытка – не пытка.

 

Одного звали полковник Дымов, другого – полковник Цибельницкий. Военная должность и соответствующая уставу, пригожая ладная форма пол­ковнику Дымову очень шли – он был строен, сухощав, всегда подтянут, как на параде в честь Дня Победы или праздника «7-е ноября», и чрезвычайно строг. Мы, шало­путные студенты строи­тельного института Моссовета, не помнили, чтобы он хотя бы раз улыбнулся, и немножко его побаивались. Ци­бельницкий же, на­против, со­вершенно не походил на бравого армейского офицера. Он был толст, широ­козад, неряш­лив, позволял себе во время заня­тий весьма сомнительные шутки, ино­гда даже рас­сказывал грубые солдат­ские анек­доты, думая, наверное, что по­добное амикошон­ство поможет ему установить с нами, студентами, если не совсем друже­ский, то доста­точно тесный контакт, что в свою оче­редь будет способство­вать хоро­шей ус­певае­мости, которая, как он самоуве­ренно полагал, станет подтвер­ждением его высокого профессиональ­ного уровня.

 

Оба преподавателя вели в нашем институте военное дело: полковник Дымов – тактику и огнестрельное вооружение, а полковник Цибельницкий – сапёрную науку и фортификацию. Был ещё один преподаватель, который вёл строевую подготовку и уставную службу, но здесь о нём речь не идёт, по­скольку, кроме зычного голоса, он ничем особенным не отличался (вот даже фамилии его я не запомнил); к тому же он был не полковником, а подполков­ником, что, как я полагаю, позволяет мне в этом рассказе его опустить.

 

Оба полковника излагали перед нами свои военные предметы хорошим образным языком, используя для доходчивости читаемых ими лекций широ­кий спектр сло­весно-ху­доже­ст­венных приёмов, таких как сравнения, гипер­болы, образ­ные выраже­ния, шутки и при­баутки, пословицы и поговорки. Но если Дымов умудрялся вставлять свои перлы в крайне скудную, обрывистую речь, то Цибельницкий широко расте­кался мыслью по словесному полю, пу­тался, жевал слова и от­личался порой безудержным много­словием. В смысле красноречия один из них, а именно полковник Дымов, был под стать Демос­фену, от речи кото­рого, по свидетельствам его современников, ничего нельзя было отнять; дру­гой же – полковник Цибельницкий – приближался, скорее, к Цицерону, к речи кото­рого, как известно из римской истории, ничего нельзя было приба­вить. Ино­гда в шутку между собой мы на­зывали двух наших бра­вых полков­ников име­нами этих двух ве­личайших ора­торов древности.

 

Внешне Дымов напоминал великого Суворова, а Цибельницкий – не ме­нее великого Кутузова. Этому, правда, довольно отдалённому сходству спо­собство­вал в первом случае то и дело вздрагивающий хохолок на сухой и туго об­тянутой чистой кожей голове Дымова. А во втором – постоянно жму­рящийся слезя­щийся правый глаз на рыхлом, похожем на пе­респелую грушу, немного бабьем лице Ци­бельницкого. Полковник Дымов был блондин с се­рыми гла­зами стального цвета, его узкое лицо заканчива­лось к низу ост­рым, всегда тща­тельно выбри­тым подбород­ком. Полковник же Цибельницкий был шатен с карими поро­сячьими глаз­ками, на массивной голове имел большую круг­лую лысину, на­поминавшую тонзуру католиче­ских монахов и подбитую сзади, возле наду­той, с жирными склад­ками, баг­ровой шеи, легко­мыслен­ными, все­гда пот­ными кудряшками. Его одутловатое лицо заверша­лось двойным под­бород­ком и в щеках казалось значительно шире, чем во лбу.

 

Военное дело преподавалось только студентам мужского пола, поэтому на занятиях по столь важному для будущих строителей предмету, будь то тактика, сапёрная наука, фортификация, ог­нестрельное вооружение или строевая подготовка (когда по каким-либо ува­жительным причинам отсутст­вовал подполковник, его заме­нял один из двух упомянутых выше полковни­ков), девчонок среди нас, естественно не было. По этой причине за­нятия по воен­ному делу носили до известной сте­пени воль­ный характер, где можно было услышать и солё­ную шутку, и грубую сол­датскую остроту, и взрывы громкого муж­ского смеха. Правда, полковник Дымов всегда жёстко и неукос­ни­тельно пре­секал подоб­ные воль­ности, как только они на­чинали про­яв­ляться, визгливым окри­ком: «Мол­чать!» Полков­ник же Цибельницкий по­на­чалу по­такал нашей вольно­сти, от­пускал вожжи и даже сам под­ливал мас­лица в раз­горавшийся огонь плоского остроумия, но, по мере того как разду­вался по­жар легкомыс­лия и начинала разваливаться дисциплина, вдруг зве­рел, вслед за шеей баг­ровел лицом и грубо кричал: «Вон из класса!» При этом не­редко выгонял того, кто был во­все неповинен, а случайно попа­дал под горя­чую руку. Цибельницкий при­держивался широко распространённого убежде­ния, что неви­новных не бы­вает в прин­ципе, поэтому не имеет особого значе­ния, кого вы­гонять, лишь бы добиться послушания ос­тальных для под­держания нужного порядка. Это бывало обидно, но к этому все при­выкли и без­ропотно удаля­лись вон, строя неза­метно для разбуше­вавшегося пол­ков­ника гри­масы де­ланной бод­рости и карикатурного свободомыс­лия оста­вав­шимся в аудитории и картинно прита­ившимся однокашни­кам.

 

Занятия по военному делу в аудитории всегда начинались одинаково по  раз и навсегда заведенному порядку. Как только после пронзительного звонка, но чаще всего одновременно с этим звонком, служившим сигналом к на­чалу занятий, в класс входил кто-либо из полковников, держа под мышкой потрёпанный журнал, а в руках толстую длинную указку, напоми­навшую биллиардный кий, учебная группа, повинуясь гром­кой команде дежурного, должна была встать и неподвижно стоять столбом, пока не закончится рапорт дежурного и не прозвучит ко­манда преподавателя:

 

– Вольно! Прошу садиться.

 

При этом полковник Ды­мов всегда вхо­дил в аудиторию чуть ли ни строевым шагом, лицо его было строго, взгляд сосредоточен, выслушивал он рапорт дежурного очень внима­тельно, как будто в этот момент решалась судьба страны, команды отдавал чётко и отрыви­сто. Полковник Цибельниц­кий нередко при­паздывал, входил в аудиторию и шёл к преподавательскому столу сутулясь, волоча толстые ноги, словно кто-то тащил его за привязан­ную к несуществующей талии верёвку. Слушал ра­порт рас­сеянно, вполуха, будто бы стараясь подчеркнуть, что вся эта канитель лишь проформа и надо поскорей её завер­шить, чтобы приступить к настоя­щему делу, каковым он совершенно ис­кренне считал сапёрную науку и фор­тифи­кацию. Правый глаз его часто дёр­гался, как будто он подмигивал де­журному, как бы говоря: «Ну, давай-да­вай, рожай скорее! А то у тебя слова во рту во­рочаются и шуршат, как галька во время пенного прибоя где-ни­будь в Гаграх».

 

Группа наша (она проходила под литером «А») делилась негласно на три державшихся особняком подгруппы или доморощенных боевых отряда: твердокаменные ленинцы, отличники и лопухи. К твердокаменным ленинцам относились те, кто демонстрировал показное усердие и даже новое, советское подо­бострастие. То были: ве­ликовозрастный Олег Разговоров (он же ста­роста группы «А») с длинным лошадиным лицом, заканчивающимся внизу высту­пающим далеко вперёд подбо­родком, похожим на потрёпанный тен­нисный мяч; Орест Тарасбульбин, прежде­временно располневший до непри­личия живчик; Борис За­ха­рьев, по­лусон­ный ленивец и лёгкий атлет с выпя­чен­ными, словно посто­янно ожи­дающими поцелуя, губами; Владимир Ситни­ков, всегда уг­рюмо-молчаливый силач с невыразительным, будто сма­занная акварель, лицом; и Леонард Бло­хин – весельчак-поэт, гимнаст, танцор и лю­бимец девушек. Эта неофициаль­ная подгруппа на заня­тиях по военному делу всегда занимала первые парты. Члены этой под­группы усиленно пре­данно смотрели в глаза преподавателю, кивали го­ловами в знак полного одобрения и согласия с тем, что вещали пол­ковники и чаще других отпус­кали, казалось бы, невин­ные шуточки. Почему эти ребята назы­вали себя твердокаменными ленин­цами, так и осталось навсе­гда загад­кой. По-види­мому, кому-то из них пере­кочевало ­из газет в горячую голову это сомнитель­ное слово­сочетание, оно показалось смешным и даже остроумным, да так и прилипло к этим своеобразным едино­мышленникам вплоть до окон­чания ин­ститута и защиты дипломных работ.

 

К отличникам относились совсем немногие: Юрий Бобрин, густо вес­нушчатый малый, до тошноты принципиально учившийся на одни пятёрки и певший на студенческих вече­ринках красивым козлиным тенором арии из опер; Зяма Мериман, грустно смешли­вый и способный лодырь; а также упорный, усидчи­вый, упрямый до тупости Евгений Комаров. Эти всегда си­дели сразу же по­зади твердокаменных ленинцев, внимательно слушали слова препода­вателей и всё озвученное ими старательно записывали в тет­радки.

 

Все остальные составляли самую многочисленную подгруппу лопухов, в которую входил и я, как говорят в таких случаях, ваш покорный слуга. Ло­пухи занимали задние места, старались не высовы­ваться, были отъявлен­ными лентяями и учились кое-как, спустя рукава, в расчёте на госпожу-удачу и щедрые подсказки отличников, хранящихся в их аккуратных тетрадках.

 

                                                     II

 

Вот как-то раз нам предстояло отсидеть в душной аудитории пару, во время которой полковник Цибельницкий должен был доходчиво объяснить, какими бывают блиндажи, огневые точки, окопы полного профиля и зем­лянки в три наката и как надо умело и быстро обустраивать их в полевых ус­ловиях, приближающихся к боевой обстановке. Практические занятия по любому предмету или, когда случалось, лекции у нас назывались парами, по­тому что по вре­мени они укладывались в два неполных часа, раз­делявшихся коротким пере­рывом, который в школе обычно называется пе­ременой. Де­журным в тот день, как сейчас помню, был один из лопухов, некто Гаулин (имя его у меня вылетело из головы), белобрысый голубогла­зый паренёк, до­вольно рассеян­ный, роб­кий, нескладный, безобидный, по мнению твердока­менных ленин­цев, безна­дежно тупой, лишённый в будущем всяческой карь­ерной перспек­тивы. Над ним всегда охотно поте­шались все подряд кому не лень, а он в от­вет только моргал белёсыми ресни­цами и растерянно улы­бался, производя впечатление умст­венно отста­лого; хотя впо­следствии ока­зался одним из тол­ковых инженеров, достигших ус­пешного продвижения по службе в престиж­ной системе Главмосстроя.

 

При появлении полковника Цибельницкого Гаулин замешкался, торо­пясь выйти к столу преподавателя, зацепился каким-то чудом за округлый край парты карманом пиджака, вызвав дружный жеребячий смех твердока­менных ленинцев, растерялся, покраснел и, когда стал отдавать положенный рапорт, сбился окончательно. Хотя все уже давно стояли навытяжку, он не­уверенно, как-то стеснительно произнёс:

 

– Встать, смирно. – Потом, повернувшись к тучной фигуре Цибельниц­кого, начал сбивчиво говорить: – Товарищ полковник, группа «А» к занятиям готова, то есть построена… На занятиях присутствует… присутствует… – Сколько человек присутствует, он уже успел позабыть, к тому же засомне­вался, нужно ли включать в число присутствующих самого Цибельницкого.

 

Гаулин потупился, поник и замолчал, а ему ещё предстояло доложить, сколько человек отсутствует и по какой именно причине. Рапорт полагалось завершить словами: «Доложил дежурный…» – далее следовало назвать свою фамилию. Но Гаулин молчал, и по всему было видно, что собирается молчать он, если не всегда, то достаточно долго.

 

Полковник Цибельницкий выждал немного, с любопытством разгля­ды­вая растерявшегося дежурного, но, так и не дождавшись, пока тот выпута­ется из сети оказавшихся чересчур трудными для него казённых слов, повер­нулся совсем не по-военному лицом к стояв­шим по команде «смирно» сту­дентам и произнёс скуч­ным тихим го­лосом:

 

– Здравствуйте, товарищи!

 

В ответ, через шумный, замедленно свистящий вдох набираемого в грудь спёртого воздуха, громогласно и лихо прозвучало:

 

– Здравия желаем, товарищ полковник!

 

– Вольно, прошу садиться, – вяло скомандовал Цибельницкий и сам тя­жело опустился на скрипнувший под ним стул. Гаулин вернулся на своё ме­сто, все, двигая по полу стульями, расселись, и занятия начались.

 

Когда же пара подошла к концу и до звонка оставалось несколько ми­нут, полковник Цибельницкий успел под занавес прочитать нам нравоучи­тельное настав­ление. Он сказал, явно стремясь к оригинальности:

 

– Вот сегодня, товарищи, дежурил товарищ… Как фамилия? – ткнул он пухлым пальцем, пронзая, как тупой рапирой, ставший ещё более спёртым тяжкий воздух в на­правле­нии сидев­шего в задних рядах Гаулина.

 

– Моё? – растерянно переспросил тот.

 

– Да-да, ваша, ваша! Чья же ещё? – начал раздражаться Цибельницкий, и правый припухший глаз его стал дёргаться заметно чаще.

 

– Гаулин, – виновато ответил Гаулин.

 

– Так вот, я и говорю. Сегодня дежурил студент, товарищ Гаулин. И все мы, вместе взятые, так сказать, воочию. Были невольными свидетелями того, как он… Словом, если кратко, товарищ Гаулин проявил себя не как, воз­можно, в буду­щем, когда наступит роковой час, военный человек, защит­ник Родины – об­разец под­тянутости, дисциплины, сознания долга и уверен­ности в своей правоте – а как ка­кой-нибудь негожий штафирка. Это по боль­шому счёту никуда не годится. И не лезет, что называется, ни в какие ворота. Он вёл себя буквально растяпой. Как рассеянный с улицы Бассеянной. Не знал, сколько человек присутствует на занятиях и сколько из них отсутст­вует. Хотя это надо было выяснить заранее, ещё до начала. Это к слову. Я прошу старосту группы, то­варища Разговорова, обратить на этот тревожный факт особое внимание как старшего то­варища. И вот ещё что, това­рищи. Я хочу вам ска­зать, между нами, так ска­зать, по-дру­жески, по-свойски, невзи­рая на лица и чины. Ну, положим, вы не знаете точно, сколько человек в классе присутст­вует или сколько в том числе отсутст­вует. Предположим, за­были, не успели уточнить или ещё что-нибудь и тому по­добное и так далее в таком роде. Главное – не ту­шуйтесь! Не боги горшки обжигают. Назовите прибли­зитель­ную цифру. Ну, наврите, в конце концов, что-нибудь, большой беды не бу­дет. Но чтобы это прозвучало чётко и убеди­тельно, по-военному. Чтобы можно было сказать по-Станиславскому: «Верю!» Это назы­вается в нашей офицерской среде – воен­ная смекалка. По­нятно? Не слышу.

 

– Так точно, товарищ полковник! – под смех всех остальных дружно ответил с первого ряда отряд твердокаменных ленинцев.

 

                                                      III

 

Так сошлось, что в следующий раз подошла очередь моего дежурства.

Я приготовился заранее и вышел к столу преподавателя задолго до звонка. Внешне я был спокоен, но в душе моей творилось нечто невообрази­мое, одно­временно и смелое, и трусливое, в азартном ожидании эффекта, ко­торый должна была произвести задуманная мною невинная, как мне каза­лось, про­делка. У меня было такое чувство, как будто я собираюсь прыгнуть сол­дати­ком с большой высоты в холодную воду, не забывая при этом дер­жать ноги вместе плотно сжатыми, чтобы избежать болезненного удара в нежную промежность. Мне прихо­дили на ум разные варианты последст­вий моей шутки, на­чиная от громо­гласного смеха и кончая исключением из ин­ститута. Но я всё же решился по­ступить так, как задумал, махнув на все опа­сения и предчувст­вия шалой ру­кой, дес­кать, будь что бу­дет, но я всё же про­щупаю этого го­ворливого пол­ковника на чувство юмора и военную сме­калку, о ко­торых он нам постоянно твердит.

 

Наконец появился Цибельницкий. Я пристально взглянул ему в глаза и собирался уже было струсить. Однако по игривому выражению его бабьего лица можно было догадаться, что он находится в хорошем расположении духа. Это придало мне решимости, и я словно шагнул с обрыва в пропасть.

 

– Смирно! Равнение на средину! – гаркнул я во всё горло что было мочи. Вслед за этим, повернувшись на каблуках и даже, кажется, прищёлк­нув ими, я бодро начал рапорт, тараща глаза и кушая ими начальствующее лицо: – Товарищ полковник! Группа «А» построена для предстоящих занятий по военному делу под вашим чутким руководством! На занятиях присутст­вует сто сорок четыре человека (а в группе нашей, надо заметить, было что-то около двадцати студентов мужеского пола)…

 

Я собирался и дальше продолжить в этом бравом ключе, но Цибель­ницкий поспешил пе­ребить меня:

 

– Сколько? – спросил он, и на рыхлом лице его отразилось недоумение.

 

– Сто сорок четыре! – торопливо отчеканил я.

 

– Сколько, сколько?! – повторил он свой вопрос, сбычившись, нату­чившись и нагнув ко мне свою массивную голову, словно не расслышал моих бодрых нелепых слов и задумал с разбегу боднуть меня в живот.

                                      

– Сто сорок четыре, – теперь уже неуверенно проговорил я и почувст­вовал, как сердце моё учащённо забилось и настойчиво запросилось в пятки.

 

– Сколько!? – заорал Цибельницкий.

 

– Не могу знать… – позорно оробел я. Пузырь моей дерзкой смелости разом сдулся, и я виновато опустил голову.

 

– Садитесь, – сквозь зубы произнёс полковник. Он уселся за свой стол, нахмурился и стал зачем-то старательно листать журнал.

 

«Сейчас выгонит», – подумал я. Но он этого делать не стал, тяжело поднялся со своего места, взял указку, подошёл к развешанным по стенам и вдоль доски красочным примитивным плакатам и принялся, как будто ничего не случилось, нудно рассказывать, как наводятся понтонные мосты через вод­ные преграды. Время от времени он всё же находил меня своим сверля­щим взглядом и, казалось, внимательно изучал, словно редкую диковину из кун­сткамеры. Твердокамен­ные ленинцы тоже о чём-то перешёптыва­лись, ог­ля­дываясь на меня. В этот момент, помню, я по­жалел о своей дурацкой горяч­ности и лег­комыслии. Ко­гда закончилась пара, твердокаменные ле­нинцы и несколько лопухов обсту­пили плотной гурьбой Цибельницкого и стали ему что-то горячо объ­яснять. Я услышал, как полков­ник спросил:

 

– Он что, больной на голову?

 

Я почему-то сразу догадался, что этот вопрос относится ко мне.

 

– Нет, что вы, товарищ полковник, он вполне нормальный человек, – поторопились заверить Цибельницкого твердокаменные ленинцы во главе с Олегом Разговоровым. – Просто иногда с ним такое случается, не иначе как моча к голове приливает. Вы, товарищ полковник, на прошлом занятии ска­зали, что если не уверен или не знаешь, или забыл, или ещё что-нибудь, то можно приврать для вида. Вот он и решил, видно, подшутить. Вообще-то он хороший малый, только немного с приветом. Вы на него не обижайтесь слишком сильно, товарищ полковник, он исправится. А мы ему в этом помо­жем. Можете на нас положиться.

 

– Подшутил, видите ли! – фыркнул Цибельницкий, как застоявшийся кавалерий­ский конь. – Решил, видите ли, приврать! Я понимаю, конечно, – юмор, са­тира, шуточки-хаханьки и так далее и тому подобное. Но не до такой же степени! Во всём должна быть какая-то мера. В конце-то концов! А то – сто сорок че­тыре! Не хватало ещё сказать миллион. Ну, ска­зал бы тридцать – куда ни шло. Тридцать пять. Сорок четыре, на худой конец. А то – сто сорок четыре! И как только в голову могло такое придти!? Это просто нонсенс ка­кой-то и больше ничего. Ровным счётом.

 

На этом история эта, казалось бы, должна была закончиться, но она имела продолжение, о чём мне предстоит ещё рассказать.

 

                                                  IV

 

Наступило лето 1952 года. Для страны это была эпоха борьбы с космо­политизмом, низкопоклонством перед нехорошим и загнивающим Западом; в то же время для многих – тревожным ожиданием новой волны непонятных и жестоких репрессий; а для нас, сту­ден­тов 4-го курса Строительного инсти­тута Моссовета, – весёлым периодом воен­ных лаге­рей. Нам выпало служить, если так можно выразиться примени­тельно к краткому сроку полевого обу­чения военному делу, в знаменитой Атаманской дивизии, которая дислоци­ровалась под Мо­сквой, как говорится, на всякий пожарный случай. Этой ди­визии суж­дено было примерно через год спешно двигаться на тяжёлых тан­ках и бронетранспор­тёрах в столицу во время событий, развернувшихся в Кремле после неожи­данной смерти Ста­лина и связанных с арестом его бли­жайшего соратника, могуще­ственного министра внутренних дел СССР, Лав­рентия Бе­рия. Мы то­гда, ра­зумеется, не могли этого знать, поскольку буду­щее засло­нялось от нас вре­менем. Но мы даже не могли предполагать, что такое вообще возможно. У нас было безмя­тежное состояние духа, весёлое настроение и на­копившийся азарт проказ, сдерживаемый до поры до времени напряжением весенней экзаменационной сессии и ждущий своего высвобож­дения из тесных объятий надоевших условностей.

 

Полковник Дымов (он был по определению старшим из сопровождав­ших нас в лагерь преподавателей военного дела, поскольку являлся заве­дующим кафедрой) объявил по всем четырём группам четвёртого курса, что мы должны собраться такого-то числа к таким-то часам с вещами во дворе института на Шлюзовой набережной. Список того, что нам следовало взять с собой, был заранее вывешен на доске объявлений возле деканата. Когда мы собрались в назначенный срок, нас построили по учебным группам в две ше­ренги недалеко от канала, на пустыре, где мы обычно играли в волейбол и где проходили занятия по строевой подготовке. Дымов встал с отменной вы­правкой пе­ред строем и выступил с краткой, но выразительной речью, при­зван­ной вдолбить в наши легкомысленные головы с трудом сознаваемую нами ответ­ственность, серь­ёзность и важность лагерного этапа обучения.

 

         – Товарищи студенты! – взвизгнул он. – Наступил знаменательный день. Это будет ваш второй лагерный сбор. Который позволит после оконча­ния института. Присвоить вам звание младших лейтенантов запаса. Если первый сбор, после второго курса. Проходил в глухомани. Прямо скажем, в стране сказочного Берендея. В районе Борисоглебска, далеко от Москвы. То теперь нам удалось добиться в Генеральном штабе большого успеха. Благо­даря нашим усилиям вам предстоит. Для приобретения необходимых навы­ков армейской службы. А также получения ценного практического опыта. В дополнение к тем теоретическим знаниям, которые вы получили здесь, в сте­нах института. В течение двадцати двух суток с момента прибытия к месту назначения. Служить в рядах победоносной Советской Армии. И сейчас я вам объявлю такое, что заставит ваши крепкие молодые организмы. Я уверен в этом. Наполниться высокой гордостью и истинным патриотизмом. – Он медленно обвёл стального цвета глазами строй и внезапно выкрикнул: – Ваш лагерный сбор будет проходить в легендарной мотострелковой, орденов Ле­нина, Суворова, Кутузова и Октябрьской революции, Атаманской гвардей­ской дивизии! – Дымов затаился в ожидании бурной одобрительной реакции от произнесённых им торжественных слов, но мы тупо молчали. И тогда он продолжил: – Всё это время рядом с вами буду находиться я. А также пол­ковник Цибельницкий. Хорошо вам всем знакомый. Мы надеемся на вас. На вашу высокую соз­нательность и незаурядную дисциплину. Пуля – дура, штык – молодец, служба в русской армии – почёт. Прошу запомнить эти ве­ликие слова. Я уве­рен, что вы не посрамите звание студента строительного института Моссо­вета и воспитанников нашей кафедры. Сейчас состоится пе­рекличка. Прошу отвечать каждого: «Здесь!» После чего вы все разъедетесь по домам. А зав­тра, в восемь ноль-ноль утра. Прошу сверить часы, – он по­рывистым движе­нием отодвинул рукав диагоналевой гимнастёрки и взглянул на неестественно большие часы на своей бравой правой руке. – Сей­час, – он быстро оглядел строй, проверяя, все ли следуют его примеру, – сем­надцать часов, сорок четыре минуты. По Москве…

 

         В этот момент я заметил, как стоявший рядом с Дымовым полковник Цибельницкий вздрогнул, поймал меня своими свинячьими карими глазками и при­стально, недобро посмотрел в мою сторону. Его взгляд не предвещал мне ни­чего хо­рошего в будущем.

 

         – Повторяю, – продолжил полковник Дымов. – Завтра, в восемь ноль-ноль утра всем необходимо быть на перроне Белорусского вокзала. Плат­форма пригородных поездов. Билеты на всех имеются. Откуда в восемь три­дцать отправится электропоезд до станции Балабино. Прошу всех явиться без опозданий. Точность должна стать вашим долгом. А теперь полковник Ци­бельницкий проведёт перекличку. – Дымов сделал шаг назад, пропуская впе­рёд Цибельницкого и предоставляя ему от­вет­ственное ко­мандирское слово.

 

         Перекличка прошла без сучка, без задоринки, без каких-либо особых эксцессов, только лопух Гаулин, когда прозвучала его фамилия, ответил, вме­сто «Здесь!» – «Я здесь!», чем заслужил строгий окрик полковника Дымова, внимательно следившего за ходом этой важнейшей процедуры:

 

         – Прошу не якать! Здесь вам не игра в прятки!

 

         После переклички, которая, как и следовало ожидать, не выявила начи­нающих дезертиров, уклони­стов, симулянтов и больных по уважительной причине, полковники степенно, высоко неся головы на опогоненных военных плечах, удалились в рядом стоящее серое здание института. А мы, студенты, обливаясь потом из-за долгого стояния на солн­цепёке, отпра­вились со своими вещевыми меш­ками, рюкзаками и сумками на молниях (некоторые, в том числе Гаулин, – с чемоданами) кто куда, недо­умевая, зачем нас собирали с вещами накануне отъезда. Многие поехали до­мой, с натугой со­ображая, чем объяснить своё неожиданное возвращение, после того как ут­ром, каза­лось бы, распрощались с домашними если не на­всегда, то почти на целый месяц, обнимались, целовались, обещались писать тре­угольные письма, уго­варивали мам и сестёр не тратить понапрасну слёзы, бодрились и вздыхали.

 

          Другие решили отметить странное начало лагерного сбора, отложенное почти на целые сутки, в московских ресторанах, кафете­риях или закусочных, получивших в среде завсегдатаев не совсем аппетитное название «закусе­рий». Благо почти у каждого временного «призывника» было понемногу де­нег, которые выделили им на дорогу сердо­больные роди­тели или которые сами смогли заработать их в поте лица своим ударным трудом в качестве груз­чиков в столичных промышленных холо­дильниках, на плодоовощных базах или железнодорожных товарных стан­циях. В число этих современных по­вес входили и мы, четверо смелых.

 

                                                              V

 

         Трое из нас, а именно: остроумец, придумщик и весельчак Юлий Ут­кин; неизвестный поэт, обожатель Маяковского, ловелас и гнилой интелли­гент Александр Мирошник; живой участник прошедшей войны, почти пол­ный кавалер всех трёх степеней ордена «Славы», тщедушный, зато не в меру желч­ный и вздорный Алексей Евстратов – относились к группе «В», а примкнув­ший к ним я представлял лопухов из группы «А». С Уткиным я под­ружился ещё в школе, когда мы учились вместе в десятом классе в Бер­лине, куда были направлены на работу в оккупационную зону наши роди­тели. После оконча­ния десятилетки на время потеряли друг друга, проучив­шись по году один в те­атральном (он), другой в геологоразведочном (я) ин­ститутах. Поняв, что в первый раз ошиблись в выборе профессии, незави­симо друг от друга посту­пали в архи­тектурный институт. Оба успешно зава­лили рисунок на приём­ных экза­менах. Оба, как мухи в липкую паутину, по­пались в ловко расставлен­ные сети преподавателем начертательной гео­мет­рии Сергеем Петровичем Каза­ковым, который с лисьей физиономией, укра­шенной чехов­ской бород­кой и добролюбовскими хитрыми очками, вы­ступал в качестве ловца провалив­шихся абитуриентов для недавно создан­ного строительного института Мос­совета. И оба, к собственному удив­лению, ока­зались вдруг студентами архи­тектурно-строи­тельного факультета, один (я) – в группе «А», другой (он) – в группе «В». Как-то совсем незаметно, ти­хой сапой, фа­культет из архитек­турно-строитель­ного (АС) пре­вратился в ПГС, что озна­чало: «промышленно-гражданское строительство». Так мы оба не­ожиданно для самих себя стали будущими ин­женерами.

 

         На лекциях, читавшихся для курса в целом, мы всегда сидели рядом, через Уткина я познакомился и подружился со многими из группы «В». Твер­докаменные ленинцы относились ко мне настороженно и небезосновательно считали, что я затесался в группу «А» по недоразумению, в то время как моё настоящее место в другой группе, где собрались мои истинные друзья. Я же простодушно полагал, что ласковый телёнок двух маток сосёт, и дружил со всеми, кто был мне близок по озорному духу, вольным взглядам и тяге к про­казам независимо от того, к какой группе они, эти друзья, принадлежали.

 

         После того, как закончилась перекличка и нас неожиданно распустили по домам, Юлька Уткин предложил отправиться в ресторан «Националь», ко­торый находился недалеко от дома, где он проживал, и там «погудеть» на славу по случаю внезапно выдавшейся свободы. В те, как принято теперь считать, «страшные» времена студенты, как ни странно и неправдоподобно это зву­чит, могли позволить себе рестораны, даже самые фешенебельные, не то что в нынешний век нагрянувших перемен, когда наряду с неимоверно бо­гатыми расплодилась уйма невероятно бедных. Я, например, помню практи­чески все тогдашние московские рестораны и не только по названиям. Хотя должен признать, что ресторанов в столице было не так уж и много. По срав­нению с нынешним временем на несколько порядков меньше.

 

         Оказалось, что в «Национале» нет свободных мест, что было тогда не редкостью. К тому же швейцар, сообщивший нам об этом через губу, мрач­ного вида малый в картузе с широ­ким околышем и в ливрее, расшитой се­ребряными галунами, по непонятной причине подозрительно и вызывающе пренебрежительно оглядел рюкзаки, принадлежавшие мне и Юльке Уткину, довольно потрёпанный, оставшийся с войны, вещевой мешок, именуемый в солдатской среде «сидор», настоя­щего фронто­вика Лёшки Евстратова, а также вполне интеллигентный сак­вояж Сашки Мирошника. Лёшка тут же принялся ерепениться, успел вставить ногу в щель приоткрытой массивной входной двери, празд­нично бли­кующей полированным зеркальным стеклом, не давая возможно­сти её за­хлопнуть, и стал поносить бедного швейцара от­борными словами из лекси­кона армии-победи­тельницы, на кото­рые тот, впрочем, реагировал на удив­ление невоз­мутимо и даже до некото­рой степени отрешённо. Хотя вре­менами мне каза­лось, что он испытывает зависть к мо­лодому человеку, умеющему так вирту­озно и красиво ругаться.

 

Зная задиристый характер нашего старшего по возрасту и боевому опыту товарища, мы с трудом оттащили его от двери и едва уломали дойти до «Метрополя» – «тут совсем рядом», – где наверняка найдутся свободные места. Но и в «Метрополе» свободных мест для «мешочников» не было. Лёшка хо­тел полезть в бутылку, но подходящей даже для его субтильной фи­гуры не нашлось. Тогда он принялся колошматить своими маленькими ку­лачками в дверь и выкрикивать обидные слова, которым научился на фронте. Но ни­кто не обиделся, потому что за наглухо закрытой дверью ни­кого не было видно. О том, что свободных мест нет, мы узнали из таблички, выве­шенной, словно навсегда, за толстенным пуленепробиваемым стеклом.

 

– Ладно, ребята-лагерники, без пяти минут бойцы славной Ата­манской диви­зии, – пошли в «Савой», – сказал Сашка Мирошник, по про­звищу Мат­рёш­кин, – здесь буквально рукой подать, через дорогу. Если и там не повезёт, тогда пой­дём в ЦДРИ, у меня там знакомый официант.

 

Почему у Сашки было такое странное прозвище, я не знал. Да никогда и не задумывался об этом. Звучало смешно, и этого было достаточно.

 

«Савой» оказался не «Савоем», а «Берлином», поэтому, видно, для фронтовика и его троих друзей в нём оказалось как раз четыре свободных места. Мы заняли отдельный столик, и нас как-то уж совсем подозрительно быстро и вежливо обслужили. Лёшке так и не удалось учинить скандала. Зато он набрался до чёрти­ков и совсем не вязал лыка, когда мы его выводили под руки в ночную Мо­скву. Он пытался вырваться из наших цепких друже­ских объятий и всё повторял:

 

– Я кавалер трёх орденов «Славы»! Нахир! И всё!

 

                                                   VI

        

По части военного дела Лёшка Евстратов был для нас непререкаемым авторитетом, особенно после того, как однажды по пьяной лавочке он пове­дал нам под боль­шущим секретом историю своих боевых наград. Первый ор­ден «Славы» он полу­чил в декабре 1944 года, когда, выбираясь из окруже­ния, вынес на себе пол­ковое знамя. В пылу стре­мительного бегства от ата­кующих немцев он ра­зо­рвал напополам об острые сучья свой боевой овчин­ный полушубок и уже готов был замёрзнуть в лесу неминуемой герой­ской смертью, как наткнулся на разбитую мино­мёт­ным огнём противника зем­лянку. В ней он нашёл солдат­ский мешок, а в нём – священное знамя полка. Спасаясь от лютой стужи, он обмотал это знамя во­круг своего тощего тела, тут подоспели другие окру­женцы и теперь уже все вместе, с боями, они про­бились к своим. Поначалу его таскали и допра­шивали сволочи-особи­сты, но вступился командир полка, классный мужик, настоящая военная косточка и истинный батя. Он послал особистов по хорошо известному всем солдатам матерному адресу, прика­зал представить рядо­вого Евстра­това к званию еф­рейтора и лично наградил его орденом «Славы» 3-ей степени. Так Лёшка по­пал в обойму потенциаль­ных героев. Но одновре­менно с этим он нажил себе лютого недруга в лице одного из особенно ретивых особистов.

 

Вто­рую «Славу», как говорится, уже автоматом, Лёшка получил за ге­ройский незабываемый индивидуальный бой. Стремительно ворвавшись од­ним из пер­вых в пылавший пожарами, опустев­ший и раз­рушенный в резуль­тате мощной артил­лерий­ской подготовки не­большой польский го­родишко, он пытался догнать улепёты­вающего от него во все ло­патки и мечу­щегося из стороны в сторону, как заяц от гончака, легко раненого немецкого солдатика и уложил его наповал, в диком ожесточении из­расхо­довав на беспорядочную стрельбу полный диск  ППШ.

 

Уже почти в самом конце войны свежий кавалер двух «Слав» был представлен к очередному, третьему ордену «Славы» (за что именно, Лёшка не стал распространяться), но получить этот орден он не успел, так как разра­зился большой скан­дал. Узнав об этой третьей, особенно высокой на­граде своего закадыч­ного недруга, ревнивый и злопамятный рьяный осо­бист выска­зался ма­терными словами примерно в таком духе, что не пони­мает, как это можно так щедро награждать сына врага на­рода. Здесь пристало сказать, что Лёшкин отец был осуждён по 58-ой ста­тье и расстрелян в 1938 году, как многие тогда. Лёшка вспылил, выхватил из кармана трофейный «валь­тер» и, не задумываясь, выстрелил особи­сту прямо в пах, обозвав того «муда­ком». Раненого в особо чувствительное место особи­ста срочно отправили в бли­жайший полевой госпиталь, где фронтовые умельцы-эскулапы успели ему всё самое ценное вовремя починить. Лёшку арестовали, отдали под трибунал, собира­лись было приговорить к расстрелу, но снова вступился бывший ко­мандир полка, став­ший к тому вре­мени уже командиром дивизии. В резуль­тате Лёшка «загре­мел» в штрафную роту, а приказ о награждении его орде­ном «Славы» первой степени был от­менён. В первом же бою Лёшка был тя­жело ранен и переправ­лен железнодорожным эшелоном в тыловой госпи­таль. На фронт он больше не попал, так как за­кончилась Великая Отече­ст­венная война и пришёл долго­жданный День Победы со слезами на глазах.

 

Наш друг фронтовик Лёшка отличался тонкой костью, жилистостью и неверо­ятной худобой, что рождало в отношении его хвастливых рассказов естественное недоверие. Мы не обращали на его слова почти никакого вни­мания, думали, что он болтает спьяну, и похлопывали его по костлявой спине. По части «теловычитания» он мог поспорить с Матрёшкиным, но если тот был высок и строен, то Лёшка выглядел низко­рослым мальчишкой. У Сашки волосы были густые и волни­стые, словно он делал себе перманент, а у Лёшки – жидкие, рыжевато-белёсые и короткие, сквозь которые на­зойливо просвечи­вала будущая лысина. По резкости и меткости суждений Лёшка мог бы дать сто очков вперёд полковнику Дымову. Видно, чувствуя родствен­ность зади­ристых характеров, Лёшка не уставал повторять:

 

– С Дымовым я пошёл бы в разведку, хоть сейчас, а с Цибельницким – нипочём. Ну его нахир! Я ему просто-напросто не верю.

 

Из нас четверых самым упитанным и нескладным был я, поэтому полу­чил от друзей наиболее подходящее, но вместе с тем обидное прозвище «Жирная задница» и сильно комплексовал по этому поводу. Чтобы хоть как-то меня успокоить и утешить, Сашка Ми­рошник сочинил такой стишок:

                            

                              Ах, жирная задница Леонидова!

                              Таких размеров я не видывал.

                              Куда бы я ни посмотрел,

                              Я всюду вижу жэ зэ эл.

 

Втайне я считал себя одним из замечательных людей, поэтому извест­ная аббре­виатура ЖЗЛ (к этой популярной серии книг, как известно, прило­жил руку вездесущий великий пролетарский писатель) вполне меня уст­роила, хотя задница от этого не уменьшилась.

 

А про Юльку Уткина, или, как мы между собой его иногда называли, Юлия Цезаря, вообще гово­рить нечего: тот бы настоящий Апол­лон, красив и статен, как юный бог. Правда, росту он был неболь­шого, зато глаза – чёрные, всегда весело смеющиеся – блестят, как только что мы­тый виноград «Иза­белла». У Юльки было множество почему-то именно вто­рых спортивных разрядов: по боксу, плаванию, равнинным лы­жам, велоси­педу, гимнастике, борьбе «самбо», стрельбе из лука и какие-то ещё, я уже не помню.

 

Я же хорошо иг­рал в волейбол. Мне всегда каза­лось, что прыгал я вы­соко и кра­сиво, бил по мячу сильно и хлёстко. Однако на поло­вину против­ника почти никогда не попадал, потому что мешала проклятая сетка.

Болез­ненный Сашка Мирошник не любил физические упражне­ния, всякие игры и со­ревнования, к спорту относился презрительно, стра­дал не­прекра­щающимся гайморитом, постоянно сморкался в грязный, скомканный носо­вой платок, беспрестанно курил «Бе­ломор», обожал вонючий сыр, осо­бенно рокфор, и время от времени сочинял слюноточивые лирические стихи, чем надеялся пробудить у кра­сивых длинноногих девушек повышен­ный к себе инте­рес и ответное чувство безоговороч­ной капитуляции. И часто, к на­шей тщательно скрываемой зависти, пробуждал-таки, чёртов ловелас.

 

                                                   VII

 

Когда мы покинули неверными шагами «Савой», или, если угодно, «Берлин», на улице уже воцарилась ночная прохлада, которую нам никак не удавалось согреть своим жарким дыханием, насыщенным душными парами сорокоградусной «Столичной» вперемешку с жирными ароматами сборной солянки и цып­ленка табака. Возле входа, а в нашем положении – естест­венно, выхода, стояло одинокое скучное такси, ожидавшее, очевидно, удач­ных пассажиров. Завидев нашу развязную весёлую компанию, шофёр решил, видно, убраться с глаз долой, от греха по­дальше, завёл мотор и уже начал было трогаться с места, как мы стали разма­хивать руками напо­добие ветря­ных мельниц и громко выкрики­вать какой-то пьяный вздор. Машина – то была, кажется, прекрасная «Волга» – чуть при­тормозила, но в это время Лёшка Евстра­тов, не утративший желания устро­ить потасовку, сделал два-три решитель­ных виля­вых шага вперёд и со всего размаха сада­нул ногой по никелированному заднему бам­перу. Так совпало, что водитель вклю­чил в этот момент повышенную пере­дачу, и «Волга», чуть присев перед раз­бегом, рва­нулась, словно выпущенная из туго натянутого лука стре­ла, вдоль корот­кого тёмного пере­улка. Лёшка громко завыл, за­прыгал на одной ноге, дер­жась руками за другую, а мы – остальные – одоб­рительно заявили все вместе:

 

– Классный удар, однако!

 

А Сашка Мирошник от себя ещё добавил:

 

– При каждой неудаче давать спешите сдачи. Иначе будет всё иначе. И даже, может быть, тем паче.

 

Мы не знали, куда себя деть, домой возвращаться не хотелось, тем бо­лее ночью, да ещё без предупреждения, да и метро уже вряд ли работало. К тому же до назначенного на перроне Белорусского вокзала срока оставалось всего несколько часов. Уже начинал брезжиться слабый серый рассвет. И Юлька Уткин, пожалуй, самый трезвый из нас, предложил пойти переноче­вать к нему домой, благо он жил недалеко, на улице Горького, а родители его с младшими братом и сестрёнкой находились в это время на даче в Краскове. Мы с ра­достью, выразившейся громкими пьяными криками «Ура!» приняли его за­манчивое, к тому же безальтернативное  предложение.

 

Не успели мы выйти к Театральному проезду, как Лёшка внезапно ос­тановился, опершись своими растопыренными, тонкими, всегда неряшли­выми пальцами на шершавую стену выходящего углом на Неглинную улицу здания, и объявил, что дальше идти не может, потому что – нога. Действи­тельно, тонкая в щиколотке нога его, обутая наголо в смешную пионерскую сандалию, опухла в подъёме, покраснела и выглядела так, будто наш герой­ский друг изо всех сил треснул ею по заднему бамперу автомобиля.

 

– Да! – авторитетно заключил Юлька Уткин, оглядев и ощупав с важ­ным видом Лёшкину ногу, словно собирался её подковать. – Не исключён перелом. Здесь идти-то всего ничего, с гулькин нос. Но в данном случае при­дётся, как это ни глупо выглядит, брать такси.

 

Мы попробовали, пошатываясь и выступая, чуть ли не до середины Те­ат­рального проезда, последовать его, на наш взгляд, правильному совету и стали, клоня отяжелевшие головы и выставляя вперёд руки, изображать со­бою трез­вые семафоры. Однако машин в этот поздний час было крайне про­тивно мало, а те, которые изредка появлялись, ехали большей частью без го­рящих зелёных глазков и, следовательно, как мы вполне трезво полагали, везли не нас, а других припозднившихся пассажиров. Либо, завидев нашу, по их не­правильному представлению, пьяную компанию, проносились стрем­глав мимо, виляя, скрежеща визжавшими тормозами и подмигивая нам на проща­ние зелёным глазком, дескать, я бы с радостью, но мне пора в парк.

 

– Сволочи! – кричали мы им вдогонку. – Паразиты! Негодяи! Мер­завцы! Твари! Кавалер ногу сломал, а им глубоко наплевать!

 

Я сделал несколько попыток выставить на проезжую часть свой почти новый рюкзак, купленный недавно в универмаге «Центральный» на Пет­ровке, но эти смелые выходки ещё больше отпугивали зазнавшихся такси­стов. Тогда Юлька Уткин, он же, как было ранее замечено, Юлий Цезарь, скорчил глу­боко­мысленное задумчивое лицо и сказал:

 

– Придётся, как видно, его нести. Тут не так далеко. Совсем уж не­много осталось. Пусть жэзээл несёт, он здоровый, как племенной бык. Или даже как два быка. А то и все три. С половиной.

 

Я, вдохновлённый этой сомнительной похвалой и всенародным при­знанием, присел перед Лёшкой на корточки, а он, подсаживаемый Сашкой Мирошником и Юлькой Уткиным, нахально взобрался ко мне на плечи, об­хватив мою голову ногами и явно стараясь, непонятно зачем, меня удушить. Я, натужно крякнув, легко под­нялся, держа Лёшку за худые ноги, и не совсем уве­ренно зашагал прямо че­рез узкую в этом месте Неглинную улицу, потом мимо глухого торца Ака­де­мического Малого театра. Преодолел почти ощу­пью здоровенный перепад высоты с тротуара на проезжую часть пустынной в это время Петровки, затем с трудом ещё один перепад в асфальтовых покры­тиях, теперь уже вверх, и двинулся, слегка пошатываясь, мимо Большого те­атра. Точнее сквера перед Большим театром, где в День Победы обычно со­бираются бывшие фронтовики, чтобы с грустью убедиться, что их героиче­ские ряды с каждым годом неумолимо редеют.

 

Лёшка, цепко держась руками за мою шею и подпрыгивая, ловко гар­цевал на моих плечах, давал мне выступающими рантами своих рваных сан­далий болезненные шпоры по рёбрам и нагло покрикивал, время от времени размахивая рукой и тут же вновь вцепляясь в мою натужную шею:

 

– Но, зараза! Аллюр три креста! Марш-марш! Всё бы ты спотыкался, ЖЗЛ, как старая навозная кляча!

 

Я пытался его урезонить, взывая к его совести, отдуваясь и пыхтя:

 

– Лёшка, засранец! Имей, в конце концов, совесть! Перестань бры­каться, не то я тебя сейчас сброшу на землю! Напрочь!

 

– Не сбросишь! – уверял он без тени сомнения. – Здесь нет земли, один голый асфальт. И притом у меня ножка – бо-бо.

 

От его наглости и зазнайства закружилась моя бедная садовая голо­вушка. Ниж­нюю половину моего стройного толстого тела занесло в сторону на непред­виденном повороте, я не удержался на скрестившихся мощных но­гах, хотя изо всех сил старался сохранить равновесие, и рухнул мордой вниз возле Дома Союзов, преодолевая очередной бордюрный камень, который по­натыкали всюду эти вредоносные дорожные строители. Как это часто и даже отчасти не­редко бывает с пья­ными людьми, тем паче новобранцами, ни я, ни Лёшка Евстратов не разби­лись насмерть, только мой незадач­ливый всадник немного поцарапал себе тонкое, одухотворённое лицо, про­ехав им по коря­вому сто­личному ас­фальту. Я почему-то сразу немного от­резвел, поспешил повер­нуться в сто­рону Лёшки и стал униженно извиняться:

 

– Прости, Лёша! Я не нарочно, честное слово под салютом всех вож­дей, просто споткнулся нечаянно об землю. Я больше так не буду!

 

Вместо того чтобы великодушно, по-дружески, освободить меня от груза тяжкой вины, он заныл, как какой-нибудь несносный штафирка:

 

– Ничего нельзя тебе доверить! Особенно самое ценное – жизнь.

Убедившись, что мы оба целы и почти невредимы, Сашка Мирошник и Юлька Уткин, с любопытством взирая сверху вниз на нас, сидящих в раз­ду­мье на голом асфальте в центре Москвы, принялись безудержно хохотать, выкри­кивая «Браво!», «Брависсимо!» и «Бис!».

 

– Ничего не видим смешного! – обиженно сказали мы оба с Лёшкой почти одновременно, но из солидарности стали им понемногу вторить.

 

Когда здоровый приступ хохота иссяк и сквозь остатки судорожных всхлипываний стало слышно, как на Спасской башне Кремля куранты про­били три раза, нам пришлось начинать всё сыз­нова. Матрёшкин и Юлий Це­зарь помогли Лёшке подняться и, к моей не­ска­занной ра­дости, снова взо­браться ко мне на плечи.

 

– Осторожно! Раз-два взяли! Шагом марш – пошёл! – скомандовали Сашка и Юлька, будто в одночасье превратились в полковников Дымова и Цибельницкого. – Пуля дурра, штык молодец! Лёшка – кавалерр всех возмож­ных «Слав», ЖЗЛ – могучий бык. А мы  их – веррные дррузья.

 

На этот раз Лёшка не брыкался, сидел спокойно, зато принялся то тихо, то громко канючить, переходя порой на истошный вопль, чтобы добиться нашего сочувствия, которое мы не спешили ему проявлять:

 

– Убили! – повторял он много раз, но никто из нас уже не обращал на него ровным счётом никакого внимания.

 

Сашка и Юлька шли по обе стороны от меня, страхуя своим трезвым присутст­вием коня и всадника от повторного опасного падения. Плюс к этому они, кроме своих, несли наши с Лёшкой вещи. Время от времени они лениво перебрасывались умными и содер­жатель­ными фразами, приправлен­ными маминой солью с перцем, на тему предстоя­щей вскоре всем нам и ка­завшейся им весёлой лагерной жизни в Атаманской ди­визии, которую так красноречиво расхваливал полковник Ды­мов.

 

Так, поша­тываясь из сто­роны в сторону и бормоча забавную несура­зицу, мы добра­лись, наконец, по ночной Москве до Юльки­ного дома.

 

Этот дом – особенный, и я полагаю, стоит уделить ему в этом рас­сказе ряд тёплых и признательных слов.

 

                                                  VIII

 

В своё время дом нашего друга Юлия Цезаря стоял величаво и победно на красной линии бывшей Тверской улицы, красуясь перед спешащими к труду и обороне новыми прохожими своим оригинальным, немного вы­чур­ным, каким-то совершенно не социалистическим фасадом. Потом, когда по­надобилось переименовать банальную Тверскую в честь безвременно по­чившего осно­воположника социалистического реализма его знаменательным псевдонимом и, кроме того, срочно по­требовалось осво­бодить пространство для строительства, казалось бы, пом­пезных, но на са­мом деле невыразитель­ных жилых зданий, которые впослед­ствии назовут сталинскими, этот Юль­кин дом взяли и передвинули вглубь двора. И это был одним из первых опы­тов передвижки многоэтажных домов без отселения из них жильцов. Он и сейчас там стоит, задвинутый и обижен­ный. Чтобы его увидеть и полюбо­ваться им, надо просто пройти через арку, недалеко от ко­торой размещался когда-то замечательный магазинчик «Сыр», где умопо­мрачительно пахло от множества самых разнообразных, настоя­щих, великолепных сыров и наибо­лее дешёвым был роскошный «рокфор».

 

Вот в этот самый дом мы и пришли в четвёртом часу ночи. Комму­нальная квартира, в которой проживала Юлькина семья, находилась на вто­ром или третьем этаже (сейчас уже не помню). Лифта в старинном доме не было, великолепная парадная лестница с мраморными ступенями, плавно за­кручива­ясь широкой спиралью, вела вверх. Лёшка решительно потребовал спе­шиться, чтобы, во избежание смертельной для себя опасности, проделать дальнейший путь самому, ибо, как он заявил, уже был в состоянии передви­гаться самостоятельно, без лишней посторон­ней помощи. В доказательство своего нахального заявления он легко спрыгнул с моих плеч на мраморную пло­щадку лестничной клетки и даже лихо притопнул «больной» ногой.

 

– Ну, и жопа ты, Лёшка! – возмутился я. – Наверное, совесть ты поте­рял на фронте. И даже не заметил этого.

 

– Вот если кто и жопа, то это, без сомнения, ты, – возразил он усмеш­ливо, прозрачно намекая на размеры моего седалища.

 

– Тише вы! – свирепо зашипел на нас Юлька Уткин. – Не то враз сосе­дей разбудите. Ночь во дворе всё же как-никак. Получите от меня сейчас хук по суса­лам, не обрадуетесь.

 

 Лёшка выразительно приложил палец к своим узким губам под уси­ками щёточкой и прикрыл тонкими птичьими веками свои круглые бесцвет­ные глаза, изображая что всё понял и не позволит ни в коем разе. Я тоже со­гласно кивнул, пока Юлька осторожно отворял дверь. По длинному, тём­ному коридору мы пробирались гуськом на цыпочках, держась, словно сле­пые, ру­кой за плечо впереди идущего, стараясь не задеть находившиеся там едва различимые в сумраке предметы домашнего обихода: сундуки, детские коля­ски и велосипеды, стиральные корыта, пустые этажерки и прочую по­добную ут­варь, которая вызывает теперь непонятную ностальгическую грусть, напо­ми­ная, возможно, о безвозвратно ушедшей куда-то молодости.

 

Сколько у нашего Юлия Цезаря было комнат, я не помню. Похоже, что одна, но только очень большая, перегороженная высокими и громоздкими полированными шка­фами. Ещё я запомнил огромный шёлко­вый абажур с длинными кручёными кистями, сви­савшими над массивным столом, чуть ли не касаясь распушён­ными кончиками ярко освещённого круга в центре бор­довой бар­хатной ска­терти. Запомнился также отдельно стоявший на высокой лаковой подставке большой тёмно-бронзовый лев в разъярённой позе ране­ного царя зверей, из мускулистого бока которого торчало сломан­ное копьё безымян­ного охот­ника. В моей скверной памяти хорошо сохра­нился этот лев в связи с тем, что Лёшка Евстратов, страдавший, как нам было известно, пло­хим зрением из-за ранения в голову, но прин­ципиально не носивший очков, чтобы не сдаваться, решил лихо садануть по гладкому, будто отшлифо­ван­ному мно­гими мозолистыми ладонями, бронзо­вому телу своим сухоньким кулачком, сильно сощурился, но промахнулся и угодил как раз в острый об­ломок копья. Герой войны взвыл и выпустил длинную очередь от­борных ма­терных руга­тельств, которые помогали ему бить фашистов. Не­много успоко­ив­шись, он хвастливо заявил:

 

– Теперь я трижды раненный. Как раз под стать трём орденам «Славы».

 

– Настоящий герой! – сказал Сашка Мирошник, он же Матрёшкин.

 

Руку Лёшке пришлось бинтовать, что на удивление проворно и ловко исполнил Юлька Уткин, он же Юлий Цезарь, ибо он один знал, где нахо­дится домаш­няя аптечка, а в ней – бинт, йод и перекись водорода. Когда Лёшке дезинфи­цировали и бинтовали руку, он не поморщился, чем проде­монстрировал нам свою суровую фронтовую закалку.

 

До того момента, когда надо было отправляться на Белорусский вокзал, оставалось совсем немного: два-три часа не больше, и мы опрометчиво, даже до некоторой степени самонадеянно, вознамерились посвятить это краткое время сладкому сну, как говорится, в объятиях Морфея. Юлий Цезарь как хо­зяин уст­роился на своём законном кожаном диване, где всегда спал, правда, лёг он из солидарности с нами, не раздеваясь и не постлав, как обычно, по­стели. А мы, остальные, улеглись как попало в одежде прямо на полу, покры­тому обшир­ным, во всю комнату, дорогим ковром. Мы почти уж начали было смотреть по пер­вому разу интересные сны про красивых и го­лых дев­чат, как неугомонный Лёшка Евстратов по прозвищу Дед (вот и пришло время назвать его кличку), хамски этому воспрепятствовал. Его словно под­зуживал кто-то и склонял к шало­стям, более приличествующим неразумным подросткам, чем ветерану Отечественной войны.

 

– Я привык на фронте, братцы, обходиться частенько без сна. Иногда по не­скольку суток кряду, когда этого требовала оперативная обстановка во время десантной операции, – заявил он. – Так что спите спокойно, друзья мои, я вас всех непременно разбужу. Не волнуйтесь зря, никто нынче не про­спит. Це­зарь, ты можешь выключить свой дурацкий будиль­ник, поверь мне на слово, сего­дня ночью он не понадобится.

 

Время от времени Лёшка тормошил одного из нас, троих, и ехидно спра­шивал с карикатурным еврейским акцентом:

 

– Ты уже спи-ишь?

 

– Да сплю, сплю, отвяжись ты ради бога! – отвечала спросонья очеред­ная жертва его садистского измывательства.

 

– Ну, спи, ещё рано, – говорил Лёшка, удовлетворившись ответом, и приступал к следующей жертве, стараясь не разнообразить свои вопросы.

 

Когда дошла очередь до Сашки Мирошника, в жилах которого, как мы догадывались, текла некоторая доля древней еврейской крови, тот неожи­данно го­рячо возмутился и сказал:

 

– Я давно знал, что ты дудак! Но не до такой же степени.

 

Но это резонное резкое и справедливое замечание Лёшку нашего не ос­тано­вило. Он даже не обиделся, напротив того, казалось, он по­лучил большое удовлетворение, от­того что задел тайные струны в душе Мат­рёш­кина. И Дед продолжал с упорством дятла куроле­сить вплоть до самого утра.

 

          Когда не вы­спав­шиеся, обозлённые, с пылающими от жаж­ды глотками, что в просторечии обычно называется «синдром сушняка», мы подня­лись, наконец, чтобы прервать эту жестокую муку, то с оторопью обнару­жили, что все поголовно, в том числе и Лёшка, оказались загадочным обра­зом перема­занными зубной пастой. Пер­вым это заметил я и стал злорадно и едко хихи­кать, показывая пальцем то на Юльку, то на Сашку.

 

– Ты на себя-то взгляни! – воскликнули они сквозь нервный смех, ста­раясь проткнуть меня своими указательными пальцами.

 

Лёшка смотрел на нас невинными глазами и чистосердечно признался, что не имеет ни малейшего представления, кто бы это мог сделать. Мы не стали его бить, всё же он Дед, герой войны, к тому же дополнительно три­жды раненый в мирное ночное время в дорогой для всех нас столице.

 

Кое-как наспех очистившись от успевшей засохнуть зубной пасты и пооди­ночке умывшись на скорую руку в общем туалете Юлькиной комму­нальной квартиры, пока его соседи ещё спали, мы тихо, без проволочек, по­кинули этот наш славный, последний перед лагерной жизнью, приют.

 

Вскоре мы очути­лись на широком перроне Белорусского вокзала, пах­нущего специфическим кислым запахом железной дороги.

 

                                                         IX

 

Полковник Дымов и полковник Цибельницкий, коротко, по-летнему, подстриженные, словно только что посетили одну и ту же парикмахерскую, чисто выбритые, пахнущие «шипром», оживлённые, настроенные по-празд­ничному, оба в лёг­кой, болотного цвета хлопчатобумажной полевой форме с тряпичными пого­нами на поникших плечах, находились уже на платформе. Они расхаживали в мягких парусино­вых сапогах, привычно распоряжались, где кому стоять, куда отойти, чтобы не мешать носильщикам, торопящимся с громоздкими тележками к поездам дальнего следования, где сложить вещи и что вообще делать, как будто без их ценных указаний невозможно было со­образить, что надо просто терпе­ливо ждать. Постепенно собрались все сту­денты мужского пола нашего славного чет­вёртого курса. Лица у многих из них были заспан­ными, опухшими и черес­чур одухотворёнными, каким им и положено, впро­чем, быть после весёлой ночной попойки.

 

– По прибытии электропоезда садиться во второй и третий вагоны – сразу же после головного! – несколько раз визгливо прокричал полковник Дымов. А полковник Цибельницкий в такт произносимым словам кивал, как фарфоровый китайский болванчик, обозначая этим, что целиком и полно­стью подтверждает распоряжение своего старшего по должности коллеги.

 

Наконец медленно подошла электричка, равномерно постукивая тяжё­лыми литыми колё­сами по рельсам, машинист по громкоговорящей связи  слышным далеко за пределами перрона искажённым голосом, будто ему за­жали нос бельевой прищепкой, гнусаво объявил:

 

– Внимание пассажиров! Второй и третий вагоны временно закрыты для посадки. Просьба пользоваться другими вагонами. Повторяю…

 

Полковники суматошно давали нам знать руками и глазами, чтобы мы не обращали внимания на это объявление, ибо оно к нам, студентам, не отно­сится, без чего, конечно, мы об этом самостоятельно не догадались бы. В раздвинувшиеся с шипением широкие двери мы ввалились в душное нутро отведенных для нас вагонов шумной гурьбой, суетясь, толкаясь, весело пере­говариваясь и галдя, как гонимое стадо домашних гусей. Последними в ва­гоны степенно вошли: полковник Цибельницкий – во второй, и полковник Дымов, соот­ветственно, – в стоящий сразу же за ним третий. Электричка вновь заши­пела по-змеиному, что-то по­бедно коротко прогудела, и мы по­ехали. За пыльным широким ок­ном поплыли назад, всё более уско­ряясь, не­обычайно живописные, индустриальные же­лезнодорожные пейзажи, тщетно навевая привычную грусть расста­вания.

 

Твердокаменные ленинцы, во главе со своим заводилой и одновре­менно старостой учебной группы «А», в которую формально входил и я, ока­зались волею коварной судьбы во втором вагоне, как и мы четверо, и рассе­лись по-хозяйски по соседству с нами. Получилось своеобразное купе, вре­менно заселённое исключительно трезвенными, положительными студен­тами, случайно оказавшимися все вместе в одной группе. Олег Разговоров про­сигналил нам долгим семафорным подмигиванием, смеющимися ужим­ками, мы ему ответил тем же. Вскоре выяснилось, что бедовые твердокамен­ные ленинцы прихватили с собой в дорогу пару бутылок водки для законной опо­хмелки, а сколько сверх того, никто не считал. И нам они предложили разде­лить с ними компанию. Мы, конечно, с радостью согласились.

 

Как ни старался полковник Цибельницкий, устроившийся в самом конце вагона на отдельной короткой скамейке, дабы использовать её в каче­стве го­тового наблюдательного пункта, не допустить употребления ликеро­водочных и прочих спиртных напитков, как ни стрелял он снайперскими гла­зами, с тем чтобы обнаружить любую попытку нарушения строгого сухого закона и во­время её пресечь, ничего у него из этого не вышло. В нашем сдво­енном купе-отсеке низко склонённые и сблизившиеся до касания лбами го­ловы по­шепта­лись, пошептались и придумали новую модификацию тошно­творно попу­лярной игры в футбол. Вот как потешно она выглядела.

 

Кто-нибудь из славного отряда твердокаменных ленинцев или нашей смешанной боевой четвёрки выкрикивал задорно: «Штрафной!». Тотчас же не­сколько человек дружно под­нимались со своих насиженных, ставших уютно тёплыми мест и устраивали из своих потных тел плотный заслон на­подобие живой стенки, которую вы­страивают футболисты перед назначен­ным судьёй недалеко от их ворот штрафным ударом, держа при этом руки молитвенно сложенными перед причинным мужским местом. Участники этой импровизированной стенки с дерзким любопытством наблюдали, как будет вести себя полков­ник Цибельницкий. А в это время за их спинами оче­редной жаждущий возлия­ния, согнувшись в крен­дель, при­кладывался к бу­тылке, делал два-три неловких то­ропливых глотка и тут же кричал: «Го-о-ол!». И стенка опускалась на свои места.

 

Так повторялось несколько раз подряд, пока, наконец, полковник Ци­бельницкий, не выдержав искушения сильным подозрением, не покинул свой удобный на­блюдательный пункт. Он медленно, как бы нехотя, поднялся со своей инди­видуальной ска­мейки и реши­тельно двинулся вдоль узкого про­хода ме­жду рядами деревян­ных вагонных лавок с высокими наборными спинками, хвата­ясь, когда пока­чивало и потряхивало ва­гон, за высту­павшие из них в верхней части хромиро­ванные ручки, как моряки хватаются за леера на шат­кой палубе. Добрав­шись до нашего шумного купе-отсека, он остано­вился, втянул носом воздух, дробно при­нюхиваясь, обвёл нас всех присталь­ным, немигающим взглядом (мне по­каза­лось, что на моей персоне его взгляд по­тяжелел и за­держался чуть дольше, чем на ос­тальных участниках новой игры в футбол) и неожиданно крикнул по-козли­ному: «Штрафно-о-ой!». И стал ждать, какой это произве­дёт эффект.

 

Никто из нас не шелохнулся. Все сидели молча, по­тупив взоры, как па­иньки или красные девицы, и только один Лёшка Евстра­тов с расцара­панным но­сом и синяком под глазом уставился вызывающе, в упор, на не­кстати догад­ли­вого полковника. Тот не выдержал Лёш­киного крокодильего взгляда, отвёл свой в сто­рону и с независимым ви­дом на одутловатом покрасневшем лице проше­ствовал дальше, чуть враз­валку, как на корабле во время лёгкой бортовой качки, про­веряя по сторонам, нет ли ещё чего по­дозрительного, что надо немедленно пре­сечь.

 

Когда он возвращался обратно, ничего не обнаружив такого, Сашка Мирошник, низко нагнувшись почти до самого пола, обильно посыпанного для кра­соты окурками и шелухой от семечек, изменив до неузнаваемости свой го­лос, ве­село прокричал вдогонку удаляющемуся, особенно любимому нами преподавателю военного дела:

 

– А кто наш боевой командир?

 

Весь наш отсек дружно проскандировал, а Олег Разговоров при этом картинно дирижировал руками, как заправский полковой капельмейстер:

 

– Товарищ полковник Цибельницкий!

 

И снова Матрёшкин, будто из глухого подземелья:

 

– А кто нас поведёт в последний и решительный бой за власть Советов?

 

К нашему опохмелившемуся отсеку присоединилось несколько сосед­них, тоже не очень трезвых, вышло дружнее, озорнее и громче:

 

– Товарищ полковник Цибельницкий!

 

Затем протяжно, уже в открытую, прокричал храбрым петухом озор­ник, весельчак и остроумец Юлий Цезарь:

 

– А кто нам заместо отца родного?

 

Тут уж подхватил почти весь вагон, и – прогремело гулко, как в бочке:

– Товарищ полковник Цибельницкий!

 

Раздался дружный хохот, отовсюду посыпались всё новые, порой не­ожиданные, вопросы, требующие лишь одного и того же ответа, но полков­ник Цибельницкий уже ничего не слышал. Так ни разу и не обернувшись, как будто происходившее не имело к нему никакого отношения, игнорируя ши­рокой спиной шумное веселье расходившихся студентов, он степенно уда­лился в соседний третий вагон.

 

– Наверняка, паразит, жаловаться пошёл к Дымову, – с глубоким зна­нием военного дела объявил Лёшка Евстратов.

 

– Да нет, вряд ли, – усомнился я. – Как-никак оба они настоящие пол­ковники. Раз­ница лишь в том, что один тонкий, другой – толстый.

 

– Тебе виднее, – съязвил Юлька Уткин с противной улыбочкой. – Один из них твой кореш по упитанному телосложению.

 

– Сам дурак! – находчиво парировал я в ответ.

 

В это время под лавкой совершенно случайно, вместо топора, нашлась семиструнная гитара в чёрном сатиновом чехле. Олег Разговоров привычно расстегнул на чехле пуговицы, извлёк свою любимицу, настроил её, склонив ухо. Сильными пальцами правой руки стал умело пощипывать струны, а ле­вой – прижимать их в нужном месте на грифе, чтобы вышли ладные пере­боры и аккорды, и вдруг запел негромко приятным, сиплым, пропитым голо­сом не­сколько изменённую дореволюционную строевую песню:

 

                           Лагерь – город полотняный,

                           Всюду улицы шумят,

                           Щёки пухлы и румяны,

                           Словно маков цвет горят.

 

К знакомому всем припеву сразу подключился весь вагон, и лихо, за­бористо, задиристо загремело, как раскаты весеннего юного грома:

 

                                  Взвейтесь со…

                                           взвейтесь соколы орлами,

                                  Полно горе горевать,

                                  То ли де…

                                           то ли дело под шатрами

                                  В поле лагерем стоять.

                        Новый год пробьют куранты,

                        И деньки, как миг, пройдут,

                        И вчерашние курсанты

                        Офицерами пойдут…

 

Твердокаменные ленинцы пели с особым патриотическим чувством. Орест Тарасбульбин даже не на шутку прослезился от хмельной неясной гордости. Но из всего образовавше­гося ладного хора особенно выделялся и стремился улететь за пределы душ­ного выгона, в чис­тое высокое июльское небо прекрасного Подмосковья, сильный, похожий на блеяние, тенор глав­ного отличника четвёртого курса из учебной группы «А» Юрки Бобрина, си­девшего в со­седнем купе-отсеке.

 

Ещё мы запели «Как родная меня мать провожала…», но допеть до конца эту бодрую песнь нам не удалось, так как из третьего вагона появился под­тянутый, строгий, собранный полковник Дымов и чётко объявил:

 

– Приготовиться к выходу! Следующая остановка – Балабино!

 

Все подхватили свои вещи и затолкались по направлению к вагонным тамбурам, суетясь, как потешные пингвины на далёкой южной льдине.

 

                                                      X

 

На широкой вытоптанной площадке возле станции Балабино, представ­лявшей собою две высокие открытые платформы по обе стороны от железно­дорожных путей, продуваемые всеми ветрами, нас уже терпеливо ждали го­товые сорваться с места, крытые чистым брезентом, тщательно вымытые снаружи и изнутри, словно перед военным парадом, не успевшие ещё как сле­дует обсохнуть, кажущиеся совсем новыми бортовые грузовые автома­шины. На этой же площадке, напоминавшей плац для занятий по строевой подготовке, нас построили в две шеренги, и полковник Дымов приказал ста­ростам доло­жить, не покидая строя, численный состав своих учебных групп, с тем, на­верное, чтобы убедиться, что никто не отстал в пути.

 

Первым бодро отрапортовал Олег Разговоров; за ним – староста группы «Б» Шубаев (имя я забыл); после него, чуть замешкавшись, доложил староста группы «В» Володька Блежнев; и заключил доклады староста группы «Г». Этого, последнего, я не помню, хоть казните на лобном месте, хоть про­сто так убейте на диком пустыре. Не помню ни внешнего вида, ни имени, ни фамилии. И даже сильно подозре­ваю, что такой группы вообще не было в помине. В итоге получилось, что один человек – лишний.

 

– Это что ещё за фокусы за такие!? – искренне возмутились оба пол­ковника вместе, но растерянности сразу не показали.

 

Стали детально разбираться. Оказалось вот что. Когда полковник Ды­мов объявил построение перед автомашинами, я, будучи, как не раз уже было сказано, студентом учебной группы «А», совсем упустил это из виду, нахо­дясь после игры в «футбол» в приподнятом хмельном настроении среди своих близких друзей из группы «В». Мы о чём-то оживлённо беседовали, как всегда острили, тру­нили над пол­ковниками и зубоскалили, да так и по­шли все вместе стано­виться в строй, где полагалось стоять этой группе, ни­мало не заботясь о том, что из-за этого мо­жет произойти путаница. На самом деле так и произошло: я привычно очу­тился бок о бок со своими закадыч­ными друзьями, и, естест­венно, никто не обратил на это внимания. Олег Раз­говоров, первым докла­ды­вавший, сколько человек стоит в данный момент в строю (то есть так на­зы­ваемый фактиче­ский численный состав группы), тоже находясь, если выра­жаться понятным науч­ным языком, под воздействием опохмельного син­дрома, не заметил моего отсутствия и доложил хорошо из­вестный ему спи­сочный со­став группы. А староста группы «В», Володька Блежнев – детина почти двухметрового роста по прозвищу Рыжий, – проявив похвальное по­слуша­ние и старательность, чтобы на всякий случай заранее выслужиться, тыча сверху пальцем, пере­считал бегло по голо­вам ту часть общего строя, где находилась его группа, и, шибко не задумыва­ясь, сообщил о том, что у него получилось, в форме уст­ного док­лада с места полковнику Дымову. Так в моём лице появился новояв­ленный поручик Киже, что и при­вело к некоторому возмущению в дис­циплинированной полков­ничьей среде, в которой озорство студентов ещё не успело быть как следует изученным.

 

После того как недоразумение было выявлено, приобрело, так сказать, понятные всем и каждому очертания, и я, выдворенный из рядов чужой группы под улюлюканье моих друзей, занял, под приветственный клики твердокаменных ленинцев «Виват!», «Банзай!», «Полундра!» и «Ура!», своё законное место во второй шеренге группы «А», полковник Цибельницкий приблизился вплотную к полковнику Дымову и стал тому что-то горячо шеп­тать, всё более распаляясь, отчего сбивчивая речь его стало слышной, и мне удалось разобрать, как он сказал:

 

– Это тот самый, который тогда, когда… Я вам уже докладывал…

 

Полковник Дымов посмотрел на меня, брезгливо хмурясь, как на пус­тое место, и, вместо того чтобы обсуждать со своим докучливым коллегой мою недостой­ную персону, крикнул срывающимся фальцетом:

 

– По маши-инам!

 

Эта команда отозвалась многократным эхом, весело стучась в окре­ст­ные рощи, одна из которых, как вскоре мы узнали, называлась трипперной. Почему она так называлась – станет ясно позднее.

 

Его неожиданно визгливый голос прозвучал в свежем загородном воз­духе, на фоне радостного птичьего щебета, так задорно, призывно и весело, что мы всем скопом, расталкивая друг друга плечами и локтями и производя невообрази­мый галдёж, ринулись без разбора занимать места в машинах, с трудом пере­валиваясь через задний борт. Мы так спешили, словно от того, каким бу­дет это место, зависела наша дальнейшая судьба. Мы были заранее предупреж­дены, что стоять в кузове во время движения строго запрещается, поэтому те, кому не хватило сидячих мест на длинных узких лавках, привин­ченных болтами к бо­ковым бортам, были вынуждены присесть на корточки. Этот, ка­залось бы, пустяшный удел, в числе многих других нерасторопных лопухов, достался и мне. И тогда я впервые понял значение страшного слова полиарт­рит, которым стращали меня врачи всё последнее время, когда я на­чал жало­ваться на боль в коленных суставах, а мне, как это ни странно зву­чит, говорили, что надо срочно удалить гланды.

 

Не успел я, смачно хрустнув суставами, присесть на корточки, ухва­тившись руками за задний борт трясущейся машины, как мои ко­лен­ные ча­шечки с места в карьер заныли непрекращающейся тупой ноющей бо­лью и потребовали, чтобы я рас­прямил скорее ноги любой ценой. Но я не был в со­стоянии выполнить это элемен­тарное требование из-за страшной тесноты. Хорошо ещё, что ехать по тря­ской до­роге пришлось со­всем не­долго, не то в противном случае я не смог бы рас­прямиться, наверное, нико­гда в жизни.

 

 Каждая, даже самая ничтожная ухаба отзывалась во мне не­гром­ким постаныванием, я машинально при­нялся подсчитывать, сколько раз мне пришлось произнести краткое и выразитель­ное словечко «Ой!». Можно, ко­нечно, сомневаться в правди­вости моих слов, но мне показалось, что я ойк­нул тогда сто сорок четыре раза. Как раз на последнем машина резко затор­мозила и остановилась. Потом снова поехала, но я уже больше не считал, по­тому что мы въехали через раз­движ­ные, с красными звёздами, железные во­рота на территорию гвардейской Атаманской дивизии.

 

                                                 XI

 

Обширная площадь, огороженная красивым ажурным забором из но­венькой ко­лючей про­волоки, голая, вытоптанная, как загон для выгула и случки лошадей, была за­строена редкими низкими строениями, крашенными моно­тонной «камуфляж­ной» зелёной краской, чтобы никто и никогда не дога­дался, что они принадлежат воин­ской части. Нас медленно подвезли, по­рё­вывая мото­рами, к длинному приземистому бараку. Я одним из последних сполз этаким крабом через задний борт авто­машины на землю и, морщась от боли, устре­мился ко­выляющей походкой  вслед за остальными, на­много меня опере­дившими, в тёмный зев входа, от­куда остро доносился специфи­ческий кислый за­пах воен­ного обмун­дирования и веяло едва ощути­мой прохладой. Это ока­зался веще­вой склад, или, по-военному, кап­тёрка.

 

Вот тут-то и стало, наконец, ясно, зачем мы привезли сюда свои полу­пустые мешки, рюкзаки, баулы и чемоданы. В них полагалось нам сложить свои ци­вильные носильные вещи и сдать их на хранение в каптёрку взамен на жес­тяной номерок, привязанный к верёвочке, как в бане, который не сле­довало терять ни в коем случае, чтобы не остаться без одежды в конце лагер­ного сбора. Вместо наших привычных, пропахших родным потом вещей нам были выданы выгоревшие от солнца пилотки с красно-эмалевыми звёздоч­ками; та­кие же выгоревшие гимнастёрки со стоячим воротничком; смешные, заужен­ные книзу штаны с глубокими карманами, доходящими почти до ко­лен, и болтающимися внизу тесёмками; свёрнутые в аккуратные рулончики, быв­шие когда-то чёрными обмотки; погоны рядовых солдат; широкие ремни с большой глухой пряжкой; по паре белых подворотничков, которые нам пред­стояло подшивать самостоятельно; по две пары стираных портянок, хра­нив­ших въевшийся запах прежних ног; и колючие шинельные скатки. Всё это носило выразительное, хотя и краткое название БэУ, что означало «быв­шее в употреблении», однако, было чистым и почти нигде не рваным.

 

Некоторые из студентов, особо избалованные и привередливые, приме­рив на себя сол­датскую одежду, требовали замену. Эти просьбы, считав­шиеся старослужа­щими солдатами штатскими капризами, удовлетворялись кладовщиками кап­тёрки крайне неохотно, да и то лишь в случае явного несо­ответствия выдан­ной формы названному размеру или такой уж рванины, не заметить которую либо зашить на досуге крепкими нитками через край было невозможно. Особенно рас­капризничались Володька Блеж­нев, которому всё было мало, и Гаулин, кото­рому всё было непомерно ве­лико.

 

В следующем отделении вещевого склада нам были выданы стираные, но не глаженые простыни и наволочки, байковые одеяла; по половине куска пахнущего столярным клеем хозяйственного мыла, пачке махорки, коробку спичек, зажигалась из которых, как потом выяснилось, только третья или четвёртая, а первые приходилось выбрасывать, чертыхаясь; вещевой мешок с не расправленными лямками, в который полагалось сложить мелкие вещи и то, что разрешалось взять из своего, а именно: туалетные принадлежности, перочинные ножики, книги для чтения, блокноты, карандаши, авторучки, тетрадки, пузырьки с чернилами, фотографии любимых девушек и прочую подобную чепуху и мелочь.

 

Некоторые, неискушённые лопухи, честные и наивные, как дети, отка­зываясь от махорки, говорили стеснительно:

 

– Мне этого не надо, я не курю.

 

На что получали от кладовщиков каптёрки флегматичное назидание:

 

– Дают – бери, а бьют – беги. Салага, птвою мать! Потом ещё мне большое спасибо ска­жешь, птвою мать.

 

Никогда ещё, наверное, гвардейская, орденов Суворова, Кутузова и Октябрьской Революции, краснознаменная Атаманская дивизия, не слышала такого гомерического хо­хота, когда, закончив с грехом пополам переодева­ние из своей родной при­вычной одежды в солдатскую форму БУ, студенты строительного института Моссовета высыпали из тёмной каптёрки наружу, на освещённый ярким лет­ним солнцем широкий плац. Несмотря на то, что трое приставленных к нам старослужащих, обутых в широкие кирзовые са­поги (эти старослужащие, как вскоре выяснилось, оказались командирами наших будущих взводов и отделений), пока­зывали по многу раз, как пра­вильно упаковы­вать портянками босые студен­ческие ноги, перед тем как за­сунуть их в за­скорузлые ботинки, и как потом винтообразно накручивать от ботинка до ко­лена обмотки, многие вышли, прихрамывая, с волочащимися по земле легко­мысленными лентами обмоток.

 

Долговязый Володька Блежнев появился, потешно разглядывая свои руки: рукава едва прикрывали локти и не могли застегнуться на пуговицы, как он только ни старался. Полы его гимнастёрки торчали из-под ремня уз­кой растопыренной во все стороны мятой полоской наподобие кургузой ба­летной пачки, и у него никак не получалось заправить их назад, как поло­жено. У Гаулина, напротив, рукава гимнастёрки то и дело сползали ниже кистей рук. Штаны оттопыривались на его тощем заду этаким мешком, будто невезучий хозяин их торопился бегом в далёкий гальюн по большой нужде и только что не успел по крупному. Многие другие выглядели не лучшим об­разом, напоминая своим нелепым видом цирковых клоунов. Блежнев с Гау­линым попыта­лись изобразить Пата с Паташоном, чем вызвали новый при­ступ здорового хо­хота теперь уже не столько своим внешним видом, сколько неловкостью движений. И только твердокаменные ленинцы чувство­вали себя как рыба в воде, форма на них сидела как влитая, и вообще они смотрелись так, как будто служили в Атаманской дивизии испокон века.

 

Следующим важным, запомнившимся мне этапом нашей лагерной жизни стало размещение по палаткам. Они стояли, расправив свои бледно-серые крылья, ровными рядами, между которыми пролегали довольно широ­кие проходы, напоминавшие улочки, окаймлённые по бокам деревянными белёными рейками, немного выступав­шими из земли наподобие некоего бор­дюра. В центре каждой палатки торчал высокий центровой столб, или, если угодно, кол, а по углам дощатого ограж­дения вроде большого ящика ещё че­тыре – пониже. Между цен­тральным и боковыми столбами были протянуты толстые, волосатые пеньковые верёвки, предназна­чавшиеся для натяги­вания собственно палаток – выгоревшей на солнце, якобы непромо­каемой, пару­сины. Откиды­вающийся тяжёлый полог прикрывал вход. Каждая палатка была рассчитана на десятерых солдат: вдоль двух па­раллельных входу стен дощатого ящика были устроены нары, на которые ук­ладывались просторные мешки, набитые соломой – то были матрасы, а в го­ловах маленькие плоские мешки с сеном – по­душки. Когда палатки стояли полностью собранными, каждая из них отда­лённо напоминала шатёр восточной красавицы. Этот об­раз приду­мал Юлька Уткин. Он так прямо и сказал:

 

– Вот, друзья, перед вами пародия на шатёр шемаханской царицы.

 

Когда же свисавшие полы палатки подвязывались кверху для провет­ривания и просушивания, в этих шатрах проявлялось некое бесстыдство: всё нутро становилось видным. Лёшка Евстратов рассказал нам, что встарь в не­которых русских деревнях существовал такой «смешной» обычай: если девку не удавалось выдать за­муж до 25-ти лет, то весёлые деревенские парни, по­догретые самогоном, подкарауливали беднягу, задирали ей подол (в те вре­мена, как известно, бабы и девки не носили панталон) и завязывали его ве­рёвкой над головой несчаст­ной. И это называлось: «пустить девку цветком». С тех пор проветриваемые палатки мы называли: пустить палатки цветком.

 

Нас, студентов, насчитывалось в целом восемьдесят человек, и для на­шего размещения было выделено восемь палаток. А так как в каждой из че­тырёх учебных групп не было ровно по двадцати душ: где двадцать две, где восемнадцать, то расселение приобрело хаотический характер и было отдано, как говорится, на волю волн. В нашу палатку попали твердокаменные ле­нинцы, мы, четверо, и прибившийся к нам Гаулин, которого поначалу все дружно гнали из других палаток с непосредственностью и какой-то даже на­ивной дет­ской жестокостью:

 

– Иди-иди отсюда на хрен! Здесь все места уже заняты.

 

А мы не стали его гнать и потом нисколько об этом не пожалели. Мы знали, что для облегчения своей тяжкой участи всегда необходим тот, над кем можно всласть поржать и безбоязненно поизмываться. И в этом смысле Гаулин являл собою щедрый подарок судьбы. Место ему досталось с краю, возле самого входа в палатку, и каждый входящий или выходящий из неё не­пременно старался этому выдающемуся лопуху так или иначе о себе напом­нить. Забегая вперёд, расскажу, как однажды кто-то из твердокаменных ле­нинцев, проходя мимо, заметил, что в том месте, где обычно спал Гаулин, ножка, подпирающая нары, расшаталась. И без всякой задней мысли треснул по этой ножке ногой. Она жалобно скрипнула и подкосилась. Ночью, когда все улеглись, ножка не выдержала и сломалась. Нары в этом месте завали­лись, лежавший с краю Гаулин свалился на пол, остальные чудом удержа­лись на своих местах. И громкий хохот долго ещё сотрясал палатку.

 

На центральном столбе был вбит здоровенный ржавый кривой гвоздь, а на нём, косо на верёвочке, висел в рамке и за стеклом, засиженном мухами, со следами потёков листок с отпечатанным типографским способом распо­рядком дня, и мы стали временно жить со­гласно этому твёрдому распорядку.

 

                                                XII

 

Каждый день начинался практически одинаково: с тяжкого, полуобмо­рочного пробуждения в 6 часов утра, о чём возвещал громким злорадным криком «Подъём!» очеред­ной, натерпевшийся ночного бодрствования с то­мительной бессонницей и зябкой утренней прохладой, дневальный, заждав­шийся побудки. После сидения в позе орла в гальюне на четыре очка; не­брежного, наспех, умывания под рукомойниками с торчащими снизу запор­ными стерженьками, которые надо было подбивать ладошкой для добывания воды; коллективной зарядки с зевотой, карикатурными сонными движе­ниями расслабленных рук, вялыми наклонами и приседаниями; общего по­строения с обязательной перекличкой; завтрака в столовой под навесом с длинными дощатыми, замызганными сто­лами, на которые выставлялись алюминиевые миски с хлебом, неизменной пшённой кашей и кусочком сли­вочного масла и жестяные чайники с жидким чаем, начинались и бес­конечно нудно тянулись так называемые практические занятия.

 

Чаще всего такие занятия проводились под открытым небом на спе­ци­ально отведенных для этого площадках, где были устроены из пластован­ных прямоугольных кусков дёрна, уложенных амфитеатром, земляные ауди­тории. Хорошо если рядом стояли деревья, в тени их жидких крон было не так жарко. А если деревья находились в стороне или тень от них уползала в сто­рону, то спасенья не было. Беспрерывно зудели комары и мухи, глаза наши слипались, тяжёлые, словно гири, головы клонились, слушали мы вполуха, и ничего не запоми­нали из того, что там нам толковали наши заме­чательные, ставшими почти родными пол­ковники.

 

Через каждые два часа устраивались перекуры. Для них отводилась вы­копанная на пустыре довольно глубокая яма, вокруг которой стояли сколо­ченные из грубых досок скамьи, похожие на зрительские трибуны неболь­шого ста­диона провинци­ального городка. Эта яма называлась «курилкой». Время от вре­мени она заполнялась окурками, выгребать которые доставалось проштра­фившимся солдатам, получавшим наряды вне очереди. До курилки приходи­лось топать довольно далеко, а идти не хотелось, поэтому курилкой пользо­вались только самые завзятые куряки, такие, например, как Лёшка Ев­стра­тов, Сашка Мирошник, Олег Разговоров и некоторые другие. Боль­шин­ство же остальных использовали время перекуров, чтобы накоротке вздрем­нуть где-ни­будь в соседних кустах.

 

Помню, как во время одного из таких перекуров я просыпаюсь, голова моя запрокинута, рот раскрыт, возле него ползают мухи, пилотка сползла на ухо, надо мной стоит и пристально смотрит на меня сверху полковник Ци­бельницкий. Я гляжу на него мутными глазами, силясь понять, где я и что происходит. А он постоял с минуту молча, потом процедил сквозь зубы:

 

– Сто сорок четыре! – Повернулся и медленно удалился.

 

«Вот, чёрт злопамятный, – подумал я тогда. – Сколько времени про­шло, а он всё помнит, собака!»

 

Строевую подготовку проводил с нами старшина Заворотнюк – из ста­ро­служащих. У него полностью отсутствовал  музыкальный слух, потому что скорей всего ему в детстве в зоопарке слон случайно наступил на ухо, по­этому он лю­бил слушать, как мы поём, шагая строем. После команды «Ша-агом марш!» он почти без паузы добавлял: «Запе-вай!» и бодро шагал рядом с нашей ро­той, почти беспрерывно повторяя:

 

– И раз, и раз, и раз-два-три…

 

Запевал почти всегда отличник Юрка Бобрин, так как у него был от­менный слух, красивый блеющий тенор и, кроме того, в отличие от большин­ства из нас, он знал слова многих строевых песен. Старшина нам нравился, это был складно скроенный деревенский малый с крутыми плечами, пшенич­ными усами и яс­ным взором голубых глаз. И мы старались удивить его ка­кой-нибудь новой, незнакомой ему песней. Часто это были ныне забытые, а тогда часто испол­нявшиеся даже по всесоюзному ра­дио и казавшиеся нам необычайно све­жими, особенно смелыми и чуть ли не выпущенными на сво­боду из подполья заграничные песни. Из них я запом­нил строевую песню Войска Польского «Чьё-то сердце загрустило, знать оно любить хотело…», песню английских союзников в Великой Отечественной войне «Нашёл я чудный кабачок, вино там стоит пятачок…», маршевую песню ко­лониальных солдат Великобрита­нии на слова Редьярда Киплинга «Пыль, пыль, пыль от шагающих сапог…» и некоторые дру­гие в таком же роде. Иногда умудря­лись петь даже стихо­творения русских класси­ков, такие, например, как «Песнь о ве­щем Олеге», «Сижу за решёткой в темнице сырой…» и тому подобные.

 

Сашка Мирошник – у него был тоже отличный слух, по­чище чем у Бобрина – уловил в некоторых командах Заворотнюка некие во­проси­тельные интонации, для многих из нас до поры до времени скрытые. А после того как Сашка открыл нам глаза и прочистил уши на эту особенность старшины, многие из нас уже сами стали отчётливо слышать эту интонацию и охотно потешались по этому поводу. Перед тем как отдать короткую и сухую, как винтовочный выстрел, команду «Стой!», старшина протяжно и несколько пе­вуче тянул по­лувопро­сительно: «Ро-о-та-а-а…» и мог повторять это обраще­ние несколько раз под­ряд, с видимым наслаждением слушая, как по пыли слаженно топают в баш­ма­ках наши молодые ноги. Вечный остряк Юлька Ут­кин в ответ на эту пред­варительную команду Заворотнюка придумал каверзу: задать ему всем взво­дом (самым дерзким был наш Первый взвод) невинный вопрос «Что?». А Лёшка Евстратов как всегда этой проказой не удовлетво­рился и предложил расши­рить её до вопроса золотой рыбки из сказки Пуш­кина, который должен был прозвучать раз­дельно под левую ногу так:

 

– Что тебе - надобно - старче?

 

Это заманчивое предложение было принято с большим воодушевле­нием твердока­менными ленинцами и особенно радостно – лопухами. Отлич­ники, конечно, воздержались.

 

И вот однажды наша рота, возвращаясь к обеду после очередных учеб­ных стрельб по мишеням из винтовки на дальнем полигоне, перед тем как ос­тано­виться возле столовой, получила команду отбивать шаг на месте.

 

Лёшка Евстратов дал условный знак, чтобы мы приготовились. Стар­шина нахо­дился в отличном расположении духа, так как стрельбы, по его мнению, прошли, что называ­ется, на пять с плюсом, и с удовольствием слу­шал, как грохочут наши стоп­танные ботинки, а вся рота в это время син­хронно пока­чивается из стороны в сторону при перемене шага.

 

– И раз – и раз – и раз, два, три! – буквально пел Заворотнюк, заметно подыгрывая себе согнутыми в локтях руками, словно становился капельмей­стером и дирижировал музы­кантской командой. Время от времени он повто­рял: – Ро-ота-а-а… – и как будто рисовал в конце вопросительный знак.

 

Он, видимо, предвкушал, как после команды «Стой!» рота остановится, как вкопанная, в едином дробном движении ловко сорвёт винтовки с плеча и при­ставит их к ноге, пристукнув с лязгом окованными прикладами об землю, как он, опытный старшина, учил нас, придурков. Наверное, он ожидал, что после этого учебный день для него будет закончен так же хорошо, как час тому на­зад завершившиеся стрельбы, и он сможет с чистой совестью пойти отдох­нуть к себе в казарму. И возможно даже станет хвастать перед своими това­рищами, что этих придурков, оказывается, можно кое-чему научить.

 

В это время по негромкой команде Лёшки «Начали!» лопухи из пер­вого взвода и некоторые из твердокаменных ленинцев задали под левую ногу свой вопрос. Как потом выяснилось, основная часть твердокаменных ленин­цев во главе с Олегом Разговоровым всё же в последний момент струхнули и промолчали. Но и тех, кто вслух заинтересовался, что же, в конце концов, нужно от нас этому старшине, оказалось достаточно, чтобы вопрос, заданный строем на плацу возле барачного вида столовой, где в это время прохажива­лись несколько старослужащих из Атаманской гвардейской дивизии, прозву­чал громко и, вопреки, ожиданию, довольно слаженно.

Старослужащие в первый миг замерли, как будто порвалась плёнка во время кинопросмотра, но тут же стали ржать, один из них громко крикнул:

 

– Во дают, блям, студенты!

 

Старшина Заворотнюк онемел, стараясь понять что случилось, уси­ленно, но в то же время аритмично моргая длинными белёсыми ресницами, и вслед за возникшей неловкой паузой, скорее по инерции, чем осознанно, про­изнёс скучным, каким-то испуганным, тихим голосом:

 

– Стой…

 

Рота остановилась, приставив с грохотом винтовки к правой ноге. Старшина задумался, было видно, что это стоит ему немалых усилий, потом как-то уж совсем буднично и совсем не по командирскому сказал:

 

– Так. Второй и третий взвода – сдать винтовки и марш в столовую. На обед. Первый взвод – стоять на месте. Без команды, значит, вашу мать, – ни­куда. Я скоро, это самое, вер­нусь. – С этими словами он под­хватился и уст­ремился прочь куда-то скорым ша­гом, для характеристики ко­торого больше всего подошло бы словечко «по­бёг».

 

Это сразу понял проницательный и всегда задиристый Лёшка Евстра­тов, почти трижды кавалер орденов «Славы», он высказался так:

 

– К нашим полковникам, бляха-муха, побёг.

 

          Юлька Уткин вполголоса добавил:

 

          – Жалиться, бляха-комар.

 

         А Сашка Мирошник, склонный к философическому взгляду на жизнь, заметил со вздохом:

 

         – Постоим – увидим.

 

                                                 XIII

 

И действительно, вскоре мы увидели, как Заворотнюк вернулся об­ратно в со­провождении пол­ковников Дымова и Цибельницкого, с ними вме­сте чуть вприпрыжку семенил курсант Гой, присланный к нам из какого-то воен­ного училища на практику для прохождения как бы «преддипломной»  службы в роли командира роты. Этого подсадного коман­дира мы невзлю­били с первой встречи, он сразу же пока­зался нам карьери­стом, для которого мы, студенты, представляли собой близкую ему среду, где он мог безнака­занно ставить свои опыты по воспитанию послушания путём раз­дачи нарядов вне очереди по любому пустяшному по­воду. Он носил оканто­ванные широ­кими полосками курсант­ские погоны с лычками старшего сер­жанта. На боку его все­гда болта­лась перекинутая через плечо новенькая планшетка, ко­торую он придержи­вал левой рукой, поэтому при шаге, а то и при беге, размахивал од­ной пра­вой. Он имел узкие покатые плечи и чтобы выглядеть прямым и бра­вым, но­сил под щегольской офицерской диаго­налевой гимнастёр­кой ват­ные по­ду­шечки – плечики. Мы откровенно над ним поте­шались. Он это чув­ство­вал и кипел по отношению к нам злобой.

 

Когда командирская группа приблизилась к нашему понуро стоящему взводу, мы разглядели, чуть повернув головы и скосившись в их сторону, что полковник Дымов необычайно хмур, строг и встре­вожен; полковник Цибель­ницкий с трудом скрывает распирающий его нервный смех; серые, как не ус­певшая покрыться ржавчиной сталь, прищуренные глаза кур­санта Гоя све­тятся мсти­тельностью; а толстые губы старшины Заворотнюка откровенно дрожат от обиды. Командиры остановились в нескольких шагах от нашей ко­лонны, Гой торопливо и с явной услужливостью скомандовал:

 

– Взвод, напра-во! – Мы дружно повернулись. – Сми-ирно!

 

Полковник Дымов несколько минут молча оглядывал замерший строй, полковник Цибельницкий отыскал глазами меня и дёрнул веком, показалось, что он мне подмигнул. Наконец Дымов коротко отчеканил:

 

– Всех оставить без обеда! И послеобеденного отдыха! Старшина! – об­ра­тился он к Заворотнюку. – Всё это время гонять! Без устали! Этих говёных остряков, сукиных детей! По штрафной по­лосе! Покажи им, старшина, кузь­кину мать! Чтобы впредь! Неповадно было! Старший сержант! – обратился он к Гою. – Выявить зачин­щиков! И доложить! Лично мне. Сегодня.

 

После этого оба полковника и курсант Гой как-то совсем уж не по-воен­ному повернулись к нам спиной и удалились, о чём-то горячо пе­решёп­тыва­ясь и жестикулируя возмущёнными руками, а старшина повёл наш взвод на штрафную полосу, представ­ляющую со­бой длинный ряд препятствий, где солдаты Атаманской дивизии обычно со­вершенствовали свою фи­зическую подготовку. По дороге я и Юлька Уткин, изображая на лицах тупую стара­тельность в стиле «а ля Швейк», откровенно валяли дурака, за­валивая вин­товки на плече так, что они чуть ли не задевали шты­ками идущих сзади.

 

Время от времени старшина окриком: «Поправить вин­товки!» – одёрги­вал нас, мы послушно возвращали винтовки в вертикаль­ное положение, но усердие, с которым это делалось, перехлёстывало через край, и винтовки те­перь клонились вперёд. Так продолжалось много раз (всё это время Сашка Мирошник нарочито глупо хихикал), пока взвод в пешем строю, сбоку от ко­то­рого, кипя возмущением, шагал наш бравый старшина, не прибыл, нако­нец, к протяжённой по­лосе препятствий, годами вытоптан­ной десятками ты­сяч гвардейских солдатских сапог до грустного состояния знамени­того Су­хумского обезъянего питом­ника.

 

Первым упражнением стало преодоление в лоб двухметровой дощатой стенки, хотя её можно было спокойно обойти сбоку. Твердокаменные ле­нинцы выполнили это непростое упражнение легко и даже с видимым удо­вольствием, стараясь продемонстрировать свою незаурядную ловкость. Осо­бенно отличился лёгкий атлет Борька Захарьев, он перемахнул эту стенку иг­раючи, едва опершись руками о верхнюю доску, чем заслужил одобритель­ные крики своих единомышленников и скупую похвалу старшины.

 

Отличники тоже постарались, чтобы показать примерное прилежание, хотя, конечно, перелезали через стенку не так ловко и уверенно, как отвечали на вопросы во время зачётов и экзаменов в штатской жизни. А вот лопухи, подзуживаемые Юлькой Уткиным и Лёшкой Евстратовым, решили продол­жить свои подначки, каверзы, шалости, проказы и приколы.

 

Готовясь преодолеть высокий дощатый щит, долговязый Володька Блежнев, изо всех сил разбегался издалека, усиленно работая выставленными далеко вперёд согнутыми в локтях и крепко сжатыми в кулаках руками, а ко­гда подбегал к стенке, словно наткнувшись на неё, внезапно останавливался, медленно цеплялся пальцами за край верхней доски и неловкими движе­ниями старался закинуть свою длинную ногу наверх.  Старшина показывал, как надо правильно выполнять это упражнение, в ответ Блежнев усиленно ки­вал понятливой головой с задумчивым выражением лица, и всё повторя­лось вновь и вновь. Заворотнюк тяжко вздыхал, дивясь бестолковости боль­шого рыжего студента, но тупо и упрямо про­должал с ним свою трудную воспитательную работу, не замечая что над ним смеются.

 

В это время я, проползая по-пластунски под колючей проволокой, умышленно-нечаянно задрал свой внушительных размеров зад, зацепился за несколько колючек сразу и безуспешно пытался от них освободиться, создав случайно непредвиденный затор, из-за которого за мной вытянулась очередь лежащих в этом чрезвы­чайно низком колючем коридоре людей, орущих сип­лыми голосами по моему адресу:

 

– Не задерживай движение, ЖЗЛ!

 

– Передний, ущипни его за жирную жопу!

 

– Безобразие! Я буду жаловаться полковнику Цибельницкому!

 

– А я – полковнику Дымову. – Он тебя живо научит родину любить.

Старшина подбегал к затору, пытался сверху отцепить от колючек мои штаны, я ему в этом деле усиленно помогал, неловко елозя по земле, пока не по­слышался треск рвущейся ткани.

 

– Ползи дальше, ты – придурок хренов! – хрипел старшина.

 

Я, показывая раскаяние, стремительно полз вперёд, но вскоре вновь цеплялся за колючки. Так продолжалось несколько раз.

 

В это время Юлька Уткин, картинно балансируя руками, старался про­бежать по поднятому высоко над землёй бревну, но постоянно с него свали­вался, глупо изображая, что не понимает, почему ему никак не удаётся на нём удержаться. Сашка Мирошник, делая ногами широкий выпад вперёд и одновременно на­нося чувствительный укол штыком по хворостяному чу­челу, то и дело ро­нял винтовку, поднимал её и вновь ронял.

 

Когда мы твёрдо уяснили для себя, что такое «Кузькина мать», ко­то­рую имел в виду полковник Дымов, старшина вконец упарился, взмок на спине и под мышками, взглянул на свои наручные часы, убедился, что про­шло достаточно времени, чтобы пищеблок успел закрыться и мы полностью пере­воспитались, велел всем построиться и произнёс краткую речь:

 

– Теперь будете знать, как задавать строем дурацкие вопросы. По­нятно?  Ут­кину и Леони­дову – ос­таться на месте, остальным – разойтись! Для прохо­ж­дения дальнейших практических занятий согласно распорядку.

 

Все ушли, а мы с Юлькой остались для продолжения учебно-воспита­тельной работы. Старшина Заворотнюк показал нам, как надо правильно держать винтовку на плече во время марша и спросил:

 

– Я понятно говорю, придурки, русским языком?

 

– Так точно, товарищ старшина! – бодро отчеканили мы. – Понятно.

 

– Тогда напра - во! Вперёд по кругу шагом - марш! – Мы пошли по кругу. – На пле - чо! –  Мы разом вскинули винтовки. – И раз, и раз, и раз-два-три! – продолжал привычно командовать старшина, стоя в центре круга, как будто он опытный ковбой, а мы дикие мустанги.

 

Через минуту винтовки наши по непонятной причине сами собой стали заваливаться то назад, то вперёд почти до горизонтального положения. Так продолжалось много раз подряд, а старшина между тем не уставал повторять:

 

– Поправить винтовки, придурки!

Наконец, нам надоела эта примитивная игра в бравого солдата Швейка, мы с Юлькой заговорщицки перемигнулись и неожиданно для старшины  выпрямили спины, откинули назад головы и прошли довольно большой уча­сток пути чётким строевым шагом, безукоризненно держа винтовки на плече, а правой рукой совершая лихую отмашку, как на военном параде.

 

– На месте! – скомандовал удивлённый Заворотнюк. Мы так же чётко изобразили шаг на месте. – Стой! – Мы остановились, как вкопанные. –  К но-ге! – Мы и эту команду выполнили, что называется без сучка без задо­ринки, лихо перехватывая руками винтовки и приставляя их с «вкусным» железным грохотом окованных прикладов к своим пыльным ботинкам. – Нале-во! – Мы повернулись, едва оторвав приклады от земли и тотчас при­ставляя их об­ратно. – Вот теперь молодцы-ы! – протянул удовлетворённо старшина, скло­нив голову чуть вбок и выпятив немного дрожавшие губы. Было видно, что он раз­мышляет. – Давайте ещё разок и – всё!

 

И только на этот раз старшина понял, что мы над ним потешались, так как наши непослушные винтовки вновь стали заваливаться.

 

– Сволочи! – заорал взбешённый Заворотнюк. – Всё доложу вашим го­вёным полковникам! Пошли к чёртовой матери! – И мы поплелись ни шатко ни валко по направлению к палаткам, загребая ботинками пыль.

 

                                                      XIV

 

Вечером, перед отбоем, обсуждалась смешная новость, задвинувшая наказание первого взвода штрафной полосой на задний план: Гаулин в галь­юне штык потерял. Твердокаменные ленинцы радостно вопрошали:

 

– Ну, так ты его достал или нет?

 

– Достал, – отвечал сконфуженный Гаулин.

 

– А как ты это сделал? Нырял, что ли? – любопытствовал Олег Разго­воров. – Расскажи нам, не томи. Как ты в очко-то пролез?

 

– Да нет, – раздавался из темноты робкий голос Гаулина, – я туда не ла­зил. Черпаком вычёрпывал. В железную бочку.

 

– А потом, когда штык нашёл? – с хохотом спрашивала вся палатка.

 

– Фекалии обратно из бочки – в очко…

 

– Ха-ха-ха! – сотрясалась и гремела смехом палатка.

– Разговорчики! – раздавался снаружи противный голос Гоя, который обычно следил за соблюдением режима, чтобы влепить кому-нибудь наряд вне очереди, что было его любимым делом.

 

И тогда мы назло ему начинали играть в «жопу». Игра заключалась в том, что кто-нибудь из нас тихо произносил это по своему красивое слово, лежащий с ним рядом на нарах с ле­вой стороны обязан был повторить его, но уже значительно громче, за ним следующий – ещё громче и так далее, пока последнему по кругу не доставалось вы­крикивать это слово на весь при­молкший лагерь. Гой бегал вокруг палатки, пытаясь ок­риками остановить эту нарастающую дерзкую волну, но нас его пустые потуги только ещё больше подзадоривали и зажигали ве­сёлым озорным чувством. Такая игра вскоре стала обязательным атрибутом нашего собственного распорядка дня, и без неё не обходился, помнится, ни один отбой.

 

Как-то Лёшка Евстратов, герой войны и кавалер орденов, рассказал нам анекдот из своей фронтовой жизни, вызвавший у нас сначала здоровый же­ребячий смех, а потом и плодотворную идею. Советский солдат во время пе­редышки между боями спрашивает у солдата Войска Польского: «Скажи, пан, как по-польски будет «жопа»? Тот, радостно улыбаясь, отвечает с готов­ностью: «Дупа». Наш задумался и говорит: «Тоже ведь красиво».

 

С тех пор, как только прозвучит бодрая команда дневального «Отбо-ой!», из нашей палатки, под хохот соседних, несётся озорная волна: «Дупа – дупа – дупа! – дупа-а! – ду-па-а-а! – дупа-а-а-а!».

                                                   

В других палатках была своя игра. В соседней с нашей, например, где заводилой был Володька Блежнев, в конце дня ребята играли в подведение итога. Кто-то протяжно выкрикивал (чаще всего это был сам Блежнев):

 

 – Третьему дню лагерного сбора-а-а…пи-и-и… – остальные дружно на едином выдохе коротко и громко завершали: – здесь!

 

Потом был четвёртый день, пятый, шестой, седьмой, восьмой и так да­лее, вплоть до пред­последнего.

 

Что касается нарядов вне очереди, больше всех доставалось Гаулину. А мы ему в этом активно помогали. Где-то примерно в середине лагерного сбора разведка донесла, что ночью будет объявлена учебная тревога. После отбоя твердокаменные ленинцы втихаря связали шнурки на ботинках Гау­лина крепким морским узлом и зашвырнули ботинки далеко под нары. Когда уже почти на рассвете раздался крик дневального: «Подъём! Тревога!», мно­гие обитатели нашей палатки были к этому готовы, живо соскочили с нар на пол, быстро обулись, кое-как накрутили обмотки, оделись, схватили сапёр­ные лопатки, скатки и стали выскакивать по одному на построение. Всё это время Гаулин ползал внизу, шарил руками по дощатому полу, заглядывал в потёмках под нары и всхлипывал спросонья:

 

– Мать честная! Куда же они делись? Вот беда, вот беда, вот беда… Я пропал, опять будет наряд вне очереди…

 

Наконец, когда все уже были построены, из палатки выбежал босой Гаулин, в руках он держал за шнурки связанные ботинки с засунутыми в них портянками и обмотками, размотанную скатку и пытался виновато улы­баться, едва не плача. Подошли, позёвывая, не выспавшиеся военачальники: оба институтских полковника и командир роты курсант Гой.

 

– Это ещё что такое? – спросил полковник Дымов.

 

– От них всего можно ждать, – сказал, протяжно зевая, полковник Ци­бельницкий. – Такая публика, давно известно. Особенно этот первый взвод. И главное – Леонидов. Я вам ещё когда докладывал.

 

– Курсант, – обратился Дымов к Гою. – Совершайте с ротой положен­ный марш-бросок. А этому раздолбаю, – кивнул он на вконец растерявшегося Гаулина, – три наряда вне очереди!

 

– Есть, товарищ полковник! – Гой артистично бросил выпрямленную на­пряжённую ладонь к пилотке и, повернувшись к построенной роте, крик­нул: – Рота-а! Бего-ом – марш! – И побежал рядом с нашей грохочущей и ко­лышущейся в беге колонной, при­держивая рукой весело болтающуюся сбоку планшетку, которая незлобиво и одобрительно похлопывала его по бедру.

 

Рота наша, предводительствуемая повзводно и по отделениям старо­служащими сержан­тами, побежала в ногу по пыльной дороге, стуча в лад башмаками: «Трап-труп – трап-труп – трап-труп…». Полковники ушли во­свояси досы­пать, а Гау­лин с поникшей головой остался подметать террито­рию, чистить котлы, гальюны и курилки.

 

После нескольких минут довольно слаженного бега строевой порядок марш-броска стал постепенно нарушаться, положенный шаг в ногу сбился, дыхание уча­стилось до предела, колонна растянулась, как старая дверная пружина. Вслед за опытным сержантом первого взвода, возглавившим бег, вперёд вырвались Борька Захарьев, Владимир Ситников и неожиданно Зяма Мериман. Вот уж от кого другого, а от Зямы мы такой прыти никак не ожи­дали, и это придало многим из нас озорной настрой. Основная масса времен­ной солдатни перешла на бег трусцой, а задние ряды вовсе поплелись пеш­ком. В этих рядах скопились отъявленные лопухи из всех че­тырёх учебных групп. Некоторые шальные головы, загодя наученные Лёшкой Евст­ратовым, вскоре вообще стали садиться на землю, изображая тупыми лицами крайнюю сте­пень изнеможения. Возле них, перебегая от одного к другому, метался оз­лоб­ленный Гой и кричал срывающимся голосом, брызжа слюной:

 

– Встать! Я приказываю – вста-ать! Бего-ом!

 

Тот, на кого он в данную минуту орал, нехотя поднимался с земли и делал несколько торопливых шагов вперёд, изображая некое подобие бега вдогонку за удаляющейся колонной. В это время на землю садился кто-то другой. Гой устремлялся к новому симулянту и орал на него с ещё большим остервенением. А в это время тот, кто якобы побежал вдогонку, вновь са­дился. Так продолжалось довольно долго, пока, наконец, измочаленный Гой не понял, что над ним просто откровенно измываются и нужно срочно поме­нять тактику. C большим напряжением своих слабых командирских сил, со­провождаемым надрывом голосовых связок вплоть до болезненной и в то же время смешной хрипоты, ему удалось всё же кое-как собрать растянувшуюся роту воедино, с помощью взводных сержантов заново построить её в относи­тельно плотную колонну по четыре в ряд и за­ставить далее уже не бежать, а торопливо топать пешком под беспре­рывную и частую команду:

 

– Раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три! Левой! Левой! Левой!

 

Однако в наказание за непослушание отдельных несознательных эле­ментов он, затаив злобу, решил увеличить дистанцию марш-броска с 10-ти километров, которые намечались ранее, до двадцати. Вернулась рота только к обеду, едва переставляя ноги, многие натёрли себе кровавые мозоли.

 

– За такие дела, – сказал заплетающимся языком Орест Тарасбульбин, – надо этому гадскому Гою тёмную устроить.

 

Однако это, в другое бы время весьма заманчивое предложение одного из отъявленных твердокаменных ленинцев, на этот раз не вызвало энтузи­азма ни у его единомышленников, ни у отличников, ни даже у лопухов, так как все были измотаны до крайности. Как только расселись по лавкам в сто­ловой, тут же все уронили свои несчастные головушки на сложенные друг на друга локти на сто­лах в ожидании того, когда обессилевшие дежурные при­несут дрожа­щими руками кастрюли с гороховым супом.

 

                                                 XV

 

Полковник Дымов распорядился отменить в этот день все военные заня­тия и, как он выразился, «дать людям отдохнуть и привести в надлежа­щий порядок все натёртые мозоли». После обеда почти вся рота поголовно потя­нулась в курилку. Уставшая, к тому же наевшаяся до отвала гороховым су­пом, селёд­кой с жидкой пшённой кашей и компотом из сухофруктов с ржа­ным хлебом чрез­мерно утомлён­ная плоть требовала срочного расслабле­ния, а это, по мнению знатоков, могли дать только несколько глубоких затя­жек крепким, обжи­гающим горло махорочным дымом. Курение сопровожда­лось влажным каш­лем, смачными плевками и довольно однообразными по­мина­ниями Гоевой матери. Не ку­рили только Зяма Мериман и Юрка Бобрин, один по причине ревностного отношения к своему драгоценному здоровью, а вто­рой опасался нанести непо­правимый вред своему редкому тенору. Хотя и эти двое тоже побрели в ку­рилку за компанию, чтобы не выглядеть совсем уж белыми во­ронами. Они молча сидели и слушали, как другие клянут Гоя, а за­одно и полковников, ко­торые могли бы вмешаться, но не вмешались.

 

– Да ничего они не могли, – равнодушно сказал Сашка Мирошник, дос­тавая тайком папироску «Беломор», заначку которых он умудрился сохра­нить вопреки мно­гократным поползновениям хронических курильщиков её отыскать и со­вер­шить элементарную кражу. – Полковников же не было, ко­гда мы делали этот Гоев марш-бросок.

 

– Что значит не могли? – фыркнул Лёшка Евстратов, виртуозно закру­чивая из кусочка газеты «козью ножку». – Должны были предвидеть. Это не полковники, а штабные крысы.

 

Ловко управлялись с самокрутками твердокаменные ленинцы. Они, как заправские солдаты, расслабленно вытя­нув ногу, доставали из глу­боких кар­манов штанов кисеты и небольшие блокнотики с тонкой папирос­ной бума­гой. Те, кто такие блокнотики уже полностью израсходовал ранее, пользова­лись сло­женной газетой, от которой отрывали нужного размера лис­точки. В эти лис­точки насыпали сверху махорку продолговатой горкой, ловко скру­чивали пожел­тевшими пальцами плот­ные трубочки, слюнявили языком край, чтобы их за­клеить. Потом разминали и уминали эти цигарки, а кончики за­минали, чтобы табак не высыпался, пока его будут прикуривать от огонька, прикры­ваемого от ветра сложенными в пригоршню мозолистыми ладонями.

 

А после курительного сеанса все шли в палатки отдыхать.

 

К вечеру небо затянуло низкими серыми облаками, подул пронизы­вающий северный ве­тер, похолодало, а вскоре стал накрапывать противный обложной дождь. Командир первого отделения первого взвода, старослужа­щий, младший сер­жант Матрасов предупредил нас, чтобы мы не дотрагива­лись изнутри па­латки до парусины во избежание протечек. Все покивали го­ловами, дескать знаем, знаем, не первый год живём на свете, но всё же Орест Тарасбульбин решил попро­бовать, что получится, если по­тереть рукой по брезенту палатки как раз над головой Гаулина.

 

– Ну, зачем ты так? – сказал Олег Разговоров.

 

– Пусть ему тоже немножко достанется, – возразил Орест Тарасбуль­бин, усмехнувшись. – Он же столько не натерпелся, сколько мы.

 

Все сочли, что это, пожалуй, будет справедливо, и последнее, что мы слышали, перед тем как провалиться в глубокий полуобморочный сон, была глухая, пукающая капель возле входа в палатку по набитой сеном подушке Гаулина. Всю ночь лил дождь как из ведра, но мы этого не слышали, так как спали беспробудно, не только ни разу не перевернувшись все вместе с одного бока на другой, как это обычно происходило, но даже не шелохнувшись.

 

Наутро мы просыпались медленно, тяжко, муторно, как с большого пе­репою, бо­лело, казалось, всё, из чего состоит человеческое тело. В этот день полковни­ком Цибельницким должны были проводиться с нами занятия «на натуре» по наведению понтонных переправ. Когда нас построили под накра­пывающим дождём на утреннюю поверку, Гой с едва сдерживаемым злорад­ством в го­лосе приказал «рядовому» Блежневу выйти из строя на три шага вперёд. По­сле этого он артистично зачитал приказ, подписанный начальни­ком лагеря (каким-то майором Енукидзе, о котором мы никогда раньше не слыхивали), об аресте нашего товарища из соседней палатки с немедленным препровождением его на батальон­ную га­уптвахту.

 

– Вот это да! – тихо проговорил Лёшка Евстратов. – Доигрались. Те­перь начнётся смешная спектакля. Я это точно знаю.

 

Как позже выяснилось, староста группы «В» Блежнев никак не хотел просыпаться, хотя прозвучали многократные объявления подъёма. А когда командир первого взвода, сержант Ковальчик, потеряв терпение, стал этого соню бу­дить, долго тормоша его за плечо, тот в ожесточении брыкнул своей длин­ной, на­тренированной в баскетбольной игре ногой, и угодил сержанту точно в под­бородок, что привело к неожиданному нокауту с лёгким сотрясе­нием мозга, который  был зафиксирован в дивизионном лазарете.

 

Как только Гой зачитал приказ, к арестованному подошли два моло­деньких низкорослых солдата из Атаманской дивизии, вооружённых караби­нами. Они как-то совсем неумело, почти стеснительно, потребовали от воз­вышавшегося над ними на две головы верзилы снять по­гоны и поясной ре­мень, что Володька Блежнев проделал с видом победителя, улыбаясь во весь свой большой рот и строя нам ужимки, которые должны были показать, что ему якобы необычайно весело. Затем его под кон­воем этих солдатиков куда-то увели. А нас, оставшихся, встревоженных и растерянных, Гой, вы­соко держа голову, повёл строем к какому-то вонючему водоёму, на берегах кото­рого лежали на боку ржавые понтоны таких внушитель­ных размеров, что мы в панике подумали, уж не рехнулись ли наши командиры, если ду­мают, что мы сможем сдвинуть их с места. Около одного из понтонов нас поджидал пол­ковник Цибельницкий. Он был в непромокаемом широком плаще с над­ви­нутым на голову капюшоном, с которого капала вода.

 

Один из самых больших понтонов, похожий на огромный железный ящик, крашенный в ржавый цвет, косо лежал на двух бетонных надолбах. Если потесниться, то под ним вполне, как нам казалось, могла разместиться вся наша рота. Вот и укрытие есть от дождя, подумалось нам. Но не тут-то было. Гой подвёл роту к берегу водоёма, построил нас в две шеренги, раз­вернув фронтом к понтону, приказал приставить винтовки к ноге, скомандо­вал: «Смирно!», после этого подошёл строевым шагом к Цибельницкому,  лихо отдал выверенную честь и бодро доложил:

 

– Товарищ полковник! Рота студентов строительного института Мос­совета построена для проведения практических занятий.

 

– Здравствуйте, товарищи! – довольно вяло произнёс Цибельницкий. После того как мы не очень дружно, вразнобой ответили: «Здравия желаем, товарищ полковник!», он отдал команду: – Вольно! Надеть шинели.

 

Мы торопливо раскатали скатки и облачились в короткие колючие ши­нели, пахнущие сырым солдатским сукном.

 

Цибельницкий дал знак командиру роты, что тот пока может быть сво­боден, Гой удалился, и занятия начались.

 

Как всегда, полковник Цибельницкий начал издалека, что называется, от Адама и Евы, говорил нетороп­ливо, мно­гословно, одновременно невозму­тимо прохаживаясь вдоль нашего строя, по­нуро мокнущего под дождём.

 

– Большинство штатских людей, – разглагольствовал полковник Ци­бельницкий, – более менее представляют себе, что такое рода войск. Такие как, скажем, пе­хота, артиллерия, кавалерия, танкисты, лётчики, связисты и так далее и тому подобное. Но мало кто знает, что такое в том числе инже­нерные войска. А между тем эти инженерные войска всегда находятся впе­реди наступления и позади отступления… Их роль поистине незаменима, ко­гда надо преодоле­вать водные преграды, такие как реки, старицы, лиманы и так далее и тому подобное… Перед наступлением, часто под шквальным ог­нём противника, инженерные части наводят понтонные мосты… Это требует большой сноровки и недюжинных, так сказать, профессиональных навыков. В ходе отступления в задачу инженерных частей входит уничтожение этих переправ, чтобы они ни в коем случае не достались врагу. Как не­редко гово­рится в таких случаях, сжигают за собой мосты…

 

По мере того, как Цибельницкий, упражняясь в красноречии, захлёбы­вался словами по поводу того, как устроены понтоны и как их с большими трудностями спускают на воду под обстрелом вражеских штурмовиков и ар­тиллерии, наше возмущение росло и крепло.

 

Когда, наконец, после почти полуторачасовой нудной говорильни он, иссякнув словами и притомившись, поинтересовался, имеются ли у кого-ни­будь вопросы по существу предмета, я не выдержал искушения и спросил:

 

– Товарищ полковник, разрешите мне?

 

Он оглядел строй, увидел мою поднятую руку, вздрогнул и ответил:

 

– Да-да, я вас внимательно слушаю.

 

– Скажите, почему нас держали под дождём больше часу, когда можно было спрятаться вот под этим понтоном? Ведь мы можем простудиться.

 

– У Мирошника – хронический гайморит, – добавил без задней мысли Юлька Уткин, он же наш Юлий Цезарь.

 

Полковник Цибельницкий долго смотрел на меня и молчал. Было видно, что он соображает, как бы это язвительнее ответить на мой нахальный и не­ожиданный вопрос. В это время вернулся Гой, Цибельницкий сказал:

 

– Если бы у меня был не один понтон, а сто сорок четыре, вот тогда, может быть, я бы, что называется… – Он запнулся и, повернувшись совсем не по-военному к приблизившемуся Гою, добавил: – Старший сержант, на­значаю роте хорошее патентованное лекар­ство от простуды: десять минут бега по пересечённой местности. Туда и обратно. Исполняйте!

 

– Слушаюсь, товарищ полковник! – с воодушевлением козырнул Гой и тут же скомандо­вал нам: – Напра-во! Бего-ом марш!

 

         Окоченевшие, мы безропотно и даже радостно побежали, чтобы, нако­нец, со­греться. И тут у меня разболелась нога. Не понарошку, конечно, а по-настоя­щему. Давно она меня не беспокоила, видно, теперь сказалось дли­тельное стояние на од­ном месте плюс сырая погода. Я начал хромать, а вскоре и со­всем остано­вился. Тотчас живо подскочил Гой и заорал:

 

– Бего-ом!

 

Я ему говорю жалобно:

 

– Нога болит.

 

А он снова:

– Я кому сказал? Бегом!

 

Я опять говорю, притом довольно вежливо, насколько это возможно в сложившихся непростых климатических условиях:

 

– Я же тебе объясняю, птвою мать, – нога у меня болит.

 

А он не понимает, странный какой-то, и тупо за свое:

 

– Бегом! Я приказываю: бего-о-м!!

 

И тут на меня нашло, кровь в голову бросилась и помутила мой разум, словно случилось солнечное затмение. Я вскипел, схватил винтовку двумя руками наперевес, наставил штыком на Гоя и прошипел откровенно:

 

– Уйди с глаз долой! Не то сейчас заколю!

 

Он сразу оторопел, взглянул мне в глаза, увидел там, как ему показа­лось, что-то явно нехорошее, развернулся ко мне испуганной спиной и резво так, рысью, по­бежал к стоявшему вдалеке полковнику Цибельницкому, при­вычно придер­живая левой рукой болтающуюся планшетку.

 

Когда я очутился в рядах вернувшейся разгорячённой бегом роты и рассказал коротко друзьям о том, что произошло, Лёшка Евстратов злорадно захихикал и пообещал:

 

– Ну что, ЖЗЛ, доигрался? Пойдёшь теперь под трибунал.

 

                                                 XVI

 

В этот же пасмурный день, после обеда, на неожиданном для всех не­урочном построении, после полагавшейся как всегда поверки, меня аресто­вали. Сначала мне приказали выйти из строя, что я исполнил до­вольно чётко, с деланной бодростью, так как нога моя к тому времени уже немного утихо­мирилась, да и сам я, испытывая нешуточную тревогу после сказанного Лёшкой, пере­стал изображать из себя тупицу-солдата под стать знаменитому бравому сол­дату Швейку. Затем был за­читан приказ, подошли конвойные, предложили мне снять поясной ремень и по­гоны – словом, точь-в-точь по­втори­лась та же самая процедура, которая слу­чилась утром, когда отправили на га­уптвахту Во­лодьку Блежнева. Я почувст­вовал себя если не героем, то, во всяком случае, вылезшим сухим из воды: всё-таки не страш­ный и непо­нятный трибунал, а всего-навсего какая-то вши­вая губа, да ещё в придачу с Рыжим, моим хоро­шим приятелем из учебной группы «В».

 

Гауптвахта оказалась мрачного вида, похожим на морг убогой захолу­стной больницы, кирпичным сараем, в котором было несколько помещений для караульной команды, два гальюна, дровяная печка и небольшая ком­натка, где собственно отбывали назначенный им срок наказания проштра­фившиеся военнослужащие из рядового состава. Для офицеров была отдель­ная гауптвахта, но я о ней толком ничего не знаю, так как офицерами нам ещё только предстояло стать, да и то лишь запаса. Вообще в Атаманской ди­визии, зарекомендовавшей себя отменной выучкой и же­лезной дисциплиной, недостатка в гауптвахтах не было, и в этих двух прояв­лениях суровой армей­ской жизни существовала, очевидно, какая-то таинственная связь.

 

Во-первых, была главная гарнизонная, или дивизионная, гауптвахта, отличавшаяся особой строгостью, и попасть туда считалось особенно боль­шим невезением. Во-вторых, было несколько так называемых батальонных гауптвахт. Официально порядки в них были такими же строгими, как и в гар­низонной, но на деле, по законам кумовства, существовали негласные по­слабления. Нам повезло: мы попали в батальонную. Обо всём этом мы с Во­лодькой Блежневым узнали несколько позднее, когда уже вместе отбывали своё весёлое наказание, а пока нам ещё только предстояло встретиться.

 

Когда конвойные солдаты подвели меня к двери сарая, один из них по­стучал три раза, точно передавал что-то азбукой Морзе, и крикнул:

 

– Хлопцы, птвою мать, открывайте! Ещё одного говнюка привели.

 

– Кого? – раздался из-за двери хриплый заспанный голос.

 

– Студента, птвою мать, – ответил конвойный и радостно заржал.

 

Загремел засов, дверь распахнулась, и меня, дружелюбно хлопнув при­кладом карабина по плечу, некоторое время потом саднившему, втолкнули в узкий тёмный коридор, едва освещавшийся сквозь пыльное, зарешечённое, крохотное окошко в торце. Солдат караульной команды, выполнявший роль тюремного надзирателя, с заспанной помятой недовольной рожей, погремел ключами, отыскал нужный, отворил обитую оцинкованным железом дверь с глазком и прогово­рил, широко зевая:

 

– Блежнёв! Принимай, птвою мать, гостей.

 

– Вовка Рыжий, привет! – сказал я, осклабившись, вступая с победным видом в неболь­шую, слабо освещённую комнатку с низким потолком.

 

 Оглядевшись, я увидел голые, крашеные мас­ля­ной краской отврати­тельного зелёного цвета стены и единственное, поднятое почти к самому по­толку ок­но, забранное толстой железной решёткой и загороженное с наруж­ной стороны грубым косым дощатым щитом, который в тюремной среде на­зыва­ется «на­мордником». Никакой мебели (кроме, конечно, самого Рыжего) в комнатке не было.

 

– Кого я вижу! – обрадовался Володька Блежнев, и мы обнялись.

 

– Откуда ты здесь взялся, ЖЗЛ? – спросил он.

 

– Шёл мимо. Смотрю – стоит терем-теремок. Думаю, кто в тереме жи­вёт? Решил за­глянуть, проверить. Людей посмотреть, себя показать. Посту­чал – мне открыли. И вот, как видишь, я здесь.

 

– Молоток! Будем теперь вместе жить.

 

Мы долго и глупо хихикали, обмениваясь новостями, и всё происходя­щее казалось нам забавным приключением. От Рыжего я узнал, что, по­скольку мы оба получили «строгача», нам на губе, кроме хлеба и воды, не положено другой пищи. Я сразу впал в уныние, но Володька успокоил меня, сказав что здешние караульные нормальные ребята и не будут особо возра­жать, если наши друзья станут приносить нам кое-какую жратву из столовой. Но только чтобы это было шито-крыто и не дошло до начальства. Ещё он по­ве­дал мне, что деревянные топчаны, на которых нам предстоит спать ночью, в шесть утра удаляются из камеры и возвращаются только к отбою. Я снова за­скучал. Тогда Володька меня ободрил:

 

– Это ещё ничего! Здесь хоть пол деревянный. На нём, когда высохнет, можно и поси­деть, и полежать. Утром его положено мыть, но сохнет здесь быстро. Он уже был сухой, когда меня привели. А вот на гарнизонной губе, сказал мне караульный, пол цементный, и его каждый час поливают водой, чтобы арестованные не могли ни сесть, ни лечь.

 

– Да-а… – протянул я в растерянности. – Ничего себе! И как же они?

 

– Кто?

 

– Кто кто?

 

– Ну, эти. Арестованные. Которые на той губе.

 

 А я почём знаю? Стоят, наверное. Или ходют. Как звери в клетке.

 

– Да-а… – снова протянул я. – А читать хоть здесь дают?

 

– Дают-дают. Догонят и ещё дадут. Военные уставы и подшивки цен­тральных газет. Не хочешь?

 

Я задумался, потом спросил:

 

– А как их заказать?

 

– Постучи в дверь, скажи, что тебе нужно, и жди.

 

Я так и сделал. Примерно через час нам принесли толстые подшивки «Правды», «Известий», «Труда» и «Красной Звезды», а также пару-тройку каких-то уставов. Уставы, к сожалению, оказались тоненькими брошюрками, но, как говорится, на безрыбье и рак рыба.

 

– И что, ты будешь всё это читать? – спросил удивлённый Володька.

 

– Погоди! – ответил я. – Сейчас воочию увидишь. И, я думаю, легко поймёшь мой замысел коварный. – С этими словами я расстелил подшивки на полу. – Готово ложе, граф. Вы можете отдохновенье дать своим ногам, за­текшим чреслам и натруженным рукам.

 

– Молоток! – восхитился Рыжий, и мы улеглись рядом, подложив под го­ловы уставы, а дополнительно к ним – сплетённые в пальцах руки.

 

– Что ни говори, – заметил я, – а печатное слово – великая сила.

 

– Да уж, – согласился Рыжий, и мы дружно захрапели на разные лады.

 

Обычно на воле дни летят так быстро, что, как говорится, не успеваешь глазом моргнуть, как уже снова 8-е марта. А на душной гауптвахте, взаперти, когда совершенно нечего делать, они томительно ползут, как брюхоногий моллюск, то есть улитка. И мы с Володькой Блежневым первое время совер­шенно не знали, куда себя деть и чем себя занять.

 

– Давай составим свой собственный распорядок дня, – предложил я.

 

– Молоток! – согласился Рыжий. – Давай.

 

Мы попросили у охранников огрызок карандаша и пару чистых тетрад­ных лист­ков бумаги в клеточку, чтобы якобы написать письма домой.

 

Если бы тот распорядок дня, который мы тогда сочинили на гаупт­вахте, сохранился, его можно было бы смело передавать для всеобщего обо­зрения в журнал «Крокодил». Но он, увы, «капнул» в Лету. Поэтому я только по памяти смогу восстановить его отдельные пункты. Начиналось всё, как и положено в армии, с подъёма. Итак, п.1: 6.00 – подъём и последний пункт (его порядковый номер, кажется, был 21-й) – отбой в 22.00. Между ними рас­положилось ещё 19 пунктов, которые регламентировали и упорядочивали наш напряжённый арестантский день. В их числе были в основном такие: си­дим, лежим, стоим, ходим, читаем, рисуем, ковыряем в носу, размышляем и тому подобные. В этом спрессованном до предела напряжённом графике нам удалось вы­кроить краткое время для отдыха: 18.00 – 18.15 – отдыхаем.

 

Разумеется, было выделено время для завтрака, обеда и ужина, которые нам приносили в котелках и передавали через караульных наши верные дру­зья из первого взвода. Они нас жалели, и благодаря их показательной хри­стианской любви к нам мы вышли, спустя шесть суток строгого ареста, на волю заметно располневшими, с заспанными и опухшими от переедания ро­жами. Но одновременно с этим, видно, от недостатка двигательной активно­сти, что в просторечии называется гиподинамией, мы познакомились с жес­токими запорами, нередко осложнёнными слабыми кровотечениями из зад­него прохода. Лёшка Евстратов тогда ещё возмутился:

 

– Мы думали, они там кандалами гремят, с голода пухнут, а они, ока­зывается, в санатории были, пока мы тут вкалывали от зари до зари.

 

                                                XVII

 

За день до окончания нашего арестантского срока к нам на гауптвахту привели ещё одного арестованного, им оказался хорошо нам известный ко­мандир второго отделения нашего пер­вого взвода ефрейтор гвар­дейской Атаманской дивизии Иван Кондрашкин, чернявый смуг­лый парень, похожий на цыгана. Белки глаз жёлтые, во рту сияет зуб золотой. И смоля­ные вихры мелко трясутся, когда смеётся. Вот от этого самого «цыгана» мы и уз­нали новость, потрясшую нас, как говорится, до глубины души. Она каса­лась на­ших двух бравых полковников.

 

Оказывается, после того, как меня отправили на гауптвахту, между полковником Дымовым и полковником Цибельницким произошла крупная ссора. Дело в том, что полковник Цибельницкий, как только ему пожало­вался на меня командир нашей роты курсант Гой, вгорячах написал рапорт коман­диру Атаманской дивизии о привлечении меня к суду военного трибу­нала и показал этот рапорт полковнику Дымову, поскольку тот был старшим по должности, а именно заведующим военной кафедрой строительного инсти­тута Моссовета. Тот взбеленился, стал кричать на Цибельницкого и обозвал его в итоге жаркой, но короткой пере­палки жирным боровом.

 

– Вы что, разве не понимаете, чем всё это может кончиться!? – кричал он. – Во-первых, студенты, проходящие лагерный сбор, не подсудны воен­ному три­буналу. Это раз! Во-вторых, вы опозорите нашу кафедру и весь за­мечательный институт Моссовета. Это два! В-третьих, вы загубите молодому человеку жизнь. Это – три! Ему остаётся фактически год до окончания ин­ститута. А по вашей глупости ему гро­зит чуть ли не 58-я статья… В-четвёр­тых, за один и тот же проступок два раза не нака­зывают. Это четыре! А он уже по­лучил своё. Шесть суток строгой гаупт­вахты. Вам что, этого мало? Вы крови хотите? Так,  что ли, прикажете вас понимать?

 

– Но ведь он покушался на жизнь командира, хотел заколоть его шты­ком, – попытался перебить полковника Дымова полковник Цибельницкий. – Разве можно такое серьёзное преступление оставлять без внимания?

 

– Чушь собачья! – взвизгнул Дымов. – Вы это сами видели?

 

– Что я видел? Не понял.

 

– Что этот студент… как его?

 

– Леонидов, – вставил Цибельницкий.

 

– Вот именно, Леонидов… Набросился на курсанта с винтовкой?

 

– Нет, но мне об этом доложил курсант Гой. Он толковый командир. Я просто обязан принять меры. Это мой долг. Я этому курсанту охотно верю.

 

– Вот именно, что охотно! – стал тыкать пальцем полковник Дымов в начавшее нали­ваться злой багровостью одутловатое лицо Цибельницкого. – Вы просто не можете простить этому студенту. Да, возможно, шалопаю, я не спорю.  Что он над вами насмехался. Вот именно! А вы сами-то каким были в молодости, полковник? То-то и оно. Как вы кнопки учителю математики на стул подкла­дывали. Вы мне сами об этом рассказывали. Притом со смехом. Вы злопамятный че­ловек, пол­ковник Цибельницкий. А этот ваш Гой – про­сто шпендрик. Вот именно – шпендрик!

 

– Сами вы шпендрик, полковник Дымов! – сорвался вдруг Цибельниц­кий, лицо его при этом побагровело чуть ли не до синевы, глаза налились кровью и превратились, образно говоря, в трассирующие пули, гото­вые вы­лететь из орбит. – Вы просто… вы просто надутый индюк!

 

Полковник Дымов оцепенел, лицо его побледнело, взгляд остановился, тонкие губы начали дрожать, под кожей на скулах забегали желваки.

 

– В таком случае, – нашёл он, наконец, достойный ответ, – вы, полков­ник Цибельницкий, жирный боров! Вот что я вам скажу.

 

– Ах, так! – совсем закипел от сильнейшего негодования Цибельниц­кий. – Я вам морду сейчас набью!

 

– Вот как! Попробуйте!

 

Полковник Цибельницкий толкнул полковника Дымова в грудь, а тот влепил тому звонкую пощёчину. Цибельницкий затрясся и прохрипел:

 

– Я требую удовлетворения!

 

– Извольте! Хоть два! Завтра в роще.

 

И полковники, круто повернувшись друг к другу спиной, разошлись.

 

Обо всём этом нам рассказал вновь прибывший на гауптвахту ефрейтор Кондрашкин с плутоватой хитрой рожей. Мы спросили его:

 

– А как ты об этом узнал, Иван?

 

– А оченно просто. Я дневалил в тот день в казарме, где квартируют ваши полковники, и находился рядом, за тонкой фанерной перегородкой, в которой была дырка. Примерно как этот глазок, – показал он на нашу дверь.

 

– А что было дальше? Не знаешь?

 

– Как не знать? Знаю. Своими глазами видел. Только рассказывать не стану, покуда не заплатите.

 

– Да ты что, Иван, шутишь, что ли? Или придуриваешься?

 

– Какие могут быть такие шутки? Это ценная информация. Ценная, по­тому как имеет цену. А мне денежки нужны.

 

– Да не валяй дурака, Иван! Что ты, как не родной, в самом деле? От­куда у нас здесь деньги, сам посуди?

 

– А сколько ты, кстати, хочешь? – поинтересовался Рыжий.

 

– Трёшник.

 

– Для чего ж тебе такие огромные деньжищи? – спросил я ехидно.

 

– Хочу Варьке платок купить. На станции в палатке продаётся. Чёрный такой, с розами. Как раз трёшника не хватает.

 

– Какой ещё Варьке?

 

– Да приезжает тут одна краля ко мне в рощу.

 

– А цветы? – спросили мы.

 

– Какие ещё на хрен цветы? – удивился «цыган». Мы сразу поняли, что эта кличка подошла ему в самый раз.

 

– А как же? Дамам полагается к презенту цветы дарить.

 

– Ещё чего! Платка с розами хватит. И потом, какая она на хрен дама? Так, перепихнуться раз в неделю. Курва она.

 

– Вон оно что! А мы думали – невеста. Ну, ладно, давай рассказывай, будет тебе трёшка. А может, даже пятёрка, если новость стоящая. Только по­сле. Когда с губы выйдем. С собой нету.

 

– Ладно. Но чтоб без обману. Не то набрешу. С меня взятки гладки.

 

– Ясное дело, без обману. Зачем нам врать? Мы что, без понятия?

 

– Тады слушайте. – И «цыган» рассказал нам следующее: – Значица, так. Ушёл это я в самоволку. Ребята сказали, Варька ко мне приехала. Велела передать, ждёт меня в роще. Есть тут у нас роща неподалёку, называется трипперная. Девки из города и ближних деревень к солдатам на свиданку приезжают. Прихожу я на наше место, там, среди густого орешника, ямка в земле, спрячемся, и нас не видать. Сидит на пеньке, меня, по всему видно, поджидает. Ну, поздоровкались, как водится, покалякали чуток, я её ма­ленько по­лапал и говорю: «Давай, что ли, делом займёмся, а то терпения больше нету». Она, конечно, даёт согласие, и через минуту Варька – в полной готовности. Только это я пристроился, слышу – идёт ктой-то. И по шагам чую, не один идёт, а больше, то ли двое, то ли трое. Вот, думаю, черти кого-то несут, будь они не­ладны. Не могли другое время выбрать или другую до­рогу. Я палец – к гу­бам, шепчу Варьке: «Лежи тихо, не рыпайся, потерпи чу­ток, я погляжу, кого черти несут». Слез с неё, ветки раздвинул, гляжу – мать честная! энти двое полковника ваших идут, молчат, дружка дружку в упор не видют. Я припом­нил ихний давешний разговор за стенкой, думаю, ёлки с палками, не иначе, стреляться будут. Вот, думаю, влиптвою мать! А рядом как раз полянка не­большая. Они на неё вышли, остановились. «Теперь расхо­димся!» – говорит один, который худой. Разошлись, стали напроть друг друга, в карманы по­лезли. Ну, думаю, всё! Смертоубийством ведь дело пах­нет. Сматываться скорей надо отседа.

 

И тут, который толстый, говорит: «Ладно, – говорит, – Пётр Трофимо­вич, ваша взяла. Прошу у вас прощения. Я был глубоко неправ. Не буду, – говорит, – рапорт командиру дивизии подавать». – «Хорошо, – говорит ху­дой, – я ваши извинения охотно принимаю. А что касается индюка и борова, будем считать, что этого не было». – «Идёт!» – отвечает толстый. Пожали они друг другу руки и ушли.

 

Я к Варьке поворачиваюсь и чую, сам не свой, пропало у меня всякое желание этой самой эротикой заниматься. Я ей и говорю: «Давай, – говорю, – до следующего раза, я чтой-то нынче сам не свой». А она девка с норовом, шибко на меня обиделась, живо оделась и ушла. А я в часть поплёлся несо­лоно хлебавши. Иду, навстречу комбат. Разозлился – жуть! Как так, солдат не на службе! И вот, попал я к вам на губу. Вот как дело было, – закончил свой рас­сказ «цыган». – Хотите верьте, хотите нет.

 

– Слушай, Иван, признайся: ты всё это набрехал или придумал?

 

– Да вы что! За кого вы меня принимаете? Всё – чистая правда.

 

Мы так никогда и не узнали, правда то была или выдумка «цыгана». Скорей всего, что-то правда, а что-то выдумка. Так всегда бывает.

 

                                              XVIII

 

За день до окончания лагерного сбора, нас двоих – меня и Володьку Блежнева – с губы выпустили, а ефрейтор Кондрашкин остался досиживать свой арестантский срок. Мы распрощались с ним как близкие друзья. Я по­том прикинул и поразился шуткам судьбы: должен был я просидеть на гаупт­вахте сакраментальных 144 часа, но получился сбой, и эти часы вместо меня отсидел Володька Блежнев, а меня выпустили несколько раньше, заодно с ним, потому что пора уже было собираться домой.

 

Встречали нас в роте, как героев-папанинцев, которых вывезли поляр­ные лётчики из ледового плена. Вся рота кричала «Ура!», особенно старался первый взвод, не хватало только духового оркестра. А мы двое показывали всем, сколько у каждого из нас во рту зубов (это называется «голливудская улыб­ка»), и качали ладонями. И потом, когда все уже утихомирились, нам ещё долго оказывали сомнительные знаки внима­ния в виде приветствия. Твердокаменные ленинцы, сталкиваясь с кем-нибудь из нас двоих, по­вторяли одну и ту же заученную фразу:

 

– Губным сидельцам пламенный ком-привет!

 

Сашка Мирошник, по прозвищу «Матрёшкин», узнав о наших деликат­ных проблемах с выделительной функцией организма, сочинил такой неза­мысловатый, но трепетный стишок:

                  

                            ЖЗЛ и Б сидели на губе.

                            Шесть дней они сидели,

                            Всё время горько плакали,

                            Что слишком много ели

                            И очень мало какали.

 

Сашка пытался выдать эти слова за свои, но тут же был изобличён в грубом плагиате большими знатоками гальюнной поэзии.

 

Юлька Уткин мне жаловался:

 

– Пока ты там вволю дрых, я постоянно здесь не высыпался. Раньше хоть ты меня прикрывал от Лёшкиных копыт, а когда тебя посадили, он всю ночь брыкался и ворочался как свинья. Я тоже к вам хотел попасть, но у меня не получилось. Видно, полковники наши перевыполнили план посадки.

 

Гаулин, скромно потупившись, сказал, что это он приносил нам на губу котелки с остатками еды, которую добывал на кухне.

 

– Почему именно ты? – удивлённо спросили мы.

 

– Потому что всё последнее время, пока вы там сидели на губе, мне доставались наряды исключи­тельно на кухню: мыть грязную посуду и чис­тить котлы с пригоревшей кашей, – необычно длинно и витие­вато произнёс он и в конце дико захохотал сатанинским смехом, совершенно для него не­свойственным. Мы так и не поняли, что он хотел этим сказать.

 

– Молоток! – глубокомысленно заключил Володька Блежнев.

 

И только один Лёшка Евстратов, наш заслуженный Дед, не показы­вал восхищения, но, напротив, демонстрировал нам всяческое пренебреже­ние.

 

– Тоже мне герои! – возмущался он. – На фронте сразу угодили бы под расстрел или, на худой конец, попали бы в штрафную роту. А тут, подума­ешь, какая-то вшивая батальонная губа!

 

Мы поняли, что наша мизерная слава затмила на время его большую истинную «Славу» со всеми её тремя степенями и раздула, как ветерок уга­сающий костёр, его постоянно тлеющую обиду. И не стали ему перечить, чтобы не травмировать его грубо попранную гордость.

 

В тот же день, когда меня и Володьку Блежнева выпустили из губы на пока ещё не полную волю, рота стала готовиться к отъезду, так как подошёл к концу наш лагерный военный сбор. Нельзя сказать, что все сильно обрадо­вались, но заметно было, как все неестественно бодро суетились. Надо было привести в надлежащий порядок палаточный лагерь. То есть сначала вытря­сти на пустыре солому и сено из матрацев и подушек, потом там же вытрясти от въевшейся пыли простыни, наволочки и одеяла, сложить всё это аккурат­ными стопками и отнести в каптёрку. Затем убрать мусор, подмести внутри и снаружи, подвязать полотнища, чтобы «пустить палатки цветком» для  над­лежащего проветривания, и вынести на линейку все наши вещи.

 

Когда лагерь опустел, нам велели последний раз построиться. Пришли полковник Дымов и полковник Цибельницкий. Лица у них были одновре­менно и торжественные, и грустные, и совсем не было по­хоже, что совсем недавно эти полковники были якобы смертельными вра­гами. Дымов произ­нёс краткую, но содержательную речь:

 

– Вот и всё, – сказал он. – Лагерный сбор закончен. Мы вас поздрав­ляем и желаем всего хорошего. Если что было не совсем так, не взыщите. – Полковники чётко повернулись спиной к строю и степенно удалились

 

Рота загудела, как пчелиный рой, потом по команде Олега Разговорова, предводителя твердокаменных ленинцев и под дирижёрство Володьки Блеж­нева и старост других групп прогремело:

 

– Последнему дню лагерного сбора – пи-и-здесь!

 

Все весело рассмеялись и пошли гурьбой в каптёрку менять свою воен­ную форму на штатскую. Как водится, Гаулин потерял номерок, и ему при­шлось долго ждать, когда все разберут свои рюкзаки, чемоданы и мешки. Ко­гда остался последний, дежурный вещевого склада крикнул ему:

 

– Эй ты, лопух, забирай свой багаж!

 

Пролежавшие три недели в чемоданах, рюкзаках, мешках, баулах и другой багажной таре наши штаны, рубашки, куртки, носки, ботинки пахли сыростью, плесенью и затхлостью и были так варварски измяты, будто по ним много раз прокатился асфальтовый каток. Когда мы переоделись в эту цивильную одежду, наш внешний вид стал напоминать нам бродяг из ноч­лежки знаме­нитой пьесы Максима Горького «На дне». Сашка Мирошник, подражая Барону из этой пьесы, очень похоже картавя, совсем как великий Качалов, говорил с расстановкой:

 

– Чёрт его знает, в самом деле! Мне кажется, что всю свою жизнь я только и делал, что переодевался.

 

Перед самым отъездом из расположения знаменитой гвардейской Ата­манской дивизии я успел сбегать на гауптвахту и передать через заспанного караульного ефрейтору Ивану Кондрашкину обещанную ему трёшницу.

 

Вскоре нас погрузили, похоже, что в те же самые крытые брезентом машины, в которых привезли ко­гда-то. Памятуя о муке, которую я испытал прежде, когда при­шлось долго сидеть на согнутых ногах, я поспешил занять место на бортовой лавке.

 

– Наша ЖЗЛа всюду поспела! – проворчал Лёшка Евстратов, присев на корточки возле заднего борта.

 

– Ничего! – сказал я. – Тебе не привыкать, ты же старая вояка. К тому геройский десантник.

 

– Заткнись, салага! – мрачно ответил Лёшка.

 

Он не мог терпеть, чтобы верх ос­тавался не за ним и всегда в любой перепалке добивался последнего слова.

 

Ехали мы до Москвы непривычно скучные, молчаливые, говорить и острить не хо­телось. По прибытии на платформу Белорусского вокзала, так же молчаливо и угрюмо разъехались по домам, сухо, скупыми кивками, по­прощавшись друг с другом. Где ехали полковник Дымов и полковник Ци­бельницкий, я ус­пел подзабыть. Да и вообще, ехали они с нами в одной элек­тричке или нет, тоже забыл. Мы уже о них не думали. Нас ждали другие за­боты: летние каникулы, последний курс обучения, преддипломная практика.

 

                                                 XIX

 

Прошёл год, мы, студенты строительного института Моссовета, более или менее успешно защитили свои дипломные работы. Отличились, конечно, отличники, они получили красные дипломы. Но и остальные не унывали, впереди зияла новая, интересная, сказочно прекрасная жизнь. Наш курс в полном составе в последний раз собрался в актовом зале, где каждому вруча­лись дипломы. А студентам мужского пола, кроме того, – временные удосто­верения о прохождении курса военного обучения с присвоением звания младшего лейтенанта запаса, которые полагалось в дальнейшем обменять на настоящие военные билеты в соответствующих военных комиссариатах по месту жительства. Дипломы, или, как их ещё называли, корочки, нам вручал сам директор института, профессор Зайцев. Каждому подходившему сту­денту (или студентке) он крепко пожимал руку и говорил одно и то же, глядя при­стально молодому инженеру в глаза:

 

  Поздравляю с успешным окончанием института!

 

Все, словно заведённые, отвечали тоже одно и то же:

 

– Спасибо!

Временные удостоверения вручал полковник Дымов. Он, как и дирек­тор,  пожимал руку очередному студенту и говорил:

 

– Поздравляю вас с присвоением высокого воинского звания «младший лейте­нант запаса»!

 

Полагалось отвечать, и все именно так отвечали, при этом немного стеснительно и даже как бы  в шутку:

 

– Служу Советскому Союзу!

 

И только Гаулин, как всегда запутался в двух соснах и неуверенно про­изнёс, запинаясь:

 

– Спасибо, товарищ полковник! – Чем вызвал в зале дружный смех.

 

Через несколько дней был назначен выпускной вечер. Тогда только-только открылся Центральный дом инженеров. Кому-то явно не давало по­коя, что есть Дом учёных, Дом композиторов, Дом архитекторов, Дом лите­раторов, Дом художников, Дом кинематографистов, Дом актёра, Централь­ный дом ра­ботников искусств и так далее, а дома инже­неров почему-то не было. И вот усилиями активистов, при поддержке Мос­совета, такой дом был открыт в одном из красивых особняков то ли на улице Дзержинского (ныне Большая Лу­бянка), то ли на улице Кирова (ныне Мясницкая). И вот, наш вы­пуск стал одним из первых коллективов, кто воспользо­вался этим вновь от­ремонтиро­ванным поме­щением для проведения в нём своего профессиональ­ного выпускного празд­ника. Впо­следствии Дом инженера «капнул» в Лету, да и само уникальное здание исчезло в ходе ожесточённой борьбы за сохра­нение па­мятников архи­тектуры в истори­ческом центре Москвы. А то­гда нам казалось, что это навсе­гда.

 

На вечер пришли все студенты, только что получившие дипломы ин­женера, и если не все преподаватели, то очень многие из них. Мы не удиви­лись, когда увидели так называемых «молодых учителей». Среди них были замечены: преподаватель начертательной геометрии Казаков, про которого все говорили не иначе, как  «Сергей Петрович Казаков поставил два и был та­ков»; юморной преподаватель геодезии Струнгин, пославший однажды во время экза­мена Витьку Коробченко принести из лаборатории якобы забытую там ви­зирную ось (воображаемая линия, проходящая через центры окуляров), кото­рую никак не мог показать в теодолите свекольно покрасневший экзаме­нуемый; препо­даватель теоретической механики, коротышка Рыжов, боль­шой любитель выпить, которого в отличие от маститого профессора того же предмета – тоже, кстати, Рыжова – мы называли «Рыжиком». Он выглядел всегда неряшливо, его частенько видели в закусерии «Лебедь», рядом с ин­ститутом. У него на войне погиб сын, и «Рыжик» с горя стал выпивать.  Го­ворил он невнятно, жевал слова, а Лёшка Евстратов был туговат на ухо из-за контузии и однажды, во время зачёта, назвал «Рыжика» мудилой, за что по­лучил без промедления «неуд». Пересдавал потом зачёт много раз. Пришёл даже профессор Гендиев, который читал курс стальных конструкций. Ну, и многие другие. Выпить на дар­мовщинку всем охота. Не так ли?

 

Но когда вдруг появились подтянутый, прямой, как штык, полковник Дымов и расхлябанный, сутулый полковник Цибельницкий, мы буквально обомлели, не веря своим глазам. Потом мы набрались как следует, на радостях, в бу­фете, расхрабрились, обступили полков­ника Дымова плотной тол­пой, под­хватили его на руки и принялись качать с криками «Ура!». Он отби­вался ру­ками и ногами, выкрикивал визгливым голосом:

 

– Прекратить! Сейчас же прекратить! Это приказ!

 

Но остановить разгорячённых спиртным молодых специалистов и од­новременно младших лейтенантов запаса уже было невозможно. Я суетился вокруг и, временами ог­лядываясь лукаво и хмельно на одиноко и грустно стоявшего в стороне полковника Цибельницкого, покрикивал хрипло:

 

– Ребята! Подбросим сто сорок четыре раза, поймаем – сто сорок три!

 

Но меня уже никто не слушал. Или, возможно, не слышал.

 

                                               Конец

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

           

 

 

 

 

 

 

                

 

 

 

          

 

 

 

Теги:
21 May 2011

Немного об авторе:

... Подробнее

Ещё произведения этого автора:

Шар голубой
Никуда не денется
Спор

 Комментарии

Комментариев нет