РЕШЕТО - независимый литературный портал
/ Проза

Яд модернизма

488 просмотров

 

Да-а, достоуважаемый читатель, было, было время золотое! И никто не в силах убедить меня в обратном!

 

И как славно проводил это золотое время Рафаил Шнейерсон, как широко и радушно принимал гостей в своей прекрасной квартире, которая занимала весь – подумать только! – весь третий этаж старинного особняка в одном из арбатских переулков!

 

Представьте себе огромную гостиную с закругленным эркером и тяжелой двустворчатой дверью, ведущей на открытый балкон.

 

Гостиная роскошна. Она оклеена гобеленовыми обоями, украшена брюссельскими шпалерами и картинами в массивных бронзовых рамах, а понизу обшита морёным дубом,

 

Три арочных окна, полуколонны, пилястры, малахитовый камин и напольные аугсбургские часы, чьи стрелки с незапамятных времен замерли на цифре «двенадцать», делают гостиную похожей на дворцовую залу.

 

Угол у правой стены, под большим полотном, на котором красуются похоронные дроги на фоне весенней распутицы, занят кабинетным роялем фирмы Steinway. Картина с печальным сюжетом уже много лет опасно нависает над роялем.

 

Друзья Шнейерсона ждут не дождутся, когда же, наконец, проклятые дроги вывалятся из картины и вместе с анонимным покойником рухнут на бесценный инструмент.

 

На пыльной крышке рояля – стеклянная банка с увядшими хризантемами. Вода в банке отдает в желтизну.

 

Рядом с банкой, опираясь на несоразмерно большой фаллос, стоит медный языческий божок. По глубочайшему убеждению Шнейерсона, эта тонко продуманная эклектическая композиция призвана споспешествовать размышлениям о смысле жизни, окрашенным декадентской грустью и мощными эротическими фантазиями.

 

Гостиная, как, впрочем, и все остальные пять комнат, обставлена тяжеловесной, но чрезвычайно удобной мебелью, некогда изготовленной в деревообделочных мастерских управления делами Совета Министров СССР.

 

В соответствии с капризом заказчика мебель выполнена в стиле Людовика ХIV. Об этом свидетельствуют затейливая орнаментация, пышная и когда-то яркая, а ныне потускневшая позолота, узоры из цветов и сказочных птиц, переплетение серебряных и перламутровых завитков.

 

Пол устилает ковёр ручной работы. В центре ковра – тканое изображение библейского царя Соломона, впивающегося толстыми оранжевыми губами в золотую чашу наслаждений. Ковёр местами залит вином, а по краям основательно вытерт.

 

На всём лежит печать упадка. Но, подчеркнём, – не уныния! Автор смеет утверждать, что не было никого, кому бы гостиная не понравилась.

 

 Каждому, кто попадал в нее, хотелось тут же плюхнуться в кресло, вытянуть ноги к камину, сделать добрый глоток старого шотландского, закурить гаванскую сигару и повести неспешную беседу о погоде и видах на урожай.

 

Именно в этой гостиной начиналась история, правдивей которой, по уверениям тех, кто читал это сочинение в рукописи, не было и нет во всей новейшей российской литературе.

 

...Итак, неким нестерпимо жарким августовским днем, когда солнце перевалило за полдень, в гостиной с камином, роялем, часами, разделившими вечность на две равновеликие части, полотнами фальшивых Коровиных и Кандинских, старой, но ещё вполне пригодной мебелью, – всеми этими оттоманками, кушетками, пуфиками, козетками, этажерками, канапе и прочим хламом, который в известных московских квартирах и поныне считается признаком комильфо и бонтона, – предавались разнообразным занятиям четверо старинных друзей.

 

Двое наиболее рассудительных уже изрядную толику времени, оккупировав кресло и диван, пребывали в дремоте, похожей на лёгкий обморок.

 

Двое других были увлечены спором, который посторонние – окажись таковые рядом – приняли бы не за уважительную дискуссию интеллектуалов, а за перебранку крепко повздоривших прохожих непосредственно перед дракой.

 

– Где славословие? Где торжество справедливости? Где, чёрт возьми, безумные восторги? Где пафос, пусть даже ложный? А где фанфары? Где, наконец, ванны c полусладким шампанским? – кипятился Раф Шнейерсон, меряя комнату большими шагами.

 

– Где прижизненные памятники в натуральную величину? А где уходящие под облака стелы из каррарского мрамора? Я спрашиваю, где всё это? – хозяин квартиры остановился, задрал голову и вопросительно уставился на хрустальную люстру. – А где мемориальная доска на доме, в котором я жил и творил и где продолжаю продуктивно трудиться, несмотря на непрекращающиеся инсинуации со стороны многочисленных друзей и еще более многочисленных врагов?

 

Шнейерсон в изнеможении опустился в кресло.

 

– Боже милосердный, к какому постыдному финалу я пришел! Вместо лаврового венка триумфатора, бешеных рукоплесканий и грома золотых литавр я дождался поношений! И от кого?.. – он театрально выбросил руку в сторону оппонента.

 

За минуту до этого Рафаил Саулович Шнейерсон, знаменитейший в прошлом поэт, печатавшийся под псевдонимом Рафаэль Майский, своим волосатым ухом, обращённым в сторону Тита Фомича Лёвина, услышал то, что прежде ему слышать о себе не доводилось: романист-деревенщик Лёвин, завершивший свою триумфальную беллетристическую карьеру полтора десятка лет назад, обвинил Шнейерсона в полнейшем отсутствии литературных талантов.

 

«Экий же ты, братец, бездарь и бестолочь», – сказал ему Тит Фомич и покачал головой.

 

Этого было достаточно, чтобы поэт незамедлительно обрушился на обидчика с яростной отповедью.

 

– И от кого?! – повторяет Шнейерсон, вздымая могучие плечи. – От какого-то засранного графомана, готового за один сребреник продать свою дырявую душу рогатому старьёвщику с раздвоенными копытами и грязным хвостом... Если тот купит!!

 

Ответное оскорбление, по мнению Лёвина, тянет на приглашение к барьеру. Сверкнув очами, он уже открывает рот, чтобы выкрикнуть: «Много ты знаешь! Еще как купит! Там и не такое покупают!», как Майский-Шнейерсон, посчитав, что оскорбление недостаточно основательно и его нужно подкрепить, усилить и дополнить, гласом велиим возглашает:

 

– Старый халтурщик, вот ты кто! Ты называл себя писателем-деревенщиком. Очень хорошо. Но ты ведь ты ни дня не прожил в деревне! Тем не менее, ты бесперебойно штамповал многостраничные романы о трудоднях, сенокосах, битве за урожай, целинных и залежных землях, элеваторах, яровом клине, завалинках, старике Пахомыче, врагах народа, мироедах-кулаках, комбайнах завода «Гомсельмаш», квадратно-гнездовом способе, избах-читальнях, силосных башнях, призовых свиноматках, уборочной страде, совхозе «Заветы Ильича» и прочем сельскохозяйственном говне. Теперь ты добрался до меня и, ни черта не смысля, взялся критиковать интеллектуальную поэзию, признанным лидером которой я являлся долгие годы. Ты поднял руку на святое! Ты надругался над ещё не остывшим трупом советской литературы! Ты осквернитель могил! Ты некрофил и трупоед! Тебе бы понять – моя поэзия предназначалась не для сукиных котов вроде тебя, а для избранных.

 

– Как не понять... – говорит Лёвин и ухмыляется.

 

– Да-да, для избранных, для истинных ценителей прекрасного, коих в светлые коммунистические времена, как это ни покажется странным, было куда больше, нежели теперь! – заканчивает Раф свою инвективу и победоносно выкатывает грудь.

 

Тит Фомич бросает беглый взгляд на лицо оппонента. Нет, сегодня Рафа в открытом бою не одолеть.

 

Лёвин начинает весьма миролюбиво:

 

– Вот тут я с тобой полностью согласен, всё, что ты пишешь, это для избранных. Возвышенная поэзия! Выше не бывает... Но, к твоему сведению, как раз в этом-то и кроется твоя ошибка! По причине избыточной возвышенности и чрезмерно усложнённого синтаксиса простая публика тебя не читает, а интеллектуалы перевелись. Говорят, последнего полноценного интеллектуала видели в шашлычной у Никитских ворот в конце восьмидесятых годов прошлого столетия. Кроме того, твои стихи искусственные, идущие не от сердца, а от холодного ума, они какие-то жилистые, костистые. Словом, без мяса. Это я тебе по-приятельски... Удивительное дело! Тебе бы частушки сочинять, а ты ринулся в высокую поэзию. Насобачился, понимаешь, слагать заумные вирши и возомнил о себе невесть что. Вбил себе в башку, что тебя, не разобравшись, на весь мир провозгласят гением. Когда-то ты писал лучше, проще, доступней, внятней. Правда, ты всегда подражал кому-то, какому-то покойному стихотворцу, кажется, с птичьей фамилией. А сейчас ты пишешь, под собою не чуя страны, как какой-нибудь... – беллетрист задумывается, – как какой-нибудь Вордсворт, вот что я тебе скажу, – Тит Фомич делает паузу и непроизвольно облизывается. Он не ел со вчерашнего вечера и мечтает

об обеде. – Начитаются, понимаешь, Фрейдов, Штайнеров, Хайдеггеров, Ясперсов или, того хуже, Дос Пассосов, Лонгфелло, Прустов, Берджессов, Беккетов, Малларме, Кизи... – Лёвин зевает, – всяких там Аполлинеров, Элюаров, Борхесов, Оденов, Кьеркегоров...

 

– Если ты, – шипит Шнейерсон, – если ты назовешь еще и Кастанеду с Леви-Строссом, я оторву тебе голову!

 

Тит с большим вниманием выслушивает Шнейерсона, благодарно улыбается и продолжает:

 

– ...а также Кастанеду и Леви-Стросса...

 

Шнейерсон возмущённо пыхтит, но Лёвин неудержим:

 

– ...начитаются, понимаешь, впитают в себя яд модернизма, символизма, иррационализма, сюрреализма, импрессионизма, авангардизма, экзистенциализма и прочих продажных девок капитализма... Впитают, понимаешь, всосут в себя этот яд, а потом лезут поганить своей грязной прозападной писаниной девственно чистые мозги ни в чём неповинного отечественного читателя. Серафимовича надо было читать, Серафимовича! А еще Вишневского, Фадеева, Бабаевского, Павло Тычину, Салынского, Мамина-Сибиряка, Степняка-Кравчинского, Карпенко-Карого, Лебедева-Кумача, Соловьёва-Седого... Понял, дубина?

 

– Сам ты дубина! Соловьёв-Седой был композитором!!

 

– Композитором?.. – Лёвин выпучивает глаза и всем корпусом поворачивается к Рафу. – Ты в этом уверен?

 

– На все сто! Он еще «Тараса Бульбу» написал...

 

В гостиной повисает молчание. На лице Лёвина появляется выражение крайней озадаченности.

 

– Ничего не понимаю, – растерянно говорит он, – коли этот твой окаянный Соловьев-Седой является автором «Тараса Бульбы», значит, никакой он не композитор, а писатель, и помимо этого написал еще и «Ревизора», а также «Мёртвые души», «Вечера на хуторе близ Диканьки» и многое другое, что долгие годы ошибочно приписывалось перу какого-то Гоголя...

 

– Дуррак! Соловьёв-Седой написал музыку к балету «Тарас Бульба». Ах, видел бы ты это незабываемое сценическое действо! Артист, танцевавший заглавную партию, был по выю погружён в ярко-синие запорожские шальвары. Шальвары, в соответствии с текстом оригинала, были шириной с Чёрное море. Безразмерные штаны страшно сковывали эволюции танцора. Но темпераментному виртуозу, охваченному огненным гопаком, было всё нипочем, и он на пуантах выделывал ногами такие кренделя, что ему позавидовал бы сам Эспиноза! Кстати, должен тебе заметить, Василий Павлович Соловьёв-Седой был прекрасным композитором. В те годы вообще было великое множество превосходных композиторов-мелодистов. Не то, что ныне... Соловьев-Седой написал музыку к балету, запомни, старый дурень, это!

 

– Вот видишь, написал же! – не унимается Лёвин. – И вообще, что из того?.. Композитор, писатель, какая разница? Один чёрт... Они в те времена ничем друг от друга не отличались. Всеобщий, так сказать, соцреализмус. Людоедская эстетика... Впрочем, мы и сами были ничуть не лучше. И всё равно, повторяю, тебе читать, читать надо было, воспитывая в духе передовой коммунистической морали свой жалкий местечковый интеллект. Повторяю, тебе надо было больше читать. И читать прилежно. Малышкина, например. А также Кочетова, Горбатова, Сулеймана Стальского, Александра Бека, Леонида Соболева, Ажаева, Мариетту Шагинян, Чивилихина, дважды героя социалистического труда товарища Георгия Мокеевича Маркова, Олеся Гончара, Анатолия Иванова, Верченко, Проскурина, Бубеннова...

 

 

                (Фрагмент романа «Дважды войти в одну реку»)

 

 

.

Теги: Ирония
 53
13 August 2010

Немного об авторе:

... Подробнее

Ещё произведения этого автора:

В баре
Римская гробница
Не дышите полной грудью

 Комментарии

Комментариев нет