РЕШЕТО - независимый литературный портал
Дмитрий Скучилин / Художественная

Темпирариум 8. Con Moto

497 просмотров

Пока я собирался, пока цеплял поводок на Дуську, пока не дождавшись лифта, спускался пешком, погода, несколько хмурая и душноватая, принялась явственно соответствовать тематике вечера – хождение на погост. Временами сыпала мельчайшая пыль дождя, порой ее сменял неприятно колючий ветерок. Дабы совместить выгул и так сказать, «задание», решено было прихватить Дуську с собой. Одно другому не мешает.
Кладбище находится на территории города, не в центре, но и не у окраины, и дойти до него на своих двоих можно достаточно быстро. Так мы и шли – не спеша, размеренно, уравновешиваясь перед посещением скорбного места. Скорбного… Вот ежели отвлеченно пожанглировать образами, то возникает вопрос, на который мне лично ответить невозможно. Почему кладбище, как место, как факт, как неизбежность, имеет этот ореол горестности, печали? Можно конечно немедленно и кратко ответить – смерть! Но позволю себе развить тему в смелом направлении. Я – человек верующий и мне, как человеку верующему непонятны стенания и плач сопровождающие похоронную процессию. Человек умер, человека больше нет, но где он? Рядом с Богом, так? Плохо его душе от того? Сомневаюсь. По ком плачем, по ком убиваемся? По себе. Нет рядом с нами больше родного человека ( друга, знакомого ), как же мы теперь без него. Как же жаль… себя? Радоваться на похоронах тоже как-то нелепо, но и биться головой о стену, рвать волосы – перегиб. Исходя из всего этого подведем резюме: если плачешь, печалишься, страдаешь, схоронив тело, следственно ты не веруешь? Правильно?
Так будет всегда, ибо – круг плотно замкнут. Сознаешь, веришь, но глаза на мокром месте.
Последние посетители выходили за ворота кладбища. Дверь часовни уже закрыта. Тихо, лишь изредка проезжавшие мимо автомобили, вклинивались урчанием в шелест листьев и шепот ветерка. Мы шли вдоль ограды. Дуська словно интуитивно поймала настроение и шествовала рядом, чинно семеня мокрыми лапками. А мне было попросту хорошо и покойно. Рано или поздно и я окажусь тут…
Когда бабушка была еще жива, а я еще только готовился к первому классу, спросила она меня как-то, вполне шутливо, но серьезно. Вот помру я внучек, будешь приходить на могилу ко мне? Это было первое сознательное упоминание смерти в моем присутствии, да еще и обращенное ко мне лично. Ох и засмущался я, тоскливо так стало внутри, заныло под ложечкой, краска залила лицо и я отказался отвечать. Просто убежал в другую комнату и судорожно вцепился в любимый паровозик. Стоял посреди комнаты и вяло перебирал его колесики. А в голове тем временем поселилась одна мысль, даже нет, не мысль – картинка, действующим лицом которой был я сам. Вот умру, думал я, это как? Мне отчего-то представлялось, что я буду пребывать в полном сознании, только вот сказать ничего не получится – язык умер вместе со мной. Меня кладут в гроб, мамино мокрое лицо, крышка нависающая надо мной медленно опускается, темнота… Лежу неподвижно, потому, что, так положено. И все это – навсегда. Просто лежать и смотреть в темноту. И никто, никогда не вытащит тебя из гроба, просто потому, что так заведено. Это такая серьезная и необходимая игра, и все принимают в ней участие. Очень серьезная игра, очень страшная, но… Так по-ло-же-но!
И не было у меня такого искреннего детского представления о смерти, как: бабушка умрет, значит просто уйдет от нас. Будет где-то, но не с нами. Но жива-здорова. Все мне представлялось гораздо гротескней и жутче.
Но настоящее потрясение случилось со мной несколько поздней. Мне было лет одиннадцать наверное, когда бабушка действительно умерла. Я в каком-то оцепенении собирался в школу. Торопился быстрей уйти, только бы не видеть вытянутого на кровати неподвижного тела, которое еще вечером пожелало мне спокойной ночи. Бледная, молчаливая мама, набирающая номер врача… Лицо бабушки пожелтело и еще больше состарилось, но что самое неприятное – полуоткрытые глаза. Бабушку я любил, но вот тела ее, испугался. Холодными пальцами согнутых рук, оно сжимало одеяло и как будто стремилось натянуть его к подбородку, такому же холодному.
В школе я был рассеян, схлопотал несколько двоек, то и дело наступал кому-то на ноги, но ни словом не обмолвился о том что произошло. Классный руководитель заподозрив у меня болезнь, попыталась отправить меня домой, но я столь яростно воспротивился этому, что она пристально посмотрев на меня, отпустила на урок, а сама, как я узнал позже, позвонила матери. К слову сказать, двойки мои в классном журнале за тот день, оказались затерты ее милосердной рукой.
Слава богу, что мама не потащила меня на похороны и в то утро, я видел бабушку в последний раз. И сколько лет уж прошло, я наведываюсь на ее могилу, как один, так и с матерью, но очень жалею, что совпало все именно подобным образом и видение тела, до сих пор стоит у меня пред глазами, а порой является во сне. Это был первый звоночек, к моему устоявшемуся убеждению, что душа и тело – суть разное. А стенать о теле в свете всех этих переживаний, дело пустое и бессмысленное.
Так, пребывая в воспоминаниях, я стал приближаться к старому, основательному и очень значительному в обхвате ствола, дубу. Рос он на территории кладбища, но шатром ветвей, далеко выдавался за забор, отбрасывая на тротуар большое теневое пятно. В тени, на траве, сидели двое. Папертные попрошайки. При моем появлении, женщина поднялась и двинулась на встречу, мужчина же остался на месте. Внутренне, я глубоко вздохнул и собрался. Да и кто любит контактировать с этими людьми? Легко полюбить весь мир, но конкретного человека… Я не мать Тереза и не собираюсь заключать в дружеские объятия каждого бродягу и прощелыгу, но есть у меня такая вещь, как «карман для подаяний». Порой встречаешь просящих, коим отказать просто невозможно, ибо видишь – правда. И не из соображений постоянного заработка протягивает к тебе руку человек, а действительно из нужды. Не могу описать, как я для себя это определяю. Может по глазам? Нет, такое объяснение слишком очевидно. Скажем, просто чувствую. И имею при себе для этих случаев горсть монет, совсем не существенных, но годных для случая: нет-нет, да и придется пожертвовать толику. И нет во мне барства, не подумайте, просто… ну так нужно.
Нищенка остановилась в шаге от меня и протянув руку произнесла «сокровенное»:
- Сынок, не дашь денежку?
Пред моими глазами находилась не совсем обычная попрошайка. Не бомжиха, не пропойца, не опустившееся до потери половой принадлежности нечто. Я видел сильно побитую жизнью женщину, лет пятидесяти, в ветхой кофте, замусоленном головном платке, стоптанных кроссовках. Рука подрагивала, ногти чернели грязноватой каймой, но все это не вызывало во мне чувства брезгливости и желания перейти на другую сторону улицы. Был ясный голос, пронзительный, но в то же время, умиротворенный взгляд, прямая осанка и исходящее от нее миролюбие, но никак не заискивание. Определенно, проситель подобного рода повстречался мне впервые. Еще я заметил, что женщина припадала на левую ногу, но как-то чуть затаенно, стыдясь этого, а не акцентируя всячески.
Я сунул руку в карман куртки, нашарил несколько монет и вложил в ее сухую ладонь. Не глядя, она ссыпала их в хозяйственную сумку болтавшуюся на плече.
- Мир тебе, сынок. Спасибо.
Развернулась и медленно побрела назад, к мужчине. Кем она была раньше, со спины походящая на сельскую учительницу? Ведь у каждого, самого распоследнего и омерзительного до тошноты, бомжа, есть своя прошлая жизнь. Как выглядела его мать, каким ребенком он был, любимая игрушка, мечта, страх, животное и конечно же – первая любовь? У них была прежняя жизнь, была, хотя один ее пропил, другой - потерял, забросил в пыльный угол или просто с отвращением и слезами закопал. Параллельный мир существует возле каждого железнодорожного вокзала! И те, кто его населяет, ( распугивая своей вонью пассажиров метро, валяясь на полу вестибюля в собственных испражнениях, выставив на показ гангренозную конечность, помирая от холода и отравления…) имеют общее начало со всеми, кто их шарахается – руки помогающие выбраться из утробы матери. Каждый из них был ребенком и … Разложиться настолько, что самому дерзкому хулигану, будет противно даже пинок тебе отвесить.
Я потихоньку шел за этой женщиной, пока не поравнялся с местом их толи привала, толи дома родного на грядущий день и погоду. Тут мне представилась возможность изучить ее спутника. Он оказался подстать ей: и обшарпан и грязноват и неопрятен, но – вновь этот полный осмысленности взгляд и несколько застенчивое движение рукой, когда он разглядывая меня, поправил на носу старомодные, круглые очки без одной дужки. На лице его я не заметил ни следа от систематического алкогольного вливания, а поросль щетины на щеках и подбородке была неровно, но видно, что с заботой пострижена. Сидел он по-турецки, держа на коленях книгу без обложки.
Женщина с видимым облегчением села рядом с ним и теперь на меня смотрело четыре глаза. Интересно, долго ли могло бы продолжаться взаимное созерцание, такое до странности естественное, но тут мужчина, отложив в сторону книгу, поднялся и протянул руку. Для приветствия.
- Савелий.
- Илья, – не замедлил я с ответом и пожал его ладонь.
- Евгения, - указал он в сторону женщины и стеснительно кашлянул. - Можно сказать, что жена.
- Ох, Савва…
- Молчи, - произнес он мягко, но решительно, - Присаживайтесь молодой человек, сделайте милость.
Я был просто сражен подобным приветствием. Теперь мы сидели рядком и прохожие с удивлением поглядывали в нашу сторону, а конкретно – на меня. Уж больно сильно я контрастировал с этими двумя.
Тут наконец мне представилась возможность разглядеть книгу. Это был третий том Войны и Мира. Обложки не было, как я уже сказал, в тело книги было воткнуто порядка семи закладок. Очки на лице Савелия едва держались и он поминутно поправлял их движением в котором угадывалась заученность и привычка. Перехватив мой взгляд, он, чуть приокивая, произнес:
- Сколько себя помню, всегда хотел дочитать до конца, да вот не задавалось как-то. А тут, с год назад просто под ногами нашел. Так и листаю, перечитываю. Очень знаете ли нравится. Но «Воскресение» мне ближе все же…
- Никогда мне твой Толстой понятен не был, - неожиданно вставила Евгения. – Добро порой с кулаками быть должно, а тут все розовое, да сладкое.
- Так, не стоит сейчас такие темы заводить, тем более, что Илье это навряд ли интересно. Вы уж извините, что принимаем вас в подобном месте, да без стола, - вновь обратился он в мою сторону и я увидел, как при всей серьезности, и если не сказать – чопорности речи, смеются его глаза. – Мы с Женечкой вот уж шесть лет как вместе и все никак не можем придти к одному знаменателю по поводу Толстого. Ну ни одной зацепки на взаимность в этом вопросе.
Я все еще находился под ошарашивающим впечатлением от этой пары и смог лишь выдавить из себя:
- Шесть лет, это – срок.
- Да. Хотя, для кого-то, просто космический. Вот скажем, живут люди при полном достатке, комфортно живут, благостно, да только и дня друг друга вытерпеть не могут. Все у них есть. И ненависть тоже. Не живут, а существуют, мучаются. Вы конечно спросите, почему же они бедолаги, не освободят себя? А просто держат их квартира, дети, обязательства, быть может. А мы вот с Женечкой, шесть лет, душа в душу. И не держит нас никакая вещь материальная, понимаете? Ни дети, ничто не сковывает нас по рукам и ногам, а ведь просыпаюсь всякое утро и спасибо говорю ей, что нашла меня, прибилась к душе. Это ж надо – жизнь к закату, все уж было, так нет – послал боженька ее мне, да в такое странное и темное время, что впору под поезд бросаться…
- Каренина Анна… - не замедлила ввернуть Евгения.
Савелий громко расхохотался. Смеялся он раскатисто, с удовольствием, от души. Потом, достав из кармана, к вещему моему изумлению, чистый носовой платок, утер выступившие слезы и легонько поцеловал свою спутницу в щеку. Нет, все же чувство нереальности этих людей никак не желало отпускать меня. Рядом со мной находились на первый взгляд совершено обыкновенные бездомные. Нищие, бомжи, бродяги – нужное подчеркнуть. Но было в них столько несоответствия с их положением, почти рафинированность! Словно два категорически отвратных актеришки, пытались сыграть образ, недосягаемый для их понимания в принципе. Я смотрел и не верил, я слушал и утопал в недоверии к происходящему.
Дуська поминутно дергала и грызла поводок, но вскоре смирилась с моим временно оседлым положением и легла на траву. Лишь слегка настороженный взгляд давал ясно понять, что она готова продолжить прогулку незамедлительно.
- Забавная собака у вас, – сказала Евгения.
- Она не моя, я временно приставлен к ней опекуном. – Дуська чутко уловила звук моего голоса и приподняла с лап голову.
- Мне всегда хотелось иметь собаку.
- Так в чем дело?
- Ну сами посудите, Илья: ей не то чтобы уход нужен, а… Любая собака потенциально бездомна уже щенком. И в ваших силах решить ее дальнейшую судьбу. Утопить, либо дать место под крышей. А я? У меня этого нет и не хочу чтобы поэтому поводу животное страдало голодом и необустроенностью. По любому ведь бродяжкой будет рядом со мной.
- Что ж, очень ответственное решение.
- Да, пока не осознаешь свое положение в этом мире, приходится бороться с множеством своих же заблуждений. Лишь нездоровый ум, может увидеть в нас абсолютно свободных людей. Дескать, куда хочу, туда и иду… А ведь так хочется именно остановиться, осесть, но приходится идти, все время идти, даже если стоишь на месте.
- Да, у нас нет ничего постоянного. Все, что мы имеем – временно до жути, - Савелий отложил в сторону очки, – хоть и владеем почти ничем.
Я подумал, будет ли тактичным расспросить их о прошлом. Где находится та точка, с которой началось скатывание с лестницы, на которую с таким упорством карабкаешься в молодости? Поскольку разговор принимал соответствующее обличие, я решил выждать. Есть такая категория людей, которых и спрашивать ненужно – вся жизнь их, сплошь монологи.
- Это ведь совершенная утопия, - продолжал Савелий, – отбросить все и обрести свободу. И скажите еще, что я не прав. Так уж устроено наше общество, да весь мир, что свободу дают деньги. И свободу особого рода: не искать пропитания, не заботиться о погоде, ну и так далее. Мы же с Женечкой свободны от всего, но со знаком минус. Мы свободны от хлопот по дому, от заботы о детях, не боимся потерять работу, проспать хоть куда ни будь… А так этого недостает. Вы Илья, наверняка удивлены полярностью между нашим внешним видом, образом жизни и разговорами. Я не пью, к примеру, хотя все окружающее меня, располагает к этому, ох как сильно. А не пью, потому, что верующий, знаете ли. Женечка тоже. И это не дает опускаться душевно. Я возможно очень просто излагаю очень простые вещи. Бог…, - он помолчал, - в пору винить его во всем. В нашей нужде, вопиющей необустроенности. Винить, ибо – он всему причина. Так вот потому и не озлобляюсь на него, поскольку знаю причину. И знаете, я верю, что это - испытание. Возможно, самое тяжелое из всех – испытание души, Илья.
Кто вы? – воскликнул я не оброня ни слова. Вы знаете, что похожи на ангелов, что добровольно спустились в море людской грязи, дабы познать и наставить? Вы не принадлежите ни к одному из двух человеческих миров. Для одного низки, для другого – недосягаемы…
- Он подарил нам довольно сносное существование даже в этой выгребной яме. И дал нам ровно столько, сколько посчитал необходимым. Мы просто должны попытаться пользоваться этим и все будет просто замечательно. Иногда приходится роптать, но вовремя одергиваю себя. Зайду вот в часовенку… Видите ее, у входа? Она кстати нам и работу дает, хоть что-то. Скоро служба начнется, сходим с Женечкой, после приберемся там…
- Да, с этим нам повезло – одарил боженька, - Евгения взяла руку Савелия в свои ладони и стала медленно поглаживать, - работаем за еду, да за кров - как холода наступают, пускают нас порой в служебные помещения, ну где могильщики переодеваются, инвентарь всякий складируют. Не всегда конечно, но в мороз не отказывают. Сносно вообщем живем, сносно… Да и подадут иногда люди добрые – нас тут знают. Вся одежка на нас от них, от людей сердешных.
Сколько же смирения было в их речах. Мне живо представилась привокзальная площадь с кучкующимися на ней бомжами, ссорящимися, дерущимися, пьяными. А тут, рядом со мной сидели два наибеднейших человека, и радовались хоть чему-то. Радовались и … любили!
Савелий поднялся.
- Давайте прогуляемся, если конечно вам время позволяет.
- Я совершенно не спешу, - ответил я и усмехнулся, заметив, как оживилась Дуська.
- Эка дуреха, смешная ты! – Савелий попытался погладить Дуську, но та волчком носилась вокруг его руки, пока окончательно не запуталась в шлейке поводка.
- Счастливая животина – живет и не тужит ни о чем. Ну что, готовы?
Мы прошли к воротам кладбища. Сторож уже запирал их висячим замком с толстой цепью, но завидев нас, открыл и поприветствовал.
- Что, Савелий Григорич, как дела?
- Хорошо, Коля, хорошо. Мы тут побродим, ты не против?
- Да когда ж я запрещал? Где выйти, сами знаете.
- Спасибо, Коля.
- Доброго здоровья, Савелий Григорич. И вам того же, Женя.

Миновав центральную аллею, мы шли вдоль длинной и высокой стены колумбария. Затем свернули на почти заросшую тропку, зажатую между оградок. Чем дальше мы продвигались, тем запущенней становились могильные холмики. Уже почти не встречались ухоженные, подметенные площадочки с покрашенными скамейками. Все чаще я видел ржавые, скрытые в буйной траве кресты, покосившиеся ограды, а то и вовсе – почти ровную, засыпанную жухлыми листьями землю, с воткнутой табличкой, на которой и букв-то уже не разобрать. Я мысленно обернулся к колумбарию и задался вопросом – как бы мне хотелось покоиться: в аккуратной стене или вот так, под ногами прямо, когда никто и не заметит, что стоит на моей могиле. Придя к выводу, что думать об этом рановато, я отбросил подобные умствования до других времен. Да и что значит – хочу? Неизвестно, как все обернется, да…
- Мы и тут себе занятие подыскали, - нарушил молчание Савелий, - отыщем, бывало могилку, ну совсем уж заброшенную, вычистим, подметем, подправим и выглядит она после того, словно ходят сюда регулярно. Только мы об этом не говорим никому – обходчик именно такие и ищет. Бесхозные могилы сносят, а жалко ведь. Может просто нет возможности у родственника придти. Да и память о человеке, какая никакая.
- Недавно нашли совсем молоденького паренька…какого года, Саввушка, не упомню уж?
- О! Тысяча восемьсот девяностого! – поднял палец к верху, Савелий, - а родился четырнадцатью годами ранее. Как до него не добрались и не представляю даже. Все заросло, осело местами… Ну, а теперь совсем другое дело. Можно сказать выдающееся захоронение, за давностью лет.
- Вот так и коротаем время, - вздохнула Евгения, - а могил тут таких полным-полно. Надолго еще занятия хватит.
Мне было уютно и просто с этими людьми. Уютно, потому что они ни о чем меня не расспрашивали, не лезли с разговорами, а неспешно и ненавязчиво говорили и говорили. Мне оставалось только молчать, да слушать.
Путь наш изобиловал, то прямыми дорожками, то совсем неожиданными поворотами тропок, а порой и вовсе, шли мы сквозь траву, огибали покосившиеся обелиски. Сколько ж людей похоронено на нашем кладбище! А в стране? А во всем мире? Если исходить из философии реинкарнации – жутко становится от одной только мысли, что количество моих могил исчисляется уж подавно сотнями.
Как бы мы ни блуждали, явно было, что мы преследуем некую цель. И вскоре наше путешествие закончилось.
- Все, пришли, - сказала Евгения.
- Пришли, - вторил глухим эхом, Савелий.
Мы стояли в изголовье неприметного, скромного, но аккуратного холмика, с простым железным крестом. И на кресте и на оградке, угадывалась довольно свежая краска. Букетик чуть тронутых увяданием гвоздик, стоял в обрезанной пластиковой бутылке на постаменте из двух щербатых кирпичей.
- Здравствуй, мама, - произнесла Евгения и провела рукой по ограде, - Ну вот… пришла я.
Дуська, увлеченная изгибами дорожки, шуршащей листвой, лабиринтами заборчиков, протестуя против внезапной остановки, тут же принялась поскуливая рваться с поводка. Пришлось довольно-таки немилосердно одернуть канючащее создание.
- Мама у меня тут, - пояснила Евгения еще раз, - Давно уж, очень давно. Ни фотографии ее у меня нет, ничего. Держу в памяти образ и с каждым годом все страшней и тоскливей становится – тускнеет он, как старое зеркало. Черты расплываются. Всякое утро проверяю; как там, не исчезла ли вовсе?
Она умолкла, а я и не думал даже слово вставить.
- Мне семнадцать было тогда… Ну да, семнадцать. Я на седьмом месяце ходила и каждый божий день от отца слышала лишь ругань, да упреки. Папаша, что ребеночка заделал, испугался дюже, да в кусты другого города сбежал. А я вот так и осталась: пузатая, отцом родным гонимая, да с больной матерью. Печенью захворала она, да так, что последние деньки считала. Все хотела ребеночка повидать. Лежит, бывало, и просит подойти поближе - живот послушать. А он шевелится, брыкается. А отец…ему и думать об этом противно-то было. Дочь несовершеннолетняя, одиночка к тому же. Ну и что с ней делать? Что люди скажут, если уже не судачат? В душе чернота у него поселилась, вот и бесился он.
Мама не дожила до родов недели три наверное. Ну и с того момента, отцу совсем худо сделалось. Запил сильно очень. С кулаками лез, кричал, что я опозорила его. Ну а что ж поделаешь? Пузо-то вот оно, и живое в нем, слышащее, чувствующее. Но как-то раз, стерпеть все это не смогла. Пришел он пьянющий страшно и прям с порога бить меня принялся. Я – в комнату, заперлась там и выскочила в окно, в чем была. Побежала прочь. Ковыляю, за слезами не видно ничего, а только чувствую – началось. Еле до леса добежала, так там и родила. Больно было, а помочь некому. Но прошло быстро все как-то. Сижу я под деревом, мальчик мой, пуповиной со мной связанный кричит до хрипа, а я обтерев его травой кое-как, рыдаю и в голове такая пустота… Просто не знаю, что делать теперь. Только понимаю одно, что домой не вернусь. Вообщем, не помню как, но до больницы добралась. А на утро сказали, что мальчик мой помер. Грудь скоро молоком наполнится, а сосать-то некому уже. Чуть с ума не сошла тогда. Добилась я его заполучить, тельце это безымянное, да и сбежала. Закопала его вот тут же, на могиле мамы, тайком. Надеюсь, она приглядит за ним, пока я не присоединюсь…
Я слушал, а сам поражался тому, сколько же может вынести страданий человеческая душа. И боль и грязь и унижения и смерть. Становится ли она от этого крепче? Ох, сомневаюсь. Со временем она начинает напоминать чудовище Франкенштейна, тело которого состоит из неровных кусков чуждой плоти, стянутых грубыми швами. Крепкими, но уродливыми. И прекрасней от всего этого, она отнюдь не становится. Тепло ее где-то очень глубоко, под грубой коростой. А расковыривать, ох как болезненно.
- Со временем я оттаяла. Не совсем, чтобы простить отца, но… Поскитавшись по друзьям, да дальним родственникам, я надумала вернуться. И поздно было. Пришла, а дома нашего просто нет. Сгорел. Отец уснул пьяный, с сигаретой, ну и… Все, это была просто точка. Податься неккому, для детдома – великовозрастна. Ни капли выбора, ничего…
- Жень, хватит травить себя…, - произнес Савелий тихо, - нельзя тебе.
- Все, все, прекратила уже.
Я и не заметил, что лицо ее мокро от слез. Рассказывала она ровно, не громко, без запинки и в то же время – плакала. На языке у меня вертелся вопрос, но такой, что уж лучше забыть о нем было бы. Но не сдержался, спросил, обращаясь к ним обоим.
- Вы не хотите умереть, после всего этого?
Они обратили на меня свои взгляды. Изумленный сухой и мокрый, сочувствующий.
- Ни в коем разе, - кратко ответил Савелий.
- Что вы, что вы! – всплеснула руками Евгения, - Да как можно даже думать об этом. Это ведь грех пострашней чем, когда другому смерти желаешь. Коли Бог держит тебя на этом свете за ниточку свою, так тому и быть. Выходит – нужен ты ему тут. Именно сейчас, именно сию минуту. А ты в запале своем слепом, раз, и спешишь…спешишь…
Она не договорила. Да мне и ясно было уже все, что на душе у нее. Все понятно, сквозь стыд и неловкость, что накатили на меня мутной волной.
Прощались мы все у того же дуба. Уже было темно и нависающие ветви могучего дерева, вовсе стали казаться черным, непроницаемым плащом ночи. Я открыл бумажник и стал выуживать из него пару купюр. От всей души захотелось так сделать. Просто по велению сердца. Но Савелий мягко остановил меня, опустив свою теплую ладонь на мою руку.
- Не стоит.
- Но…
- Не стоит, уверяю вас, Илья.
- Почему же?
- Нам на сегодня хватит уже. С голоду не помрем, да и хорошо.
- Возьмите на завтрашний день.
- Будет день и будет пища, - сказал он уже тверже.
- Ладно. Извините.
- Что вы, никакой обиды.
- Вы, Илья, заходите почаще лучше. Поговорим, пообщаемся, - Евгения подошла ко мне почти вплотную, - А о смерти и думать забудьте. Она недостойна того и только этого и ждет. Как вцепится в сердце отчаянием своим, да хандрой, так и не отпустит уж. Живите, Илья. Как Бог даст, живите.
Напоследок, я все же пообещал Савелию, что подарю ему все тома «Войны и мира». На это он ответил искренней и горячей благодарностью. На том мы и расстались. Я шел домой мимо уснувшего кладбища (если подобная метафора уместна в этом случае), мне пели ночные птицы, названия которых я не знаю, да и каковы они на вид не ведаю также. Со мной, обознавшись поздоровался прохожий, смутился и улыбаясь поспешил дальше. Смоляная кошка затеяла проскочить у меня под ногами, но в задумчивости засмотрелась на горделиво шествующую Дуську и я свел на нет ее подлый маневр. Я шел домой, и чувствовал, как из моих лопаток растут самые настоящие крылья, не видимые окружающим, но столь осязаемые мной, что чувство полета испытываемое в ту ночь, до сих пор селится в моем сердце, маленькими, искрящимися крупицами.
Теги:
25 February 2009

Немного об авторе:

... Подробнее

 Комментарии

Комментариев нет